Песнь пятая
25 октября 2019 г., 10:00
А потом, к вящей радости Чуи, из мафии практически тихо и мирно уходит Дазай (если не считать, конечно, их с Мори-саном разговор на повышенных тонах), жизнь друга которого бессердечно обменяли на официальное функционирование Портовой мафии как эсперской организации.
И с этого момента в определенном направлении все начинает медленно, но верно катиться к чертям. Предсказуемо, конечно, потому что Хаяси связывало со скумбрией слишком многое – а оттого и пережить ей подобный выверт судьбы было, очевидно, куда сложнее, чем кому бы то ни было. Чуе бы радоваться, потому что Кёко, вообще-то, ненавидит предателей, а значит и шансов у него становится значительно больше с исчезновением Дазая, но…
В вечер после предательства Дазая Накахара открывает бутылку Petrus 1989 года, приобрести которую стоило немало нервов и денег, и, вместо того, чтобы пить вино, он внимательно изучает взглядом рубиновые блики и разводы на тонком хрустале бокала. На языке лениво перекатывается тяжелый привкус дыма, шоколада, вишни, помноженное на кисловато-пряные нотки винограда мерло – с одной стороны Чуя даже счастлив, что тот запах начисто перебивается ароматом и вкусом дорогого алкоголя, но сердце отчего-то тоскливо тянет.
Он хочет расхохотаться от облегчения, что самый ненавистный на свете человек свалил и отрезал для себя наибольшую часть путей отступления, но Накахара вспоминает больные ярко-синие глаза на искаженном бледном лице, и вино больше не лезет ему в глотку. Он с раздражением отставляет наполовину полный бокал в сторону, подавляя желание раздавить его силой гравитации, и задумчиво окидывает взглядом полуночную суетливую Йокогаму с высоты своего балкона в многоэтажке. Желание праздновать уходит втуне, и Чуя, с каким-то усталым бешенством закатывая глаза, закупоривает несчастную бутылку и убирает ее куда подальше.
Вот ведь до чего дошел. Даже выпить нормально не может из-за проклятой Хаяси, намертво вцепившейся в его душу острыми клыками – если не убьет, то хотя бы покалечит. Этого он добивался, когда вытаскивал тощего полумертвого звереныша из-под завалов, образовавшихся после использования Смутной печали, да? Насмехался и ерничал над его чувствами к Коё-сан, которую, по сути своей, использовали в качестве жизненно-важного ориентира для перспективного мальчишки, и плевать ему было на то, что ориентир этот непроглядно темный, утягивающий во мрак следом за собой.
Чуя зарывается пальцами в рыжий хвост волос и вымотано прикрывает глаза.
Кто там говорил, что невзаимную любовь можно пережить на раз-два?
Невзаимную – потому что у Кёко в глазах не человеческая, а звериная тоска, которая не находит отражения на идеально контролируемом лице, лишь в неестественно голубых радужках плещется беспросветное отчаяние, когда больной взгляд натыкается на что угодно, связанное с бывшим – откровенно говоря, Накахаре претить произносить это слово, – любовником. Хаяси – член легендарного в своем роде Исполнительного комитета, одна из сильнейших бойцов Портовой мафии, жестокая, расчетливая и несгибаемая женщина, умеющая тщательно скрывать свои слабости, и едва ли во всей Йокогаме наберется три человека, которые знают, насколько ей плохо на самом деле.
Чуя видит, Чуя чувствует, потому что за эти несколько лет изучил Кёко едва ли не лучше, чем самого себя, и благодаря собственной глубочайшей влюбленности он никак не может позволить себе упустить такую значительную деталь, как, например, ту, что она подолгу задерживается взглядом на пустующем месте в зале собраний, или ту, что все вокруг жестко огребают за то, что пытаются опорочить чужое имя, или ту, что она берет самые тяжелые и самые сложные задания и выполняет их в одно лицо только для того, чтобы не думать-не чувствовать-не переживать о человеке, который, по сути своей, для мафиозной организации во всех инстанциях теперь является Врагом Номер один.
Накахара знает – в рыжей головке Хаяси нет ни единой мысли о том, чтобы предать Портовую мафию вслед за тупым Дазаем, и дело даже не только в том, что ее по рукам и ногам связывает ответственность за снежную малышку Кёку, крепкие дружеские и босс-подчиненные отношения с Гин и Рюноске Акутагавами, а также достаточно устаканившаяся со временем, но по-прежнему обладающая огромной властью над девушкой привязанность к Коё-сан.
Кёко ненавидит предателей всей своей душой, и тот факт, что тот, кому она, если так можно сказать, доверила спину, оказался именно из этой категории, разрушает ее изнутри. Она давится этим осознанием, задыхается от открывшегося перед ней откровения каждый раз, когда ее закидывает волной воспоминаний, бередящих разум и сердце.
Чуя знает – Хаяси и чертов Дазай единожды виделись перед тем, как последний окончательно покинул стройные ряды Портовой мафии. Было ли это каким-никаким, но показателем того, что рыжая Исполнительница представляла из себя хоть какую-то ценность для того, кто видит во всех окружающих его людях лишь марионеток в некой забавной игре, разгадать которую никто не в силах, или же нет, Накахара не знал, хотя и имел примерное представление о том, чем гипотетически могла закончиться их встреча.
Немногие были осведомлены о таком протекающем явлении, как противостояние Оды Сакуноске и Мимика – на кону стояло существование Портовой мафии как организации, которой законно разрешена эсперская деятельность в пределах Йокогамы, и вмешательство Дазая в эту своеобразную дуэль могло бы порушить все планы Мори-сана по приобретению разрешения. Кёко знала о всех нюансах и молчала, не имея права говорить об этом – скумбрия догадался о ее причастности к сакральному знанию практически сразу после смерти друга-рядового, стоило ему только заглянуть ей в лицо.
Хаяси не было жаль какого-то погибшего во имя благих целей организации неизвестного ей человека – в конце концов, под ее руководством и от ее рук прекращали свое существование десятки и сотни жизней, – и вины за сокрытие информации, разглашать которую она не могла, девушка не испытывала. Чуя не мог знать наверняка, о чем говорили между собой суицидник и рыжая, но довольных диалогом не осталось. Кёко отпускает изменника в честь старой дружбы, любви, товарищества – неважно, если честно, – и тяжелым взглядом пригвождает Накахару к земле, когда он выступает из тени, чтобы убить предателя.
Дазай смотрит на него насмешливо и даже как-то надменно, не стесняясь демонстрировать свое презрение и раздражение по отношению к Чуе – как будто бы он выше всего этого дерьма, происходящего на грешной земле.
– О, – говорит он с прохладной улыбкой, а взгляд становится кинжально-острым. – Популяция рыжих коротышек увеличилась вдвое, вы что, размножаетесь почкованием?
– Захлопнись, водонапорная вышка, – парирует жестко Кёко, и в глазах ее начинают свой хаотичный танец синие блики. Скумбрия поднимает руки в успокоительном жесте, а в тот момент, когда в его ладони появляется дымовая шашка и тут же соскальзывает вниз. Метательный нож задевает запястье Дазая, оставляя на нем тонкую кровавую полосу, и пролетает дальше, а через мгновение все заполняется дымом.
Чуя знает – если бы Хаяси хотела, она словила бы шашку на подлете к земле или, что более вероятно, сразу после начала ее падения, но Кёко зачем-то дает суициднику уйти. Накахара скорее чувствует, чем слышит слабый смешок около своего уха и глухое «позаботься о ней», резко взмахивает рукой в попытке достать Дазая и промахивается; следующие атаки тоже уходят в молоко. Напарник не врал – он действительно читал Чую и делал это, со скрипом признать, довольно-таки неплохо.
Когда дым рассеивается, Накахара предсказуемо не видит скумбрию. Рыжая смотрит куда-то в небо донельзя тоскливо, а после резко разворачивается к нему, скалится по-звериному в ответ на его внимательный взгляд и, крутанувшись на каблуках, покидает площадку с неестественно прямой спиной, чеканя шаги. Чуя ей вслед не смотрит и догонять ее не собирается. В конце-то концов, он ей, фактически, никто.
Накахара насмешливо-горько хмыкает, поправляет шляпу и воспаряет над землей, чтобы через несколько мгновений оказаться на крыше ближайшего дома, а секундой позже – перепрыгнуть на следующее, и так далее, не снижая скорости.
А потом Кёко, вроде бы только начавшая приходить в себя, неожиданно пропадает с личных радаров Чуи. Он не спешит бить тревогу в течение недели, а потом все же идет за информацией к Коё-сан. Кёка в ее руках молчит и настороженно смотрит на Накахару внимательным, препарирующим душу взглядом серо-стальных глаз. Чуе определенно знаком этот взгляд – точно так же по-звериному цепко на него всегда смотрела Хаяси.
Ну, невольно думается ему, зато сразу очевидно, кто из них двоих в большей степени является наставницей для Изуми. Интересно, а они сами-то в курсе?
– Сестренка уехала на задание, – тихо отзывается малышка; Коё-сан ласково гладит ее по голове и плотнее запахивает около детского тельца рукава хаори. Кёка упрямо вскидывает подбородок и сталкивается глазами с Чуей. Они смотрят друг на друга с минуту, и девочка проигрывает – еще бы, маловата пока тяжестью взглядов мериться. Исполнительница прячет улыбку в вороте кимоно. – Она сказала, что привезет мне тофу. И кролика.
Девочка поводит плечами; по ней видно, что она, несмотря на свой внешне безразличный ко всему живому вид, действительно переживает за названную старшую сестру.
– Хаяси сильная, – хрипло произносит Чуя и делает глоток чая. Чай отдает мелиссой и чабрецом, и Накахара невольно облизывается. – Она найдет и привезет тебе самый вкусный тофу и самого лучшего кролика, который только есть на этой земле.
Кёка немного ломано улыбается. Коё-сан за ее спиной хмурится, и Чуе неуловимо поджимает губы. Почему-то он готов поспорить, что из всех самоубийственных миссий Кёко взяла самую самоубийственную, чтобы, если что, сказать, мол, то, что я пришла полумертвая, это вовсе не моя вина, я просто рядом стояла. Теперь-то она никому не покажет своей слабости и никогда-никогда не скажет «как же я боюсь», не попросит помощи, не схватится за протянутую руку. Хаяси – монолит. Целый. Крепкий. Нерушимый. И не ему, прикованному к этому бездушному куску камня собственной любовью, ее судить.
Судя по коротким смскам, присылаемых рыжей Исполнительницей маленькой Изуми, она по крайней мере жива. Уже хоть что-то, думает Накахара, пока работает, выбивает дерьмо из противников, пишет отчеты, ужинает в ресторане, развлекается с грудастыми красотками, активирует способность, общается с Коё-сан, рапортуется Мори-сану, раздает указания подчиненным, гладит рубашки, пьет вино, тренируется, спит… Если верить в правдивость этого феномена, то Хаяси должна была уже быть как минимум в неконтролируемом бешенстве от постоянного икания, потому что практически в любой подходящий и неподходящий момент голова Чуи заполнена мыслями о ней. Так ей, засранке, и надо.
А потом Кёко возвращается как раз в тот момент, когда Накахара докладывается боссу. Она из вежливости ради стучит в дверь – дважды быстро и единожды коротко, – и тут же входит, не дожидаясь ответа.
По-прежнему натянутая, как струна, с практически военной выправкой и звериной грацией в движениях, потрепанная после дороги, вроде бы как обычно, но что-то в ней переменяется за эти полтора месяца отсутствия, и Чуя, чувствуя подвох и не стараясь скрываться, жадно пытается найти причину и корень изменений. Он неслышно ведет носом по воздуху, стоя в двух метрах девушки, приступившей к отчету сразу после него – привычно тянет медом и полевыми травами, но, помимо этого, к пряным ноткам примешиваются металлические, соленые, горькие – так пахнет оружие, кровь, порох и смерть. Накахара обращает внимание на побледневшую кожу лица, залегшие под глазами тени и слегка перекошенную на правый бок фигуру – если не знать, что искать, можно никогда не заметить неестественно искривленной осанки, упустить из виду болезненный вид, тщательно замаскированный под привычную бодрость и спокойное равнодушие.
Чуя почти пропускает момент, когда Хаяси замолкает. Она сосредоточенно и несколько растерянно пялится в точку где-то над правым плечом Мори-сана, а после едва заметно дергается и кривится, когда из приоткрытого рта наружу устремляется поток крови; девушка неосознанно фыркает алыми брызгами, а после с небольшим запозданием прикрывает нижнюю часть лица ладонью, выжидает пару секунд, а после с силой стирает рукой бордовые потеки на губах и подбородке и продолжает рапорт как ни в чем не бывало, не обращая внимания ни на капли на полу, ни на пятна на шее и черной блузке.
Взгляд босса меняется на взгляд врача, знающего свое дело – как бы Мори-сан не был суров, о заслуживающих того подчиненных он заботился со всей присущей ему старательностью, поэтому Накахара, наскоро отправленный за пределы кабинета, даже не переживает о состоянии здоровья Кёко. Раз босс сам взялся за это дело, значит Чуе точно не о чем беспокоиться.
С тех пор никто из них ни словом больше не обмолвливается о произошедшем – Мори-сану это попросту ничего не даст, сам Чуя занимает выжидательную позицию, а Хаяси молчит как партизан, потому что распространяться о своей слабости – временной или же нет, – ей, разумеется, не с руки. Накахара почти уверен, что ни Коё-сан, ни Изуми не знают о проблеме Кёко и, скорее всего, даже не догадываются о ее существовании, поскольку не в привычках рыжей беспокоить какими-то «незначительными», по ее мнению, вещами тех, кто дорог ей больше, чем просто семья. Сам Чуя к такой категории не относится, потому что в синем-синем взгляде видит непрозрачный намек: «не влезай, убьет», а посему, несмотря на явное и бурное несогласие с точкой зрения Хаяси, в чужие дела он нос совать не собирается. Хотя, возможно, он просто параноик до мозга костей, и Мори-сан уже вылечил неведомую болезнь, исподтишка сразившую девушку – но это же его не касается верно?
Кёко ведет себя как обычно, ничем не вызывая подозрений, разве по отчетам видно, что ее разрушительность на миссиях снижается по непонятным причинам, но Чуе кажется, что рыжая Исполнительница просто в некоторой мере переосмыслила некоторые аспекты своей жизни. Она по-прежнему проявляет невероятную сестринскую заботу по отношению к малышке Кёке, милейшим образом общается с Акутагавами, дрессирует своих подчиненных, выказывает свою любовь по отношению к Коё-сан, но уже в гораздо более спокойной форме – жесткий, животный характер скрадывается почти целиком, и болезненная, страшная привязанность обзаводится мягкими, светлыми гранями взамен колючих и острых.
Однако Накахару, заслуженно считавшим себя внимательным, тревожит нечто… непонятное: несмотря на свой максимально обыденный внешний вид, Хаяси выглядит так, как будто постоянно куда-то торопится, словно боится не успеть к какому-то знаменательному событию. Ураган эмоций, отчаянно бушующий внутри нее все время после исчезновения Дазая, стихает, и рядом с ней больше не хочется завыть волком от переполняющей ее тоски, выплескивающейся наружу из ярко-синих глаз волнами боли, но ее нестандартное поведение заставляет Чую преисполниться подозрений. Каким бы вспыльчивым, заносчивым, пафосным он не был, нечто нехорошее, происходящее с объектом его воздыхания, его тревожит, и тревожит сильно. Он умудряется невзначай поинтересоваться у всех родных и близких Кёко, не замечают ли они чего-то подобного, но все как один утверждают, что с момента предательства скумбрии ничего не изменилось, и это невольно наводит на нехорошие мысли.
Либо это у Накахары внезапно и совсем некстати проснулась гиперопека по отношению к одной бедовой рыжей голове, либо дело действительно нечисто. Настоящая проблема заключается в том, что Чуя не знает, к какому из двух вариантов он больше склонен. На гребне волны непонятного предчувствия он даже подходит к Хаяси и спрашивает в лоб, но в ответ получает только нечитаемый взгляд и пространное «ты что, дурак?», что в конечном итоге выливается в агрессивную словесную перепалку, после которой Смутная печаль внутри скалится от удовлетворения, а после находит выход наружу, уже в тренировочном зале схлестываясь в нешуточной схватке с Шествием в пасмурный день.
Возможно, крутится в голове у Чуи, он самую малость мазохист, причем в особо изощренной форме, потому что находит единственную точку соприкосновения с любимым человеком исключительно только в битвах не на жизнь, а на смерть – в каких-либо иных случаях Кёко отказывается с ним контактировать вовсе, но – спасибо богам за это, – уважает его силу и никогда оказывается не прочь набить ему морду. Накахара прекрасно знает, что поддаваться рыжей ведьме нельзя – Хаяси прекрасно знает его реальный уровень и здраво оценивает его возможности, и пытаться обмануть ее было бы глупо и нелогично с его стороны, а так… он хотя бы имеет возможность на совершенно законных основаниях касаться ее, пусть и в пылу боя, проводя очередной удар.
Это заставляет считать себя безмозглым идиотом, неспособным противостоять собственным чувствам и одновременно восхвалять Коё-сан за накрепко вдолбленную в тупую голову науку держать эмоции в узде – как бы вспыльчив Чуя не был, он умел себя контролировать, и делал это постоянно, мониторя ситуацию вокруг себя двадцать четыре на семь и подстраиваясь под нее с завидной легкостью. Накахара небезосновательно считал свою маскировку идеальной, а потому мог быть уверен, что чувств его никто – кроме Дазая, но суицидник всегда видел больше положенного, как если бы он имел третий глаз, – не заметил.
Это как… чертова зависимость, официальное признание в собственном бессилии – вот он я, я весь твой и ничей больше. Когда скумбрия еще был в мафии, любить девушку, принадлежащую другому человеку, было больно. Когда же напарник исчез из его жизни, любить Кёко стало ничуть не легче, потому что она по-прежнему хоть десятой долей своего сердца, но принадлежала предателю.
Чуя не знает, возможно ли ненавидеть человека так сильно, как он ненавидит Дазая, и спустя время он понимает, что их вынужденное напарничество, завязанное на вражде, и отвратительное отношение суицидника ко всем окружающим его людям – это отнюдь не самая главная причина черного негатива, направленного со стороны Накахары на скумбрию.
Каждый справляется со своими демонами по-своему, понимает Чуя, когда одним воскресеньем по чистой случайности застает Кёко в самом задрипанном, убогом и дешевом баре Йокогамы. Едва ли он мог понять, что потянуло его в то место, куда бы он в здравом уме и твердой памяти никогда не зашел бы по собственной воле, но теперь понимает и даже благодарит свое чутье. Хаяси сидит в полнейшем одиночестве за барной стойкой при полном параде – в дорогущем брючном костюме, стоящем больше, чем все это засранное помещение, с естественным макияжем и причудливо уложенными волосами, – и перекатывает из руки в руку бокал. Девушка выглядит, откровенно говоря, аляповато на фоне всего великолепия в виде покосившихся столов, легкой джазовой музыки прошлого века, которую исторгает из себя древний как мир граммофон, лысеющего толстого бармена, протирающего с невозмутимым видом стаканы (по его спокойному и в некотором роде обреченному выражению лица понятно, что он не первый раз потчевает Исполнительницу третьесортным алкоголем), мутного стекла бокалов, обшарпанных стен и задрипанного пола.
Этот бар не подходит Кёко, думается Чуе, когда он делает несколько шагов вперёд и грациозно (насколько это возможно при росте сто шестьдесят, при котором даже залезть на замызганный стул около барной стойки является проблемой) приземляется по правую руку от девушки и старается не думать о том, чем было оставлено въевшееся в деревянную столешницу пятно перед его глазами, а потому кидает предостерегающий взгляд на сбледнувшего бармена и уже после этого смотрит на Кёко.
У Хаяси подернутый поволокой взгляд, общая заторможенность движений, неровные красные пятна румянца на щеках и – неожиданно, – очень, очень грустное выражение лица. Она подпирает щеку ладонью и на свету любуется бликами коньяка в мутном бокале, а после вдруг соскальзывает пальцами на подбородок и резко поворачивает голову, да так, что в полнейшей тишине у неё в шее страшно хрустят позвонки, а ухо оказывается параллельным барной стойке, на которую она опирается локтем. Чуе на мгновение становится жутко, потому что эта ситуация похожа на то, что Кёко хочет свернуть шею сама себе, но этот момент тут же разрушается, когда девушка говорит невнятно, но вроде в общем и целом благодушно:
– Пр-рувет.
– Даже не «иди нахуй, Накахара»? – картинно изумляется Чуя, а после мысленно хлопает себя по лбу. Обычно рыжая Исполнительница реагирует на любые его поползновения в свою сторону крайне резко, шипит, всячески ершится и всем своим поведением демонстрирует, что не желает иметь с ним ничего общего. Сейчас же, будучи в подпитии, она ведет себя гораздо мягче, и смотрит как-то совсем иначе, без привычной агрессии.
– Иди нахуй, Накахара, – послушно повторяет за парнем Хаяси, а после пьяно, расслабленно улыбается – именно улыбается, а не скалится по-звериному, как делает обычно, и Чуя вымученно трёт висок, понимая, что эта непривычная и необычная картина отложится у него в голове надолго. – У меня сегодня законный выходной, так что будь добр, иди туда, куда шёл. И засранцу Рюноске передай, чтобы не лез не в своё дело.
– Откуда ты?.. Аргх, неважно, – ворчит сердито Накахара и ерошит пушистый хвост волос, а после снимает шляпу и, подумав пару мгновений, укладывает ее к себе на колени – в конце концов, ему ее ещё на голове носить, а в идеальной чистоте барной стойки он уж больно сильно сомневается. – Почему именно этот бар?
– Потому что мне здесь нравится, что за глупые вопросы, Чу-уя, – насмешливо тянет его имя Хаяси и презрительно морщится, отпивая из бокала. Накахара следит жадными глазами за тем, как дергается ее находящееся в обрамлении идеально выглаженного воротника рубашки горло после глотательного движения, и спешно отводит взгляд, как будто бы застуканный за чем-то неприличным. – Ты так и будешь сидеть тут? Либо вали отсюда, либо заказывай что-нибудь – я сегодня добрая.
Чуя заказывает вино, но к напитку не притрагивается – ей богу, это выше его достоинства, он не готов травить паршивым алкоголем самого себя, даже если это будет в угоду любимой девушке, – лишь бездумно крутит ножку бокала в пальцах, затянутых в кожаные перчатки, и время от времени поглядывает на сидящую совсем-совсем рядом Кёко. Накахаре достаточно лишь немного сдвинуть руку в сторону, чтобы коснуться изящной кисти, заправить за ушко выбившуюся из прически прядь, огладить большим пальцем скулу – непосредственная близость делает его пьяным и без какого-либо вина или коньяка, пряный запах луговых трав, терпкого меда и утренней свежести кружит ему голову.
Девушка прикусывает губу, тут же зализывает место боевого ранения, кидает на Чую быстрый, мимолетный взгляд для того, чтобы убедиться, что он весь внимание – а кого ему еще, черт подери, слушать в этой дыре? – и снова принимается рассматривать свои аккуратные ноготки, обхватывающие мутное стекло граненого стакана. Плечевой пояс ее слегка напрягается, когда Кёко прикрывает на мгновение глаза и задерживает дыхание, как перед прыжком в воду, а после целиком и полностью расслабляется и даже как-то обмякает на высоком стуле, словно она что-то окончательно для себя решила.
Накахара понимает, какое именно решение именно она приняла, как только она начинает говорить.
– У меня не было родителей, – произносит Хаяси скучающе и из-под полуопущенных ресниц смотрит на то, как играют янтарные блики от тусклых лампочек на поверхности жидкости. – Точнее, наверное, как и у всех, они когда-то были, но я их никогда не знала – то ли они умерли, а меня подобрали добросердечные люди и отправили в приют, то ли они самостоятельно меня туда отправили, речь не об этом. В приюте я себя обнаружила уже в сознательном возрасте…
Рыжая Исполнительница говорит очень и очень долго, так много, как никогда раньше с Чуей не разговаривала – и плевать он хотел, что это монолог, что она говорит даже больше, кажется, для себя, чем для него, и заново переживает все события прошлого, судя по тому, как стекленеют ее ярко-синие глаза, в полумраке бара кажущиеся почти бездонными. Она равнодушно описывает свое детство – голодное, холодное и жестокое, с издевательствами на грани фола и постоянным балансированием на краю, свои отвратительные отношения с приютскими детьми и воспитателями, бесчисленным множеством наказаний и непреклонным, бессмертным желанием жить. Кёко получает свои первые рубцы на спине в пять лет, ломает ногу в восемь, почти лишается руки в девять, зарабатывает сотрясение мозга в десять, мучается от сквозного пулевого ранения в одиннадцать и сбегает в двенадцать, забрав с собой только свою искалеченную душу и остро заточенный нож, украденный у кого-то из старших приютских детей. Хаяси говорит, что жизнь ее начинает налаживаться через неделю после побега – она находит таких же несчастных детей, как и она, сбившихся в маленькую группировку, гордо именующую себя «Первым снегом», оказывается принята в узкий круг доверенных лиц, начинает верить людям, которых считает друзьями, учится воровать на благо семьи, обретенной по чистой случайности, живет с ними в одном доме, ест один хлеб, спит на одной кровати…
– А потом меня продали мои же товарищи за две банки консерв и буханку хлеба. Мне было тринадцать, – эхом вторит ее приглушенный голос воспоминаниям Чуи, переносящемуся мысленно назад на три года, когда случайно подслушанный разговор оказал большой влияние на его мысли и чувства по отношению к тогда-еще-мальчишке, которого он на дух переносить не мог, – но ты ведь и так это уже знаешь, правда?
Накахара поднимает взгляд. Кёко смотрит на него прямо, без каких-либо непонятных изысков – в ее глазах читается лишь насмешка, когда Чуя поднимает в изумлении бровь и делает выражение лица из разряда «я не понимаю, о чем ты говоришь», хотя понимает, что для выказывания недоумения уже слишком поздно.
– Мне пора, – неожиданно бросает Хаяси, кидает на замызганную стойку пару купюр, накидывает на себя плащ и, не прощаясь, исчезает за дверьми бара. Накахара даже не думает идти следом – и без того ему в этот отрезок вечера было позволено куда больше, чем обычно. Он сидит, бездумно катая бокал из руки в руку, и все его внимание в эти мгновения приковывает игра бликов вина, к которому он даже не притронулся. Спустя несколько минут он отставляет фужер в сторону, спрыгивает с высокого стула, оставляет на автомате необходимую сумму и скрывается в ночи.
Кёко, даже если пересекается с ним в течение недели, не подает виду, что помнит о времени, которое они, как бы не смешно было это произносить, провели вместе – на ее лице не написано ничего, что могло бы сказать о том, что у нее отложилось где-то в голове, что она говорила Чуе, зачем, где и как долго; рыжая Исполнительница привычно яростно щурится и скалится по-звериному, стоит ей только завидеть своего непримиримого соперника, а перед глазами у Накахары стоит образ расслабленной улыбки на тонких губах и огней бара, мелькающих в рыжих прядях языками пламени.
С этого момента начинается его персональный обратный отсчет от каждой воскресной вечерней встречи, о котором он еще ничего не знает, но который неизбежно ведет его к грани, вернуться обратно из-за которой в конце пути будет невозможно. Он понимает это, но не находит в себе сил остановиться.
Пять.
– Мне двадцать лет, а по ощущениям – все пятьдесят, – равнодушно роняет Кёко и склоняет голову так, что пушистые рыжие пряди, перекинутые через плечо, медленно скользят по ткани пиджака и в конечном итоге каскадом опадают девушке за спину. Ей по-прежнему хочется выговориться кому-нибудь, даже если она уже никогда не будет этого помнить, и Чуя дает ей это сделать, чтобы сохранить эти короткие моменты навсегда в своем сердце. – Я знаю, что у меня никогда не будет семьи, мужа, парня, в конце-то концов, я работаю в Портовой мафии, а не в каком-нибудь продуктовом магазине, и я знала это с самого начала. Да и детей у меня тоже не будет, потому что ублюдки, насиловавшие меня днями и ночами, сломали мой организм, и я больше никогда не смогу зачать, – Исполнительница звучит печально, и Накахара встревоженно заглядывает ей в глаза, чтобы не увидеть там ни единой слезинки. Хаяси замечает его внимание, а посему припечатывает жестко, но эта говорит куда больше, чем она на самом деле хотела бы сказать: – Хотя мать бы из меня получилась неважная. Зато у меня есть мой прекрасный цветок, сотканный из тьмы, малышка Кёка – это тот единственный след, который я могу оставить после себя.
Четыре.
– Коё-сан… Я безмерно благодарна ей за все, что она сделала для меня, – с нежностью произносит Кёко, щурясь на свете ламп, и на тонких губах расцветает мимолетная теплая улыбка, которой не хватает совсем чуть-чуть до того, чтобы растопить лед на морском дне ярко-синих глаз. – Для шестнадцатилетнего подростка, не видевшего от мира и доброго слова, она стала маяком, путеводной звездой, за которой озлобленный зверь мог следовать, зная, что даже если он сбежит на другой конец света, у него всегда будет теплое крыло, под которым он сможет отогреться. Это подло со стороны мафии, дать мне материнскую любовь, чтобы через эти светлые, прекрасные чувства привязать меня к беспросветно черному мраку? Да, безусловно. Но даже осознавая этот факт, сил сопротивляться у меня не было, да и не хотелось – ничего в этом мире не бывает задаром, но когда еще я могла бы получить порцию заботы, которой я не видела отродясь? И я не устояла. Против такой женщины, как Коё-сан, которая пусть и имела меркантильную цель, но не переставала любить меня совершенно искренне, устоять было невозможно.
Исполнительница размыкает губы, чтобы сказать что-то еще, но вместо этого из ее груди вырывается короткий сухой смешок.
– Мори-сан был прав. Бросить лучшую на свете мать для меня оказалось невозможным.
Три.
– Нет, в том, что ты за шкирку притащил меня в Портовую мафию, определенно были свою плюсы, – говорит Кёко и залпом опрокидывает в себя остатки коньяка; Чуя не знает и не хочет знать, выступили ли у неё слезы на глазах из-за ударного количества алкоголя или же из-за печали по собственной испоганенной судьбе. – Я почти неприлично богата, могу позволить себе красиво одеваться, ходить в салоны красоты, есть в роскошных ресторанах, спать с шикарными мужчинами, но за это расплачиваюсь собственной душой. Я выполняю самые грязные поручения, мои руки заляпаны в чужой крови не по локоть даже, а по плечо, я перестала считать погибших от моей руки на пятом десятке, ко мне не приходят во сне души умерших, мне не снятся кошмары, я не испытываю ничего, когда убиваю, я знаю о теневом мире куда больше, чем о мире нормальных людей. Меня за глаза кличут чудовищем свои же – какой девушке приятно слышать о себе подобное?
Хаяси вдруг вскидывается и смотрит на него кристально чистым взглядом, и Чуя вдруг понимает как никогда ясно, что она находится в здравом уме и твёрдой памяти, хотя выпила в одно лицо больше полутора бутылок дешманского дрянного коньяка.
– Иногда мне кажется, что лучше бы тогда убил меня на той помойке. Может быть, хоть тогда я была бы счастливее, – делится она самым сокровенным и ведёт равнодушно плечом, отворачиваясь от Накахары.
Два.
