1.5. can't believe it's the last fight with u
26 ноября 2019 г., 12:07
Дазай, конечно, сломается позже, но сейчас, вот именно сейчас, он выглядит как грёбаная восходящая звезда. Выпрыгнув из родительской тачки, надменно улыбается и ярче любой сверхновой светит цепями на ремне. Это его, если что, ебали на тусовке, но ведёт он себя так, будто сам всех ебал.
Впрочем, солидная доля правды в этом есть. Чуя не уверен, что среди сбившихся в кучку девчонок можно найти нетронутую Дазаем. Ещё вчера любая из них была бы счастлива хотя бы отсосать ему, и не то чтобы это пройденный этап, который не повторится, но сегодня они стараются сойти за судей и строят презрительные мины. Наверное, сложно, когда по старой памяти тянет сладко улыбнуться в ответ и раздвинуть ноги.
Дазай отправляет им воздушный поцелуй и проходит мимо. Они в ответ картинно закатывают глаза, не понимая, что бездарно просрали свой шанс сойти за принцесс. Что ж, далеко не всем дано и далеко не всем к этому надо стремиться. У Дазая, например, в крови что-то такое, что подсказывает ему, как встать красиво, если сдуру уебался лицом в грязь, но счастлив ли он от этого? По шкале от одного из десяти — примерно тройка, и та — со скрипучей-скрипучей натяжкой.
Дазай — что-то вроде идола небольшого культа, но история знает сотни случаев, когда на последних ритуальных кострах люди жгли дерево, которому годами исступлённо поклонялись, и вскоре уже других богов просили о помощи. Современный мир не очень-то отличается от мира древнего. Суть вещей из века в век одна. Только сегодня все почему-то считают себя цивилизованными, хотя по жестокости не уступают дикарям и где-то даже их превосходят. Дикари, по крайней мере, охотились на животных ради пропитания, а «современные» люди охотятся на других «современных» людей ради веселья. Дерьмового такого веселья, тоже по своей природе первобытного, но с примесью окультуренного извращения.
Чуя был бы рад оставить эти мысли для какого-нибудь сраного эссе: бумага любые попытки в интеллектуализм стерпит, а вот подкорка, куда вбиваются все ненужные слова, — едва ли. Об устройстве всего легко рассуждать с позиции эдакого философа, который спокойно закуривает и с той же невозмутимостью принимается по-всякому вертеть и разглядывать идеальную абстрактную модельку своей собственной вселенной. О природе человека рассуждать тоже легко: та же моделька некой усреднённой личности и куча времени, которое можно потратить на неторопливое, обстоятельное вскрытие. А в реальности-то совсем другое. В реальности режешь наугад по живому и далеко не всегда успеваешь закрыть глаза, чтобы их не залило вдруг брызнувшей кровью. В реальности — Дазай, идущий навстречу с этой его улыбкой короля, и похуй, что корона куплена в бутике (нечаянно прихватил с витрины, пока шёл на кассу).
— Привет, — говорит Дазай, остановившись в двух-трёх шагах от Чуи.
Вблизи не так хорош. Глаза усталые и немного покрасневшие от бессонницы. Губы бледные и обкусанные. Волосы чуть встрёпаны, потому что перед выходом из машины наверняка не раз запускал в них нервные пальцы. И всё равно. Всё равно прекрасен.
— Привет, — отвечает Чуя так просто, как только может.
Дазай улыбается как-то бессильно и склоняет набок голову.
— Всё по плану, — сообщает он, — завтра уезжаю.
Чуя не врубается, зачем Дазай опять напоминает об этом. Неужели думал, что можно забыть? Впрочем, Чуя ведь должен был. Ему же, как и всем, безразлично.
— Удачи.
— Спасибо.
— Тебе спасибо, — вырывается у Чуи, и он не понимает, к чему оно вообще.
Спасибо, что всё испортил.
Спасибо, что влез в дерьмо, от которого не отмоешься.
Спасибо, что…
Да иди уже нахуй, а.
— Это было хорошее время, — произносит Дазай без всякого лукавства, — пусть и неправильное, но хорошее. Мне жаль, что больше не смогу бесить тебя по утрам.
Ты сможешь, если останешься. Но тебе нельзя.
— Мне тоже, — сухо соглашается Чуя. — Привык называть тебя ублюдком. Теперь придётся называть кого-то другого, но его ещё поискать надо. Не каждый день, знаешь ли, удаётся встретить такую занозу в заднице.
Дазай усмехается. У него по-любому на этот случай заготовлена сотня ответных подъёбов, но он почему-то держит их все при себе, прямо как для понтов запрятанную в кармане бабочку, и просто смотрит на Чую взглядом, который так и не удалось разгадать. И уже не удастся. Токио — огромный город. Отыскать кого-то там нереально. Особенно если «кто-то» этого не хочет. Особенно если сам не хочешь.
Чуе же это не нужно. Прям совсем.
— Надеюсь, встретишь, — миролюбиво говорит Дазай. — А пока… — он закусывает и без того воспалённую нижнюю губу, — ударишь меня?
Чуе кажется, что он ослышался.
— Чего? — переспрашивает так тупо, что самому противно.
— Ударишь меня? — терпеливо повторяет Дазай. — Я доставил тебе кучу проблем. Тебе пришлось ехать со мной в больницу, и….
Он несёт такой бред. Все, кто были у Озаки, виноваты в случившемся. Все, кто были у Озаки, стали соучастниками. Все виновны. Даже если им наплевать. Чуя вспоминает мгновенно: тёмная комната, синие блики на стенах и пугающая тишина под белым шумом. Он предпочёл бы стереть это, но кто-то обвёл все контуры острым металлическим пером, и они наполнились кровью.
— Да ты в край ебанулся, — твёрдо отсекает Чуя.
— Наверное, — продолжает Дазай, — но я знаю, что…
Заткнись.
— …ты любил меня когда-то.
Волной ядерного взрыва — в лицо.
— Ты любил меня. И я видел. И делал всё, чтобы ты перестал.
Чуя замирает, наблюдая за тем, как Дазай заправляет прядь за ухо. Всё это — будто в замедленной съёмке, и вообще — будто в кино, с этим солнечным светом, с этой гудящей массовкой где-то позади, с прописанными по сценарию словами, которые, всё же, заставляют сердце биться отчаяннее. Странно, что оно в принципе ещё внутри, что не пробило когда-то грудную клетку и не вылетело наружу, прямо к чужим ногам.
Много лет назад.
И до сих пор больно как в самый первый раз.
— Прости, — Дазай протягивает руку, — но мне была не нужна любовь.
Узкая ладонь, которую Дазай так вежливо подал. Чуя мог бы пожать её на прощание и сказать: «Да забей, это в прошлом». Чуя мог бы сохранить лицо, но вместо этого он и правда бьёт Дазая. Быстро и технично — под дых. Грёбаный провокатор снова выиграл. Сбил с толку. Заставил выйти из себя. Устроил очередное шоу. Со стороны-то оно выглядит интересно, потому что в одно мгновение все глаза устремляются на них. Десятки глаз. Все — пустые. Чуе без разницы. Он смотрит, как Дазай сгибается пополам, держась за живот, и долго стоит так. У него дрожат колени, потому что Чуя не сдерживался и бил наверняка. У него дрожат руки. А у Чуи — всего-то ничего — в груди дрожит что-то, что уже не должно.
Дазай наконец-то начинает дышать. Он поднимает голову и, хапнув побольше воздуха, говорит:
— Перебор, но я заслужил.
Заслужил. Заслужил. Заслужил.
Не то слово.
— Выпрямись, — командует Чуя. Чёрт знает, откуда это в нём, но звучит как реальная угроза. Впрочем, угрожать мазохисту — дохлое дело. Но ещё более безнадёжное, ещё более нелепое дело — угрожать человеку, который чувствует себя виноватым и буквально жаждет наказания, только бы не чувствовать себя единственным, кто снова, сам того не желая, избежал ответственности и ушёл целым и невредимым. Это — проклятье Дазая. Он хочет утонуть, но любого моря хватает лишь для того, чтобы зайти туда по колено. Ему везёт как никому другому. Удача самоубийцы. Звучит как верная смерть, но, по факту, именно такие люди живут дольше всех. Наверное, они просто на том свете не нужны. В аду для них пока не освободились самые жаркие котлы.
— Ударь опять. Полегчает.
И Чуя делает это. И спустя какие-то жалкие секунды они катаются по траве, намертво вцепившись друг в друга. И все достают телефоны, чтобы снять очередное идиотское видео для тайных университетских архивов, которые никогда не попадут в руки преподавателям или, упаси Боже, Фукудзаве. И Чуя действительно чувствует себя гораздо лучше, когда его кулак врезается Дазаю в челюсть. И всё это так похоже на то, что произошло тогда в столовой, но с той разницей, что теперь-то это точно самая последняя драка. Чуя впадает в какой-то транс берсерка и выходит из него в тот момент, когда чужие руки начинают упорно тащить его назад. Дазая тоже кто-то оттаскивает. А потом их вдвоём, ещё брыкающихся и разъярённых, насильно тащат к Фукудзаве. Какое-то дурацкое дежавю. Оно буквально во всём: в бежевых стенах и закрытых жалюзи, в ехидной улыбке Мори и тяжёлом вздохе Фукудзавы, в разбитом лице напротив и собственной боли на костяшках.
Чуя толком и не врубается, что происходит. Он не чувствует ничего, но на всякий случай запрокидывает голову, чтобы не дать крови, если она есть, стечь вниз. Потолок перед глазами начинает медленно плыть на одной волне со словами Дазая, монотонно объясняющего что-то Фукудзаве, и комната принимается легко качаться. Чуя помнит, что здорово приложился головой об землю, и ничего странного в этом нет. Всё странное прячется в том, как кто-то (да правда, что ли?) касается его затылка холодными пальцами и аккуратно гладит.
— Отъебись, — говорит он на радость Мори, вносящему ещё одно нарушение в список, и почему-то всё равно подставляется под чужую руку.
Которая могла бы быть совсем не чужой, если бы Чуя оказался достаточно хорош.
Чуя просыпается от полуденного света, пробивающегося сквозь жалюзи, и мученически жмурится. Голова по-прежнему болит, но ей легче оттого, что лежит она на мягкой подушке. И откуда здесь подушка? Откуда здоровенная люстра под потолком? Откуда бледно-голубые стены?
Чуя подрывается моментально, но чья-то ладонь, мягко упёршаяся ему в грудь, заставляет лечь обратно. Он и не понимает, почему настолько легко сдаётся, хотя кровать такая мягкая, что жалеть не приходится. К тому же, здесь пахнет до странного хорошо. Пахнет чем-то не особенно знакомым, почти позабытым, и в то же время — очень родным. Точно не мамой. Её давно нет. Да и духи у неё были совсем другие. У Озаки похожие, но более резкие. И к чему вообще вспомнил? Голове, видимо, пиздец.
Чуя всё-таки осторожно приподнимается на локте и толком не успевает осмотреться, потому что прямо перед ним распахиваются смешливые тёмные глаза, а затем приоткрываются обкусанные сухие губы и смело касаются его губ. На вкус — самая обыкновенная мятная резинка, которой пытались зажевать нервное курение, но Чуя, кажется, не пробовал ничего лучше. Он скользит языком внутрь, в горячий и мягкий рот, привыкший выплёвывать гадости, и почти удивляется тому, что своим языком сталкивается с языком человеческим, а не с раздвоенным змеиным. Хотя, наверное, даже если бы это было так, если бы слюна сейчас наполнилась ядом, он бы всё равно продолжил. Какая уже разница, кто умрёт первым? Всё стремится к своему концу, но перед ним проходит чёрт знает сколько кругов, и никогда не угадаешь, какой из них станет финальным. Может быть, вот этот. Может быть, следующий. Может быть, тот, что насильно вытянут в прямую по маршруту Йокогама — Токио. Сорок или сорок пять минут пути, а перед ними — целая жизнь, по ошибке превращённая в какой-то бесконечный праздник. Правда, не ясно, что праздновали. На похоронах ведь не веселятся. Или всё же веселятся, но тихо, про себя, чтобы потом не сойти за морального урода. Впрочем, в каких-то племенах, в каких-то далёких странах, хрен пойми где, в общем, люди до сих пор провожают мёртвых костром, пиром и танцами на сытый желудок.
Чуя думает, что с Дазаем они могли бы побывать там. Не на кострах, в смысле, а на пирах. Возможно, уже были, если верить в перерождение, но это же не в счёт. В счёт было бы с туристической визой и с гидом, рассказывающим о том, что какой-то там вождь, едва-едва говорящий по-английски, милосердно разрешил иноземцам поприсутствовать на погребальной церемонии. В счёт было бы кругосветное путешествие со спонтанными остановками в самых странных местах, куда в здравом уме и не захочешь, пока не облетишь всю Европу и не устанешь от её благосостояния. В счёт было бы — рука в руке спустя много лет.
Понимать бы, почему так кроет и разваливает. Понимать бы, что в Дазае особенного, чтобы после всего дерьма продолжать видеть непонятные сны и целовать его как первый раз. Ах, да. Это и есть первый. Последний. Извечный. После множества людей, которые делали то же самое, потому что Дазай позволял им. После миллиона слов, за которые следовало бы этот рот намертво зашить. После бесконечных стонов, сорванных кем-то ещё. Чуя говорит себе, что целовать Дазая — всё равно что целовать половину Йокогамы, но это не помогает перестать. Кто-нибудь вообще в курсе, что шлюха в каком-то смысле может оказаться невинней девственницы? Особенно если любишь её. Особенно если она как-то по-детски доверчиво обнимает за шею и прижимается теснее. Особенно если…
Стоп.
Чуя отстраняется резко и сбрасывает с себя чужие руки, которые тут же безвольно опускаются и тихим-тихим шорохом скользят по одеялу. Наваждение рассеивается полупрозрачной дымкой перед глазами. Все эти звуки. Все эти цвета. И Дазай, который почему-то сидит так близко и смотрит перед собой так печально, что хочется встряхнуть его за плечи: не ради того, чтобы спросить, какого хрена тут происходит, но только ради того, чтобы вывести из оцепенения.
— Я привёз тебя сюда, потому что решил, что нам нужно нормально попрощаться, — медленно проговаривает Дазай.
— Привёз?
— Ну да, — Дазай жмёт плечами, — ты же отрубился прямо у Фукудзавы в кабинете. Я не знал, куда тебя везти, так что…
— Понятно.
У Чуи ощущения — как после хренового похмела, но оно и к лучшему. Давно пора закончить пьянку длиной в несколько лет и наконец-то протрезветь. Так же всегда случается: по утрам хреново потому, что до этого было слишком весело, а вечером снова весело, потому что до этого было слишком хреново. Бывает и гораздо хуже. Бывает, что пьёшь, заливаешь в себя бесконтрольно, чтобы развеселиться, и тебя долго-долго не берёт, и ты стараешься дойти до нужной кондиции, и в итоге нажираешься до блёва в чьей-то ванной, а потом, пока тебя дико выворачивает наизнанку, клятвенно обещаешь себе больше никогда не пить.
Забавно, но эта схема применима к любым вещам и событиям в жизни. Когда хапнешь чего-то с лихвой, начинаешь жалеть и обещать себе больше этого не делать. Чуя же вот обещал. Обещал забыть Дазая. Обещал выбросить его из головы. А теперь вот — зачем-то вновь тянется к нему за поцелуем, прекрасно зная, что это, наверное, всё же не убивает, но мучиться заставляет отменно. Дазай отвечает. Возможно, из жалости. Возможно, из желания смертельно отравить напоследок. У него же абсолютно на всё свои причины, которых никто другой не разгадает. Не такой, как остальные, и от этого ему самому тяжелее, если в нём осталась хоть капля человеческого.
Чуя утягивает Дазая на подушки, и тот поддаётся, плавно опускаясь следом и накрывая собой. Тёплый и немного тяжёлый. Дышит ровно. Трётся щекой о щёку Чуи. Вот так просто? Это было так просто? Или это так просто только сейчас, когда всё бездарно проёбано и оставлено позади? Когда нет никакого смысла и никакого шанса? Чуя жмурится будто бы от того же солнца. Не хочется снова открывать глаза. Не хочется увидеть на лице Дазая то выражение, с которым он разводит на секс очередную симпатичную дурочку, или то, с которым он принимает ненужную похвалу от окружающих. Ничего хорошего уже не случится. Это — конечная. Хоть и не Токио, но — конечная.
Мозг жалобно просит остановиться, в то время как тело умоляет продолжить: вдохнуть глубже, прижаться ближе, обнять крепче, и вот это вот всё, что у нормальных людей при нормальном раскладе сойдёт за выражение привязанности, которой тут и в помине нет. Выходит, Чуя ничуть не лучше Дазая, раз готов принять его наигранную ласку в качестве разменной монеты. Да и пусть. Соревноваться, у кого нимб ярче, — бредовое занятие. Явно хуже глубоких поцелуев, которыми можно и душу по нитке вытянуть, и первых касаний, которые сквозь одежду жгут.
Чуя отнюдь не девственник. Трахался лет эдак с шестнадцати. Трахался, скорее всего, не так часто, как Дазай, и не с таким количеством людей, но опыт, тем не менее, набрал солидный: научился держаться долго, до последнего оттягивая разрядку, и не выбиваться из ритма; научился смотреть на секс как на нормальную потребность, чтобы лишний раз не задумываться ни о чём; научился получать удовольствие от партнёров, вместо которых хотел ощущать другого («прости, если назвал чужим именем»), и потом забивать на них. А толку? Толку-то, если в эту минуту плавит дико?
Дазай целует в шею, прихватывая зубами кожу, и зализывает свои же следы. Он увлекается, как ребёнок, нашедший интересную игру, и кусает всё сильнее, будто проверяя границу дозволенного. Чуя шипит, когда становится действительно больно, и в ответ делает резкий рывок вверх, чтобы подхватить Дазая под рёбра, перевернуть и подмять под себя. Даже здесь, оказывается, нельзя без маленькой стычки.
Дазай смеётся глухо, закрывая рот ладонью, и обнажает шею, увешанную хуй пойми каким количеством цепочек. Чуя думает, что если это ещё хоть раз повторится, если они ещё хоть раз окажутся в одной постели, то он к чертям собачьим выбросит все побрякушки. Впрочем, одна из них — вполне себе неплохая. Вернее, достаточно прочная. Кое для чего сгодится. Чуя садится на чужие бёдра, ёрзает на них, охуевая от твёрдости стояка под джинсами, и поддевает двумя пальцами ту самую приглянувшуюся цепь. Она натягивается, и Дазаю приходится приподняться, чтобы нахер не задохнуться. И всё-таки он успевает поймать один-единственный момент, когда цепь слишком туго обхватывает горло. От этого Дазай вздрагивает, и Чуя всем телом ловит эту охуительную вибрацию. Он быстро наклоняется, не отпуская цепь, и мокро целует Дазая, чтобы успеть забрать этот сдавленный выдох.
— Пожёстче, значит? — лукаво бросает Дазай. — Я подозревал. Такие, как ты, не трахаются просто ради того, чтобы кончить.
Вот же дрянь. Пиздлявая дрянь. Находит время поговорить даже тогда, когда его могут придушить.
— А ради чего же они трахаются?
— Ради эмоций. Ради какой-то связи.
— А ради чего это делаешь ты?
Чуя сначала не понимает, как это звучит. Выебанный желанием мозг медленно обрабатывает информацию, но, когда до него наконец-то доходит запрос, всё резко встаёт на свои места. Утренняя драка в университетском дворе, слитые в сеть фотки, передоз и грязь в тёмной комнате. В этих вещах — реальность, а здесь — всего лишь её низкосортный суррогат, по неосторожности принятый на больную голову. Чуя был бы рад забить, но перед глазами встаёт одно и то же. Блядские, во всех смыслах, фотографии. Чья-то сперма на бёдрах. Хуёво не только из-за того, что это было, но и из-за того, что это будет снова. Дазай никогда не успокоится. Он хочет сдохнуть, но перед тем, как это сделать, ему придётся побывать в полном дерьме, до которого он доведёт себя. И оттуда его никто не вытащит. Ему же похуй. Совершенно по-хуй.
Даже сейчас он не понимает, как низко падает. Просто собирается заплатить сексом за какую-то там помощь, которая была ему не нужна. Видимо, не впервой. Ублюдок есть ублюдок. Его не исправить. Он и сам не исправится.
Чуя разжимает пальцы и слезает сначала с бёдер Дазая, а затем — с кровати. Уёбищные картинки перед глазами не дают покоя. Они всплывают чернильными пятнами и проявляются сквозь текстуры реального мира до тех пор, пока не становятся более яркими, чем всё остальное. Чуя закрывает глаза, но легче не становится. В эти дни надо было спать больше, и тогда так сильно не рвало бы крышу, но уже поздно, и его самого почти рвёт, и он прислоняется к стене, снеся плечом какую-то полку, и всё это похоже на какой-то лютый бэд-трип, из которого один выход, и тот — в окно. Дазай тоже встаёт и приближается, ловит за плечи мягко, говорит ласково:
— Эй, что с тобой?
Наверное, он волнуется, но волнуется строго по отметке, самую малость, чтобы до полноценной эмоции не дойти. Чуя отталкивает его руки и замирает, с силой вдавливая пальцы в болящие виски. В комнате становится слишком душно. И свет становится слишком ярким. И тошнота — слишком явной. Всё как-то «слишком».
Кроме Дазая, который всё-таки обнимает снова перед тем, как Чуя наконец-то берёт себя в руки и вызывает такси домой.
Чуя в порядке.
Он лежит на своей кровати, лениво листая новостную ленту в телефоне, и периодически порывается открыть учебники, но затем без особой борьбы сдаётся и снова начинает влипать в экран. На экране, между прочим, теперь несколько здоровенных трещин. Чуя нечаянно разъебал телефон об пол, когда вызывал такси от дома Дазая до своего. Трудно натыкать адрес, если мозг идёт в отказ. Чуя зачем-то рассказал обо всём Гин, и она на полном серьёзе посоветовала обратиться к врачу. Между прочим, она до сих пор здесь. Сидит на кухне, тупит над не сданным в срок анализом какой-то дрянной новеллы и параллельно пишет шпоры для экзамена. Не ругается, как обычно, и с какой-то лёгкой тоской перелистывает очередную страницу. Печальное зрелище, но так и должно быть: завтра, в конце концов, самый последний экзамен.
Чуя, конечно, дико заебался за эти годы, но есть что-то пугающее в том, что учёба вот-вот закончится. Сегодня он студент, а завтра кто? Ходячее резюме, разрывающееся между собеседованиями, из которых каждое новое будет в разы хуже предыдущего? Перспектива не такая уж радужная. Можно было бы и поприятнее сочинить.
Чуя собирается с силами и встаёт, потягивается, выпрямляя затёкшую спину, и отправляется на кухню за чаем. Гин бросает на него раздражённый взгляд, но сахар всё равно подаёт. Не то чтобы Чуя этим растроган. Он просто думает, что друга надёжнее у него никогда не было, и ласково треплет Гин по волосам. Та шлёпает его по руке и вместо того, чтобы придушить, снова утыкается в книгу. Что ж, раз в сто лет и такое случается.
Вполне вероятно, что после вручения дипломов они встретятся пару-тройку раз, выпьют вместе в каком-нибудь баре, а потом пойдут своей дорогой. Чёрт знает, как там с университетской дружбой вообще, насколько она прочна вне пыльных аудиторий. В любом случае, Чуе не о чем жалеть. Это были хорошие годы. Честное слово.
— Ты-то готовиться собираешься? — вдруг спрашивает Гин. — Да, у тебя экзамен на три часа позже моего, но это мало что меняет.
— Вообще нихуя не меняет, — спокойно поправляет Чуя и садится на соседний табурет. Горячая чашка обжигает пальцы. Чай почему-то горчит, и Чуя добавляет ещё сахара. Гин удивлённо округляет глаза.
— Это что, пять ложек сахара?
— Пять? — растерянно повторяет Чуя. — Ну, наверное, да.
Гин не реагирует: не подъёбывает и не называет идиотом. Такое тоже происходит нечасто. Впрочем, куда реже Чуя звонит ей посреди дня и просит приехать. Зачем? Да просто. Просто поговорить. И в итоге не говорить вообще, разойдясь по разным комнатам и занявшись своими делами.
Чуя даже не делает вид, что всё нормально. На самом деле, он правда в полной пизде: завтра у него последний экзамен перед дипломом, а он знает лишь название дисциплины, и то — частично и после тридцатисекундной паузы. Это не было бы проблемой, если бы впереди маячил год-другой. Сейчас каждая ошибка приобретает новую цену. Ставки растут. А ему почему-то похуй.
Вот настолько похуй, что он достаёт телефон и начинает гуглить билеты, но не экзаменационные, а до Токио.
Где его наверняка никто не ждёт.