Предисловие

G
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
121 страница, 44 445 слов, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 7

Настройки
Москва встретила его морозом и суетой. После женевской тишины, после размеренного стука поезда, после акварельной мягкости тамошнего декабря здешний январь показался ему оглушительным. Трамваи лязгали на поворотах, извозчики кричали на лошадей, где-то на Страстной площади духовой оркестр играл «Интернационал» — неровно, с фальшивой медью, но с неистовым воодушевлением. Все здесь было громче, резче, контрастнее. И вместе с тем — роднее. На Погодинской его ждали. Роза Абрамовна, едва завидев его в дверях лаборатории, всплеснула руками и тут же принялась отчитывать за то, что не телеграфировал о прибытии. Аспиранты столпились в коридоре, горя желанием услышать новости из Европы. Дети-испытуемые, чьи занятия были прерваны, с любопытством выглядывали из-за дверей. Выготский, еще не снявший дорожного пальто, стоял посреди этого гвалта и чувствовал, как женевская отстраненность спадает с него, точно шелуха, обнажая прежнего, московского Льва Семеновича. Но что-то изменилось. Что-то неуловимое, пока еще скрытое даже от него самого. Он заметил это только вечером, когда, отпустив сотрудников, остался один в своем кабинете. Маленькая комната с высоким окном, выходящим во двор. Письменный стол, заваленный рукописями. Электрическая лампочка без абажура, свисавшая с потолка на витом шнуре. За окном падал снег — густой, московский, не имеющий ничего общего с робкой женевской крупкой. Он сел за стол и достал из портфеля конверт с неопубликованной рукописью Пиаже о генезисе числа. Конверт, уже изрядно помятый в дороге, хранил слабый, почти выветрившийся запах трубочного табака. Выготский поднес его к лицу и, сам не зная зачем, вдохнул. Запах был едва уловим — скорее воспоминание о запахе. Но его оказалось достаточно, чтобы весь женевский эпизод встал перед глазами с поразительной ясностью: озеро, раковины, мальчик по имени Жак, колебавшийся над куском глины, и тот особенный свет в глазах Пиаже, когда он говорил о своих детских заблуждениях. Он тряхнул головой, отгоняя наваждение. Достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и вывел наверху: «Предисловие к русскому изданию книги Ж. Пиаже "Речь и мышление ребенка"». Работа началась. Писал он трудно. Не потому, что не знал, что сказать, — напротив, мыслей было столько, что они теснились, перебивали друг друга, требовали немедленного выхода. Трудно было другое: найти верный тон. Критика, которую он обещал, должна была быть беспощадной — иначе весь замысел терял смысл. Но она не должна была быть уничтожающей. В их последнем разговоре на перроне прозвучало что-то, что изменило правила игры. Это больше не был спор двух абстрактных теоретиков. Это был диалог двух людей, заглянувших друг другу в прошлое. И игнорировать это обстоятельство значило бы погрешить против истины — той самой истины, ради которой и затевался весь этот диалог. Он перечеркивал написанное, начинал заново, снова перечеркивал. В комнате становилось холодно — печурка в углу давно прогорела. Снег за окном все падал, укутывая московские крыши в безмолвную белую вату. В третьем часу ночи, когда веки уже слипались от усталости, он наконец нашел начало — то самое, которое показалось ему верным. «Трудно представить себе двух психологов, которые расходились бы во взглядах столь радикально, как автор этой книги и автор этого предисловия. И однако же именно это радикальное расхождение и делает наш диалог, смею надеяться, плодотворным для науки...» Он отложил перо. На сегодня хватит. *** Дни складывались в недели. Предисловие росло — медленно, трудно, как прорастает сквозь асфальт упрямое растение. Выготский писал его урывками, между лекциями в университете, между заседаниями кафедры, между работой с глухонемыми детьми и бесконечными спорами с московскими коллегами, которые, прослышав о его женевском визите, требовали подробностей. Он отмахивался. Ему нужно было сосредоточиться. В тексте предисловия он разбирал Пиаже по косточкам — анатомировал его метод, оспаривал выводы, указывал на противоречия. Но делал это с тем особым, почти нежным тщанием, с каким реставратор прикасается к старой фреске. Он не хотел разрушать. Он хотел — достроить. «Эгоцентрическая речь, — писал он, — не отмирает, но переходит во внутренний план. Она не рудимент, а ступень. Пиаже видит в ней конец детства. Я вижу в ней начало мысли». Перечитывая написанное, он ловил себя на том, что мысленно обращается не к абстрактному читателю, а к конкретному человеку. К тому, кто сидел напротив него в женевском ресторане и говорил: «Я всего лишь садовник». К тому, кто в поезде, задремав, уронил голову на спинку сиденья и показался вдруг удивительно беззащитным. Он злился на себя за эти мысли. Называл их сентиментальностью, недостойной ученого. Гнал их прочь. И все же они возвращались — незваные, непрошеные, как снег за окном. *** В середине февраля пришло первое письмо. Толстый конверт с женевским штемпелем, надписанный тем самым твердым, угловатым почерком, который Выготский помнил по первой странице «Речи и мышления». Он вскрыл его с бьющимся сердцем — и устыдился этого сердцебиения. Письмо было выдержано в тоне сдержанного, почти официального дружелюбия. Пиаже благодарил за визит. Сообщал, что начал пересматривать протоколы клинических бесед с учетом их разговора. Задавал несколько уточняющих вопросов — о методике фрустрации, о глухонемых детях, о понятии «зоны ближайшего развития», которое Выготский лишь набросал в их спорах, но еще не оформил в законченную теорию. И в конце, почти между прочим, приписал: «В Вашем присутствии я стал лучше слышать собственные мысли. Это редкое свойство собеседника — обычно присутствие другого заглушает внутренний голос. Ваше же, напротив, его обостряет. Не знаю, комплимент это или диагноз. Но сообщаю как факт». Выготский перечитал эту приписку трижды. Затем сложил письмо и убрал в ящик стола. Туда же, где уже лежал пустой конверт из-под женевской рукописи, все еще хранивший слабый запах табака. Он не мог бы объяснить, зачем хранит эти вещи. Просто — хранит. Ответ он написал той же ночью. Длинное, на восьми страницах, письмо — наполовину научная полемика, наполовину что-то иное, чему он сам не решался дать имя. Он писал о Москве. О морозах. О детях-испытуемых, которые, решая задачи, высовывают кончик языка от усердия. О том, что начал читать Фрейда в оригинале и находит в нем больше поэзии, чем науки. О том, что скучает по женевским разговорам — «тем особенным, когда мысль, высказанная вслух, тут же оспаривается и от этого становится крепче, как сталь после закалки». Он не перечитывал письмо перед отправкой. Боялся, что, перечитав, порвет. *** Весна в Москве наступила поздно. В марте еще мело, в апреле текли ручьи, в мае проклюнулась первая, робкая зелень на бульварах. Предисловие было закончено, отослано в издательство, принято. Книга должна была выйти осенью. Выготский погрузился в текущую работу — лекции, эксперименты, заседания. Но раз в две-три недели он садился за стол и писал в Женеву. И раз в две-три недели приходил ответ. Письма курсировали между Москвой и Швейцарией, как челноки ткацкого станка, сплетая ткань, рисунок которой еще не был ясен ни одному из корреспондентов. Они спорили. С каждым письмом спор становился все более детальным, все более глубоким. Они обсуждали природу символа. Генезис понятия числа. Отношение мысли и речи. Роль социума в когнитивном развитии. Пиаже стоял на своем — спонтанное созревание структур. Выготский гнул свое — культурное опосредование. Но в каждом письме, среди строгих аргументов и контраргументов, пробивалось что-то еще. Короткий вопрос о здоровье. Упоминание о прочитанной книге. Сетование на усталость. И всегда — ожидание ответа. Всегда — «Жду Вашего письма с нетерпением». Летом Пиаже прислал фотографию. Небольшую, с размытыми краями, сделанную, видимо, любительским аппаратом. На снимке он стоял на берегу Невшательского озера, без пиджака, с закатанными рукавами рубашки, и держал в руке раковину. Вид у него был сосредоточенный и немного смущенный — как у человека, который позирует против воли. На обороте — одна строчка: «Limnaea stagnalis. Помните?» Выготский помнил. Он поставил фотографию на письменный стол, прислонив к чернильнице. И, садясь за работу, всякий раз ловил себя на том, что смотрит на нее — не дольше секунды, не дольше, чем прилично. Но все же смотрит. Осенью пришло письмо с официальным предложением. Пиаже звал его на международный конгресс по психологии, который должен был состояться следующей весной в Париже. «Там будет возможность увидеться, — писал он. — И, надеюсь, продолжить наш спор уже не на бумаге, а лицом к лицу. Я готовлю доклад. Вы могли бы выступить с содокладом. Или с возражением. Что Вам больше по душе». Выготский отложил письмо и долго сидел, глядя в окно, за которым московский октябрь красил липы в желтое. Конгресс. Париж. Встреча. Он еще не знал, отпустят ли его — с деньгами было туго, с выездными визами сложно. Он еще не знал, о чем будет доклад. Он вообще мало что знал о будущем, кроме одного: он поедет. Чего бы это ни стоило. Потому что диалог, начатый на берегу Женевского озера, не был закончен. Потому что спор не был разрешен. Потому что — и это было самым трудным для признания — он хотел увидеть его снова. Снег в Москве еще не выпал, но уже пахло зимой. В кабинете на Погодинской горела лампа. И под ее желтым светом, на краю письменного стола, стояла маленькая любительская фотография — человек с раковиной на берегу далекого озера. Свидетельство того, что встреча возможна. Что расстояние — не приговор. Что слово, написанное на бумаге, обладает силой преодолевать границы. Выготский взял перо и начал писать ответ.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник