Серебро или сталь

R
В процессе
220
2
автор
Размер:
планируется Макси, написано 499 страниц, 190 051 слово, 67 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
220 Нравится 158 Отзывы 76 В сборник

Часть 66. Десять лет спустя.

Настройки
Десять лет — это не срок, который чувствуют. Десять лет в жидкости, в темноте за зелёным стеклом, в том особом небытии, что не является ни смертью, ни сном, а чем-то третьим, для чего у людей нет правильного слова, потому что люди, с которыми это происходит, редко возвращаются оттуда, чтобы дать ему имя, — десять лет в этом состоянии ощущались изнутри как ничто. Как пространство между двумя мыслями. Как промежуток между вдохом и выдохом, когда лёгкие уже пусты, но ещё не начали наполняться. Пустота без краёв, без дна, без верха, без времени, которое бы её заполняло, — просто пустота, и в этой пустоте не было даже осознания того, что она есть. Потом что-то изменилось. Не сразу и не резко — медленно, с тем упорством, с каким рассвет прибывает в небо зимой, когда темнота уступает не потому что хочет, а потому что вынуждена. Сначала — давление. Не боль, именно давление, то общее ощущение тяжести, что бывает, когда тело начинает вспоминать, что у него есть края, что оно занимает пространство и что пространство это давит на него со всех сторон. Жидкость давила иначе, чем воздух, — плотнее, медленнее, с тем сопротивлением, что ощущается в каждом движении, даже в самом крохотном, даже в том, о котором не думаешь. Потом пришли запахи. Резкие, смешанные, слоистые — морская соль, что-то горькое и растительное, что-то металлическое, железо и медь одновременно, и под всем этим — что-то ещё, более глубокое, чего ни один из прежних запахов не перекрывал и не мог перекрыть. Запах самого бака. Запах десяти лет. Потом свет. Не мягкий, не постепенный — просто свет, потому что веки, которые не двигались так долго, что мышцы за ними успели забыть, как это делается, вдруг дрогнули и разошлись, и в щель между ними хлынуло всё, что было снаружи, — оранжевое, горячее, живое пламя очага в нескольких шагах, тёмный потолок с копотью по углам, стены в знаках, что плавали и двоились, пока глаза пытались поймать их, сфокусироваться, понять, что они видят, — и не могли. Не могли ещё долго. Колдун стоял у бака. Он стоял там всё утро, если утром можно было называть то время, что наступало в этом дворце, в этом городе, в этом месте, где время вело себя иначе, чем в местах, где живут люди. Он стоял и смотрел. Ждал, как ждут люди, которые умеют ждать не потому что у них нет выбора, а потому что понимают: спешка в такие моменты есть расточительность, а расточительность он не любил ни в ком, в первую очередь в себе. Тело, что было в баке, перестало быть телом ребёнка. Это произошло не за один день и не за один год — постепенно, слой за слоем, с тем неторопливым упрямством, с которым дерево разрастается вокруг вбитого в него гвоздя, принимая его как часть себя, не спрашивая позволения. Жидкость сделала своё дело так, как он рассчитывал, и даже немного больше, чем рассчитывал, что бывало редко и что всегда заслуживало внимания. Тело выросло. Не так, как растут дети в обычном течении лет, не так, как вытягиваются и раздаются в плечах юноши в казармах и на фермах, — иначе. Сначала в длину: кости удлинялись медленно, почти незаметно по дням, но заметно по годам, и каждый год колдун делал метку — не на стекле, там знаки были другие, — а на деревянном столбе в углу, что служил ему летописью этого процесса, и метки шли вверх, каждая выше предыдущей, уверенно, без пауз. Потом — в объём. Плечи стали широкими, руки длинными, грудная клетка раскрылась так, что подпорка из согнутого железного прута под подбородком пришлось переделывать трижды, потому что шея стала шире. Не шея борца — шея человека, что был создан быть борцом, что был для этого выращен в темницах под ареной ещё до того, как попал в бак, и что продолжал расти в то время, когда его разум спал. Жидкость вокруг него была уже не той молочно-серой чистотой, что в первые годы. Она потемнела. Не от грязи — колдун менял её частями, осторожно, чтобы не нарушить баланс, чтобы тело не почувствовало резкую смену, — а от самого тела, от того, что выходило из него за десять лет. Тело дышало, тело жило, тело росло, и всё, от чего оно избавлялось в процессе этого роста, смешивалось с жидкостью и оставалось в ней взвесью, что невозможно было убрать полностью. Жидкость у основания бака была почти чёрной — там, где накапливалось то, что тяжелее воды, то, что опускалось на дно и лежало там слоями, как лежат слои на дне реки, что несла в себе много и всё оставляла. В средних слоях — тёмно-серой. У поверхности — чуть светлее, там, где кислород трубки немного разбавлял то, что поднималось снизу. И над всем этим — голова, всё та же голова, только уже не детская, уже другая, с теми чертами, что остаются от детских черт так, как остаётся форма камня после того, как вода долго обтачивала его, — угадываются, но не узнаются сразу. Волосы расплылись вокруг головы белым облаком. Не просто светлые — белые, с тем серебристым оттенком, что бывает у снега в тени, у инея на камне, у стекла, что провело много лет в холодной воде. Валирийские волосы, что было ясно любому, кто видел их хоть раз в жизни и знал, что ищет, что было ясно колдуну с первого дня, с первого взгляда на этого ребёнка в руинах, с первого понимания того, что он нашёл. Они колыхались в жидкости при каждом движении — медленно, невесомо, как водоросли на дне спокойного моря. Тело вздрогнуло. Не впервые за эти десять лет — бывали движения и прежде, редкие, непроизвольные, те движения, что делает тело, находящееся в глубоком сне, когда что-то внутри него отвечает на внешний раздражитель, не просыпаясь, только дрожа. Но это движение было другим. Оно прошло от плеч до ног и от ног обратно — как проходит дрожь, которую вызывает не холод, а что-то изнутри, что-то, что начинает возвращаться, что пробует, проверяет, убеждается, что пути ещё открыты. Колдун наклонился чуть ближе к стеклу. Смотрел. Другая дрожь. Уже в руках — в длинных руках, что висели вдоль тела, — пальцы сжались и разжались, медленно, с тем усилием, что требует любое движение в жидкости этой плотности, и жидкость вокруг пальцев закрутилась маленькими водоворотами, быстро затухая. Потом — в шее. Голова сдвинулась на железной подпорке — не упала, подпорка держала, — просто повернулась немного в сторону, как поворачивается голова человека, который слышит что-то во сне и пытается понять, что именно. Трубка во рту дёрнулась. Колдун сделал два быстрых шага к засечке на стене, где висел конец этой трубки, проверил — воздух шёл. Вернулся к баку. Глаза не открывались. Ещё нет. Под веками что-то двигалось — быстро, беспорядочно, с тем хаотичным движением, что бывает за веками человека, которому снится что-то слишком живое, что-то, от чего не уйти и не спрятаться, даже если очень хочется. Рот — вокруг трубки — чуть приоткрылся и закрылся. Открылся снова. Пузырьки пошли вверх по жидкости с правой стороны лица — маленькие, почти невидимые, но колдун видел. Он давно научился видеть в этой жидкости то, что другой не заметил бы. Тело жило. Колдун отступил на шаг. Подождал ещё несколько минут, считая про себя — не из нетерпения, а из точности, потому что в такие моменты важно знать время так же точно, как важно знать дозу или температуру. Потом, когда дрожь прошла по телу в третий раз и стала сильнее третьего раза, он кивнул себе — коротко, без слов — и сделал то, что планировал. Открыл бак. Крышка шла тяжело — не потому что плохо двигалась, он следил за петлями, за уплотнителями, всё это работало, — а потому что была тяжёлой, потому что была сделана из того же тёмного железа, что обручи, и весила столько, сколько весит железо такой толщины. Когда она открылась, запах ударил в лицо сразу. Не дурной запах — просто запах. Запах замкнутого пространства, запах десятилетней жидкости, запах тела, что жило в ней, и под всем этим — что-то химическое, что-то от составляющих жидкости, особенно от корня с Летних островов, что давал этот особый запах водорослей и глубины. Колдун сделал знак рукой. Рабы ждали у стены — трое, крупных, молчаливых, привыкших выполнять без вопросов. Они вошли без звука, подошли к баку, один из них взял деревянную ступень, что стояла рядом, поставил её, и двое других взобрались на неё, перегнулись через край. Третий встал внизу, у бока бака, раскинув руки. Тело вышло из жидкости не плавно. Оно вышло так, как выходит любое тяжёлое тело из плотной среды — с сопротивлением, с тем чавкающим звуком, что издаёт жидкость, нехотя отпускающая то, что держала, с брызгами, что полетели в стороны тёмными каплями и упали на камень пола. Жидкость лилась с него ручьями — с плеч, с длинных рук, с волос, что облепили плечи и спину мокрой тяжёлой массой, — лилась быстро сначала, потом медленнее, потом просто капала, оставляя на полу лужу того самого тёмно-серого цвета, что был у жидкости в средних слоях бака. Лужа расплывалась по камню медленно, находя трещины, следуя наклону пола, который был почти незаметным, но всё же был. Несколько капель долетели до ног колдуна, и он отступил на полшага, не из брезгливости — просто незачем было стоять там. Тело — не мальчика, но юноши, уже юноши, уже того, что было юношей, с широкими плечами и длинными руками, с той плотной мускулатурой, что наросла не от тренировок, а от самой жидкости и от тех процессов, что шли в ней все эти годы, — выпало из рук рабов на пол словно мешок с камнями. Грохот разнёсся по комнате. Один из рабов не удержал. Второй удержал, но силы оказалось недостаточно, и тело соскользнуло, ударилось о край бака плечом — колдун видел, как оно скользнуло, — и упало на камень лицом вниз, в лужу собственной жидкости. Колдун не сказал ничего. Рабы молча подняли его, перевернули на спину. Тело лежало на полу и не двигалось, если не считать той же медленной дрожи, что шла по нему волнами, и дыхания, которое было — неглубокого, слабого, но было. Лицо было обращено вверх. Веки всё ещё закрыты. Лицо — широкое, с теми правильными чертами, что зовутся красивыми. Высокие скулы. Прямой нос. Подбородок с лёгкой ямкой. Всё это — мокрое, облепленное волосами, бледное той бледностью, что бывает у людей, не видевших солнца так долго, что кожа их стала почти прозрачной, почти белой, как та бумага, что делают в Лисе из тонкого льна. На этой коже — разводы от жидкости бака, полосы тёмного и светлого, как рисует вода на камне, что лежал в ней долго. Рана в боку была всё там же. Она не ушла за десять лет. Оставалась там, где была с первого дня, — тёмная, неправильных краёв, в несколько пальцев шириной, закрытая не коркой и не кожей, а чем-то средним между тем и другим, плотным, блестящим, похожим на зарубцевавшийся ожог. Жидкость в баке не дала ей зажить полностью — но и не дала разойтись, держала в том промежуточном состоянии, в котором колдун её держать и хотел. Дав знак рукой, колдун указал на стул у стены. Рабы подняли тело — с трудом, потому что тело было тяжёлым, а жидкость делала его тяжелее, и руки норовили соскользнуть, — подняли, донесли, посадили. Стул был крепким, из тёмного дерева, с прямой спинкой, вбитыми в пол ножками и ремнями на подлокотниках и передних ножках. Ремни были широкими, кожаными, потёртыми от того, что их использовали прежде, — потёртыми не колдуном, кем-то до него, тем же кем-то, что оставил в этой комнате бак. Рабы затянули их на запястьях — туго, без зазора, так что кожа под ними побелела, — и на лодыжках, так же туго, так же без зазора. Потом колдун прогнал рабов прочь движением руки — они ушли молча, как вошли, прикрыв дверь без звука, — и остался один на один с тем, что сидело на стуле перед ним. Он смотрел. Тело на стуле было живым. В этом не было сомнения — грудь двигалась, пусть медленно, пусть едва заметно, но двигалась. Дыхание шло. Дрожь не прекращалась, но менялась — становилась другой, более осмысленной, более направленной, такой, что бывает уже не у засыпающего, а у просыпающегося, у того, кто движется из темноты к свету, а не наоборот. Пальцы на руках снова согнулись и разогнулись — на этот раз сильнее, на этот раз с тем усилием, что говорит о намерении, а не о рефлексе. Голова дрогнула. Упала на грудь. Поднялась снова — медленно, с той тяжестью, с какой поднимаются вещи, что давно были неподвижны. Колдун взял котелок. Он стоял на углях с прошлого часа — небольшой, закопчённый, с тем запахом трав, что шёл от него плотно, горьковато, с примесью чего-то острого. Состав был простым: три вещи, что возвращают разум в тело, что пробивают сквозь мутную воду белого мака и позволяют тому, что внутри, начать различать, где оно находится. Колдун обращался с этим составом много раз. Знал, что будет после. Знал, что после будет нехорошо. Он взял голову обеими руками — осторожно, но твёрдо — запрокинул её, разжал зубы той привычкой, что приходит от многого опыта, и влил отвар. Не весь сразу — по чуть-чуть, давая горлу успеть. Горло работало плохо, почти не работало, и половина пролилась по подбородку и по шее, потекла на грудь, оставляя тёмные следы на бледной коже. Остаток ушёл куда надо. Реакция не заставила ждать. Тело выгнулось в ремнях так, что они скрипнули и натянулись до предела, — ремни выдержали, на это колдун и рассчитывал. Горло сжалось, потом раскрылось, и блевота пошла ручьём — тёмная, жидкая, с тем запахом, что бывает у желчи вперемешку с остатками жидкости бака, — пошла вниз по подбородку, по груди, по животу, стекла на пол и прибавила к луже у ножек стула. Тело кашляло — долго, надрывно, с тем звуком, что рвётся из горла, которое не работало так долго. Кашель стих. Тело обвисло в ремнях. Голова снова упала на грудь. Но дыхание — дыхание стало глубже. Заметно глубже, с тем полным ходом лёгких, что говорит о том, что проход открылся, что внутри не осталось лишнего, что тело наконец получило настоящий воздух в нужном количестве и взяло его. Цвет кожи на лице тоже начал меняться — очень медленно, почти неуловимо, от той мертвенной прозрачной белизны к чему-то чуть более живому, чуть более тёплому. Веки дрогнули. Снова. И снова. И на третий раз открылись. Глаза под ними были золотыми. Золото тёплого янтаря, золото угля в момент, когда он только начинает светиться, золото старой монеты, что лежала в земле столетие и вышла оттуда потемневшей, но не потерявшей цвета. Они были мутными — это было первое, что в них бросалось в глаза человеку, который их видел: та мутность, что бывает у глаз, что долго находились за закрытыми веками в жидкости, что долго смотрели в темноту и теперь не могли справиться со светом, со светом даже одного очага в тёмной комнате. Они смотрели в потолок. Не на колдуна. В потолок. Потом — медленно, с тем трудом, что стоит за любым движением после долгой неподвижности, — на стены. На знаки на стенах. На огонь очага. И потом — на колдуна, что стоял в нескольких шагах перед ним, сложив руки, без выражения на лице. Молчание длилось долго. Минуту, наверное. Может быть, больше. Колдун ждал. Он умел ждать. — Где я? Голос вышел хриплым — нет, не хриплым, хриплый — это звук, у которого есть тембр, есть тело, есть что-то за ним. То, что вышло из этого горла, было просто воздухом, который с трудом протолкнули сквозь связки, что не работали так долго, что почти забыли, как это делается. Два слова, и за ними — пауза, и дыхание, и снова пауза. — В безопасном месте, — сказал колдун. Он говорил ровно. Не быстро, не медленно. Тем тоном, что не даёт ни надежды, ни страха, что просто передаёт информацию, которую нужно передать. Золотые глаза смотрели на него. — Ремни, — сказал тот, что сидел на стуле. Не вопрос — констатация, произнесённая так же, как произносит её человек, который замечает что-то и называет вслух, чтобы убедиться, что это действительно есть. — Да, — сказал колдун. — Ремни. До тех пор, пока не пройдут судороги. После жидкости часто бывают судороги. Сильные. Я не хочу, чтобы ты упал и ударился. Долгая пауза. — Как долго. Снова не вопрос — что-то среднее. Что-то, произнесённое человеком, который знает, что спрашивает, но ещё не до конца уверен, хочет ли знать ответ. — Долго, — сказал колдун. — Достаточно долго, чтобы ты не помнил, сколько именно. — Он взял стул с ближайшего стола — лёгкий, три ноги, без спинки — и поставил его напротив, сел. Сложил руки на коленях. — Десять лет. Лицо не изменилось. Или изменилось — но так мало, так тонко, что нужно было очень внимательно смотреть, чтобы заметить. Что-то вокруг глаз. Что-то в том, как пальцы на закреплённых ремнями руках снова сжались и разжались, на этот раз не рефлекторно. Десять лет. Слова были произнесены, упали, легли. Взять их обратно было невозможно, и колдун не собирался — он никогда не говорил того, что собирался брать обратно. — Я помню бак, — сказал тот, что сидел на стуле. — Это хорошо, — сказал колдун. — Значит, разум работает. — Он смотрел на него. — Скажи мне, что ещё помнишь. Пауза. Долгая пауза. — Арену, — сказал тот медленно. — Гладиаторов. — Дыхание. — Смерть. Много смерти. — Дыхание. — Тебя. Твои руки. — Глаза закрылись на секунду и открылись снова. — Ты ранил меня в Долине. — Да, — сказал колдун. — Зачем. — Ты мне нужен, — сказал колдун. — Для чего. — Для дела. — Он не торопился. — Для дела, которое я не могу сделать сам. — Он смотрел на золотые глаза напротив. — Не потому что не хочу. Потому что не могу. Есть места, куда этому телу вход закрыт, — он обозначил своё тело лёгким движением руки вниз, тем движением, что говорит о чём-то присутствующем и очевидном, — и закрыт не потому что я недостаточно умён или недостаточно силён. Закрыт иначе. Молчание. — Говори, — сказал тот на стуле. И в этом слове — в одном этом слове, произнесённом тем хриплым воздухом, что всё ещё оставался его голосом, — было что-то такое, что заставило колдуна чуть склонить голову. Не поклон. Не подчинение. Просто признание того, что перед ним сидит не пустое место, не инструмент, не ресурс в том смысле, в каком колдуны Гогоссоса понимали это слово, — а человек, что умеет требовать ответа и умеет его получить. — Валирия, — сказал колдун. Пауза. — Что — Валирия. — Руины Валирии, — сказал колдун. — Я хочу, чтобы ты туда отправился.
220 Нравится 158 Отзывы 76 В сборник
Отзывы (4)