– Дазай… он был как фейерверк, яркая, мимолетная вспышка, слепящая глаза и изменяющая мой мир совершенно независимо от моего мнения. Да и когда вообще мое мнение интересовало этого законченного кукловода, для которого вся его жизнь – это всего лишь игра, из которой выход можно найти только на тот свет, а ты крайне неудачлив, и все твои попытки завершить раунд обречены на провал, – Кёко закрывает лицо узкими ладонями, шумно вздыхает и, потерев глаза, заслоняет оба века свободной левой рукой так, что Чуе видна лишь нижняя часть ее лица, продолжает уже подобным образом. – Даже если он вел себя, как будто был влюблен в меня, даже если заботился обо мне в своей неповторимой манере, даже если целовал меня, спал со мной, помогал мне при любом удобном случае – он все равно меня не любил, а смотрел только с исследовательским интересом. Для него я была очередной игрушкой, экспериментом, который можно вырастить под колпаком по своему образу и подобию. Я действительно много переняла от Дазая, потому что практически непрерывно находилась при нем, а не привыкнуть к человеку, с которым ты проводишь большую часть своей повседневной жизни, невозможно.
Тонкая рука соскальзывает на лоб, забирает охапкой рыжие пряди, обрамляющие лицо, в плен из пальцев; Кёко мимолетно окидывает бар взглядом, а после горько усмехается.
– Учителем он был нормальным только в том случае, если человек принимал его подход к обучению. Я принять смогла – Рюноске нет. Но, возможно, это оттого, что он вовремя сумел отдалиться от Дазая, избавиться от зависимости в признании этого нехорошего человека. Меня вот признали, и много ли мне это дало? Меня подогнали под какие-то свои критерии, слепили из меня то, что в представлении экспериментатора являлось конечным итогом, а потом бросили, потому что предсмертное желание лучшего друга оказалось важнее, чем иррациональная привязанность одной нелепой рыжей игрушки.
Один.
– Знал бы ты, как я тебя ненавидела все это время, – легко-легко признается Кёко, как будто бы это в порядке вещей, и она каждый день сообщает кому-то подобное. Впрочем, не то чтобы Чуя был сильно удивлен – он прекрасно знал о том, что ничего положительного Хаяси по отношению к нему не испытывает, – но сердце все равно неприятно колет. – Ты явился ко мне на мою помойку стильно одетый, уверенный в себе, с сильным характером и цепким взглядом. До сих пор не понимаю, что ты вообще там забыл? Однако ты скрутил меня в бараний рог за считанные минуты и, следуя каким-то своим принципам, уволок меня с собой. Я никому больше не проигрывала со времен уничтожения тех ублюдков, но ты, проявив совершенно ненужную мне милость, показал мне, насколько я слаба. И продолжал это делать из раза в раз.
Кёко болтает стакан в воздухе, стучит льдом о стеклянные стенки, а потом полуоборачивается к Чуе, склоняется чуть ближе, так, чтобы его окончательно запаковало в кокон из одурительного запаха, заставляющего сходить с ума – он и так дышит через рот, несмотря на то, что, кажется, уже до последней капли крови пропитался желанным ароматом меда и трав. Накахара смотрит в ответ уверенно и безмятежно, хотя внутри все полыхает адским пламенем, скручивающим в возбуждении внутренности и упорно убеждающим его прикоснуться, всего лишь на секундочку, на жалкое мгновение – попробуй устоять перед искушением, когда ярко-синие глаза смотрят доверчиво и мягко, а чтобы достать до грустно-спокойного лица, остается лишь податься вперед на каких-то двадцать сантиметров.
– Слабость – это непозволительная роскошь для мира, куда ты привел меня тогда, четыре года назад, – полушепотом произносит Кёко, и звук ее голоса отдается у Чуи где-то в низу живота. – А ты обнажал ее раз за разом, смотрел снисходительно на мои потуги, но вместе с этим – дал цель. Достичь тебя и сбросить с пьедестала, на который ты собственноручно себя вознес. И я шла по пути к этой цели – не переставая ненавидеть тебя, вгрызаясь в каждый предоставленный мне шанс стать сильнее, чтобы обогнать человека, находящегося далеко-далеко впереди.
Исполнительница плавно соскальзывает с высокого стула, оказывается вплотную к его боку, смотрит на Чую снизу-вверх пронзительно, так, что душа выворачивается наизнанку от одного лишь вида двух гипнотических лазуритов, поблескивающих синими бликами на кромке радужки, и Накахара, завороженный, склоняется ближе к спокойно-игривому лицу с подернутым пьяной пеленой взглядом.
– И вот я на одной финишной линии с тобой. Я твоя? – спрашивает-утверждает Кёко, сладко выдыхая этот вопрос-ответ в пространство между ними, и он, внутренне обмирая от собственной дозволенной наглости, осторожно проходится пальцами по расслабленному плечу, ведет руку выше, обхватывает ладонью шею, аккуратно запрокидывает чужую рыжую голову назад и склоняется над самой невыносимой женщиной на свете, чтобы, заглянув на мгновение в шальные глаза напротив и не найдя там нежеланного сопротивления, припасть к тонким губам.
Ноль.
Примечания: