Предисловие

G
Завершён
2
автор
Фэндом:
Размер:
121 страница, 44 445 слов, 27 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 20

Настройки
Утро третьего дня началось с солнца — впервые за все время его пребывания в Амстердаме небо очистилось полностью, и город, еще вчера серый и приглушенный, вдруг заиграл красками. Кирпичные фасады, обычно темные и сдержанные, оказались теплого терракотового оттенка; вода в каналах, прежде казавшаяся свинцовой, теперь отливала зеленью; а на ветвях вязов, опоясывавших набережные, проклюнулись первые, еще робкие листочки — нежно-салатовые, полупрозрачные на солнце. Пиаже ждал его внизу, в холле, но не с газетой, как вчера, а с небольшим блокнотом в кожаном переплете, в который он что-то быстро записывал, низко склонив голову. Выготский, спускаясь по лестнице, заметил его раньше, чем тот поднял глаза, и на мгновение остановился, пользуясь возможностью рассмотреть его со стороны — непривычно домашнего, погруженного в свои заметки, с чуть высунутым кончиком языка, как у школьника, выводящего трудную букву. Эта детская черта, которую он подмечал у Пиаже и прежде — в лаборатории, во время особенно напряженной клинической беседы, — всегда вызывала в нем странную смесь нежности и щемящей грусти. Он подумал, что этот человек, которого весь мир знает как строгого классификатора, как апостола структуры, на самом деле так и остался тем мальчиком с невшательского берега, который верит, что все можно понять, если как следует рассмотреть. И эта вера, эта наивная, упрямая, почти детская вера в порядок вещей была, быть может, самой уязвимой и самой драгоценной его чертой. — Доброе утро, — сказал он, подходя. Пиаже поднял глаза, и лицо его, только что сосредоточенное и хмурое, осветилось той особенной, быстрой улыбкой, которая всегда казалась Выготскому адресованной лично ему. — Доброе. Вы сегодня без опозданий. Я уже начал волноваться, не проспали ли вы до полудня. — Я вообще редко сплю больше шести часов. Это вы у нас любитель ранних подъемов. — Это не любовь. Это привычка, выработанная годами. В Женеве я встаю в шесть, потому что в семь уже приходят первые испытуемые. Дети из бедных семей, родители которых работают с восьми и не могут ждать. — Он захлопнул блокнот и убрал его во внутренний карман пиджака. — Но сегодня у нас нет испытуемых. Сегодня у нас свободный день. И я подумал: не поехать ли нам за город? — За город? Куда? — В Кёкенхоф. Это парк, час езды на поезде. Там сейчас цветут тюльпаны. Я читал о нем в путеводителе и решил, что мы должны это увидеть. В конце концов, мы в Голландии. Нельзя уехать отсюда, не увидев тюльпановых полей. — Вы — и тюльпаны, — усмехнулся Выготский. — Это неожиданное сочетание. Я думал, ваша страсть — моллюски. — Моллюски — это навсегда, — серьезно ответил Пиаже. — Но тюльпаны — это сейчас. А сейчас, — он сделал паузу, подбирая слова, — сейчас мне хочется видеть что-то живое. Что-то, что растет. Что-то, что цветет, несмотря ни на что. В поезде они сидели у окна, друг напротив друга. Вагон был почти пуст — несколько крестьян с корзинами, пожилая дама с книгой, юноша в студенческой форме, дремавший в углу. За окном проплывали плоские, как стол, голландские поля, прорезанные каналами и усаженные рядами деревьев. Кое-где уже виднелись первые полосы цветов — красные, желтые, лиловые, они горели на солнце, как мазки краски на палитре. Пиаже снова достал блокнот и что-то чертил в нем — не писал, а именно чертил, и Выготский, заинтригованный, наконец не выдержал: — Что вы все время записываете? Я видел этот блокнот еще вчера, за завтраком. Это новая статья? — Нет. — Пиаже на мгновение заколебался, словно решая, стоит ли показывать. Затем, видимо, решившись, протянул блокнот через стол. — Это не статья. Это... я не знаю, как назвать. Дневник? Заметки на полях жизни? Выготский взял блокнот. Страницы были исписаны тем самым угловатым, твердым почерком, который он знал по десяткам писем. Но содержание было иным. Это были не научные тезисы, не протоколы, не планы статей. Это были короткие записи — одна-две фразы, иногда просто слово. «Спросить у Л. о близнецах — как они договариваются без речи?» «Амстердам: вода и небо. Город, который не стоит на земле, а плавает. Как мысль». «Он сказал: „человечное важнее научного“. Запомнить. Развернуть когда-нибудь». «Сегодня он коснулся моей руки. Я сделал вид, что не заметил. Но заметил». Выготский дочитал до последней строчки и поднял глаза. Пиаже смотрел на него с тем особым, непроницаемым выражением, которое всегда появлялось у него в моменты уязвимости — словно он уже приготовился к тому, что его осудят, и заранее выстроил защиту. — Вы читали все? — спросил он. — Не все. Две-три страницы. Дальше не стал. — Почему? — Потому что это ваше. Личное. Я не хочу читать то, что вы не готовы мне показать. Пиаже помолчал, глядя в окно. Потом произнес, не поворачивая головы: — Там нет ничего такого, чего я не мог бы сказать вам в лицо. Просто в лицо я говорю хуже. На бумаге — яснее. Вы это знаете. Мы оба это знаем. — Да, — сказал Выготский. — Мы оба это знаем. Он вернул блокнот. Их пальцы соприкоснулись — на секунду, но этого хватило, чтобы оба замолчали и отвели глаза. Поезд мерно стучал колесами. За окном проплывали поля, и на одном из них, далеко, у горизонта, ветряная мельница махала крыльями, как большая неуклюжая птица. — У меня тоже есть блокнот, — вдруг сказал Выготский. — Вернее, не блокнот. Просто листы. Я не записываю мысли — я записываю вопросы. То, что не успеваю обдумать за день. То, что хочу обсудить с вами при встрече. Я веду этот список уже три года. Там сейчас, наверное, страниц сорок. — И что же в нем? — Всякое. Например: «Почему Пиаже так упорно сопротивляется идее интериоризации? Что он защищает?» Или: «Может ли зона ближайшего развития работать в обратную сторону — не только от взрослого к ребенку, но и от ребенка к взрослому?» Или: «Что Жан имел в виду, когда сказал, что я заставляю его хотеть того, чего он никогда не хотел?» — Это вы записали? — Пиаже повернулся к нему, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на тревогу. — Тот разговор в Париже? Вы записали его? — Не дословно. Просто вопрос. Я до сих пор не уверен, что правильно понял вас тогда. — Вы правильно поняли. — Пиаже снова отвернулся к окну. — Вы всегда правильно понимаете. Даже когда я сам себя не понимаю. Поезд начал замедлять ход. За окном показалась станция — небольшая, увитая плющом, с вывеской «Лиссе». Пиаже поднялся, застегнул пиджак. — Приехали. Дальше пешком. И учтите: я намерен задать вам все сорок вопросов из вашего списка. По очереди. С аргументацией. — Это угроза? — Это обещание. Они вышли на перрон. Воздух здесь был иным, чем в городе — сладким, густым, напоенным запахом влажной земли и цветов. От станции к парку вела аллея, обсаженная старыми липами, и они пошли по ней не спеша, продолжая разговор. — Кстати, о вопросах, — сказал Пиаже. — У меня есть один, который я не решался задать вам в письмах. Он касается не теории, а... методологии. Вы можете отказаться отвечать. — Спрашивайте. — Ваша идея о том, что эгоцентрическая речь не отмирает, а вращивается, — она ведь не только из экспериментов выросла, правда? Мне всегда казалось, что в ней есть что-то автобиографическое. Что вы опирались на собственный опыт. Я ошибаюсь? Выготский замедлил шаг. Вопрос действительно был из тех, которых он не ожидал. Не потому, что он был слишком личным — напротив, слишком научным, чтобы затронуть личное. Но Пиаже, как всегда, бил в точку. — Не ошибаетесь, — ответил он. — Когда я был ребенком, я много говорил сам с собой. Не вслух — про себя. Я вел бесконечные внутренние диалоги. С воображаемыми собеседниками, с книгами, с авторами, которых читал. Я думал, что это просто странность, особенность моего ума. А потом, когда я начал работать с детьми, я увидел: они делают то же самое. Только вслух. И я понял: то, что у меня ушло внутрь, у них еще снаружи. Это не патология. Это этап. И, возможно, самый важный этап в развитии мышления. — Значит, ваша теория — это отчасти автобиография? — Всякая теория — автобиография, — ответил Выготский. — Просто не все готовы это признать. Ваша, например, — это автобиография мальчика, который собирал раковины и верил, что мир можно разложить по полочкам. А моя — автобиография мальчика, который говорил сам с собой и верил, что когда-нибудь его услышат. Пиаже остановился. Они стояли посреди аллеи, и ветер доносил до них запах цветов — сладкий, почти приторный. — Меня услышали, — сказал он тихо. — Вы услышали. Этого достаточно. Парк Кёкенхоф оказался именно таким, каким его описывали путеводители, — огромным, ухоженным, с прудами и фонтанами, с аллеями, вдоль которых тянулись бесконечные ковры тюльпанов всех мыслимых оттенков. Но Выготского поразили не цветы сами по себе, а то, как они были посажены. Это были не просто грядки — это были сложные геометрические узоры, волны, спирали, переходы цвета, рассчитанные с математической точностью. Хаос, организованный в порядок. Стихия, подчиненная замыслу. — Посмотрите, — сказал он, указывая на одну из клумб, где красные тюльпаны постепенно переходили в оранжевые, а те — в желтые. — Это же ваша теория стадий. Каждая стадия — новый цвет. Но переход между ними не резкий, а плавный. Один цвет еще не ушел, а другой уже появился. И они сосуществуют. — А вы хотели бы, чтобы я признал, что эти стадии — продукт культуры, а не биологии? — усмехнулся Пиаже. — Что тюльпаны растут так, как их посадил садовник, а не так, как им диктует природа? — Я хотел бы, чтобы вы признали, что садовник существует. Что он имеет значение. Что без него эти цветы не собрались бы в такой узор. — Садовник существует, — медленно произнес Пиаже. — Я признаю. Но он не создает цветы. Он только располагает их. Сами цветы растут по своим законам. И этих законов садовник не может изменить, как бы он ни старался. — Значит, мы снова упираемся в старый спор: что первично — структура или среда? — Мы всегда в него упираемся. — Пиаже вдруг улыбнулся, и в этой улыбке не было иронии — только тепло. — Но знаете, что я понял за эти годы? Что наш спор неразрешим. И в этом его ценность. Если бы один из нас победил, другой был бы не нужен. А мы нужны друг другу. Именно потому, что не согласны. Они пошли дальше, углубляясь в парк. Разговор перескакивал с темы на тему — от ботаники к психологии, от психологии к политике, от политики снова к ботанике. Пиаже рассказывал о своих американских студентах, которые, по его словам, «обладают удивительной практической хваткой, но совершенно не умеют теоретизировать». Выготский — о московских коллегах, которые «теоретизируют с утра до ночи, но не могут поставить простейший эксперимент». — Может быть, нам нужно создать совместную лабораторию? — полушутя предложил Пиаже. — Где ваши студенты будут учить моих экспериментировать, а мои — ваших теоретизировать? — Боюсь, это утопия. Наши правительства не договорятся. — Жаль. Из нас вышел бы хороший тандем. — Из нас уже вышел хороший тандем, — ответил Выготский. — Просто без лаборатории. Они остановились у пруда, в котором плавали лебеди. Пиаже, достав блокнот, быстро набросал что-то — схему или рисунок, Выготский не разглядел. Пиаже захлопнул блокнот и посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Они двинулись в обратный путь. Солнце клонилось к закату, и тюльпаны, еще час назад горевшие на свету, теперь казались приглушенными, словно подернутыми пеплом. В поезде, на обратном пути, оба молчали — усталые, переполненные впечатлениями, каждый думал о своем. Но когда состав подъезжал к Амстердаму и за окном замелькали огни города, Пиаже вдруг сказал: — Знаете, о чем я жалею? — О чем? — О том, что мы встретились так поздно. Если бы мы встретились на десять лет раньше — когда я еще не был «мэтром», а вы еще не были «надеждой советской психологии», — все могло бы быть иначе. Мы могли бы работать вместе. Мы могли бы написать книгу вдвоем. Мы могли бы... Он не договорил. Но Выготский понял. — Мы встретились тогда, когда встретились, — сказал он. — И это лучше, чем не встретиться вовсе. Пиаже кивнул. И на этом разговор оборвался — до вечера, до ужина, до следующего дня, который обещал быть еще одним звеном в этой странной, хрупкой, драгоценной цепочке украденных у времени часов.
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник