автор
Размер:
786 страниц, 31 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
696 Нравится 765 Отзывы 244 В сборник Скачать

14. i'm not afraid

Настройки текста
Примечания:
      Знаете, что у нас тут с Азирафелем сейчас происходит?       Гребаное свидание. Ага. Абсолютно точно — свидание.       Я это так называю, по крайней мере. У него безучастный вид — не знаю, может, это из-за того, что мы сейчас находимся в музее криминальной антропологии. Ничего лучше не придумал.       Но это свидание. Читайте по губам.       Чудеснее всего было проснуться, поесть и не брать с собой пистолетов. Прекраснее всего было осознать, что сегодня мне ничего не грозит (даже пять пропущенных от Босса не смогли испортить мне настроение).       Это место кишит неприятными штуками. Искривленные черепа. Куча ужасных неприятных штук. Посещаемость таких музеев всегда выше, чем у других.       Тягу к безобразному в большинстве случаев приходится аргументировать. Мы уже говорили про это, когда речь шла про боль. Мы хотим узнать её глубину, хотим причинять её другим людям. Потому что это проявление власти. В наших головах сидят маленькие насильники и требуют свой завтрак.       Мы изучаем последствия Чернобыля и пытки людей в концлагерях. В конце концов, мы приходим в такие места, чтобы посмотреть на нечто отвратительное. Мы хотим закрепить в своей голове свою нормальность. Своё превосходство.       Тяга к отвратительному, к чужой боли, к сторонним несчастьям и авариям на дорогах — это просто желание к установке своей власти наиболее легкими способами.       Способами восхождения над несчастными.       — Криминалист Чезаре Ломброзо придумал теорию прирожденного преступника. Он считал, что склонность к совершению преступлений таится в биологии человека. Что есть некие особенности в черепе, во внешнем виде, — говорит Азирафель. — Знаешь, что он относил в приметы маньяков? Низкий покатый лоб, широкие челюсти, высокие скулы, неоднородное оволосение лица и длинные руки.       Я смотрю на себя в зеркало. У меня есть только высокие скулы. И длинные руки. Отстой. Все эти ваши теории — отстой.       — Меня бы явно отсеяли, — говорю я, пялясь на свои руки. — Я скорее похож на... ну, знаешь, офисного планктона. Если снять с меня костюм.       Азирафель отворачивается от рассмотрения какого-то там оружия (у которого, наверняка, очень крутая история, но мы оба не хотим её слушать) и осматривает меня. Хмурится.       — Нет. Не похож. Ты слишком резкий и дерганый. Знаешь, мне кажется, не будь ты тем, кто есть, то, скорее всего, ты все равно был связан с криминалом. Может быть был криминологом. Или психотерапевтом — тоже связанным с криминалом.       — Ага, и занимался бы я карательной психиатрией, — фыркаю я, засовывая руки в карманы. — Меня бы посадили скорее всего за убийство моего биологического отца. Вот что бы было.       — А потом они бы заметили твой особенный склад ума, и тебя бы все равно пнули общаться с другими преступниками. Твой мозг бы не пропал.       Я морщусь. Какой, к чертям, мозг? Я делаю то, что должен делать. Я не прикладываю никаких супер-способностей. Мне кажется, это может сделать любой. Любой, кто откроет интернет и посидит над этим час-другой. Вот в чем проблема нашего века. Века технологий. Трудно быть гением, когда любая информация, любые навыки находятся в варианте ПДФ прямо на твоем компьютере.       Ты можешь овладеть всем, чем захочешь.       Кроме одного маленького навыка, которому я обучен с детства.       «люди без имен всего лишь статисты и они не имеют жизни. они не чувствуют».       Хотя, наверное, и это можно найти в интернете.       Я хмыкаю.       Мои навыки — совокупность статей из интернета. Ничего более. Ни о каких мозгах и речи быть не может.       синдром самозванца.       Я одергиваю себя. В последнее время я думаю о странных вещах.       — Может быть, полицейским? — доходит до меня голос Азирафеля, и я рад, что на мне очки, из-за которых он не смог заметить, что какое-то время я его не слушал.       — Я?       — Ты, — он улыбается. — Гавриил тоже довольно жестокий в работе. Вы бы с ним сработались.       — Жестче тебя?       Азирафель морщится так, будто это могло его оскорбить. Правда всегда жалит неприятно. Правда, от которой Азирафель пытается убежать, но его руки изучили пару статей из интернета, так ведь?       — Он использует психологистическое насилие, — внезапно говорит он, моргая и смотря куда-то вперед себя. А потом поднимает взгляд на меня. — Ему почти пятьдесят, он на десять лет старше нас с тобой. Знаешь, чему за это время он научился? Ты говорил, что убийства — это смилование над жертвами. Видимо, он тоже так думает. Я не знаю, как люди после него с ума не сходят.       Я пораженно моргаю, вздергивая брови.       Даже так? Он мне показался слишком для полиции, своим взглядом и манерой поведения, с самого начала в нем что-то было за гранью понимания. То, что я увидел в нем — это я вижу в себе, когда замахиваюсь железным молотком над чьей-то головой. Только я не живу в этом постоянно (наверное?), а он — да.       Внезапно Азирафель хватает меня под локоть, делая шаг вперед. Прижимает так тесно, что, мне кажется, я могу ощутить, как вздымается его грудная клетка от дыхания. Он говорит мне на ухо:       — Один подозреваемый после его допроса повесился, — шепчет он мне на ухо, и меня пробирают мурашки от его дыхания. Или от слов? Я не знаю. Мне хочется зажать его в углу и ощущать его дыхание у своей шеи, пока будут происходить разного рода неприличные вещи, которые не должны происходить в музеях. По крайней мере, в таких. — Он даже не был виновным, как потом оказалось. Он довел его до самоубийства словами, понимаешь?       Я рвано выдыхаю, продолжая держать голову чуть опущенной. Так, что его губы в миллиметре от моего уха. Так, что его дыхание заставляет уже мое дыхание сбиться.       — О, я понимаю. Мой Босс такой же, — говорю я, пытаясь прийти в себя, но пока он прижимает меня за локоть к себе, пока дышит у самого уха — я не могу. Моя спина в мурашках. Кажется, что даже волосы на руках дыбом встали. Сердце подскакивает к глотке.       — Только Гавриил — не босс преступной организации, понимаешь? Гавриил — психопатический ублюдок. Как ты, Кроули.       — Мне воспринимать это как комплимент? — усмехаюсь я, аккуратно поворачивая голову к нему. И вот наши лица в таком неприличном расстоянии друг от друга, что я кидаю беглый взгляд на зал, в котором мы находимся. Никого. Отлично.       — Для сферы твоей работы — несомненно. Но Гавриил — другой.       Его дыхание на моих губах. И он отпускает мою руку, подходя к стенду с какими-то орудиями пыток и брошюрами с распечатками мозга человека. Там что-то написано мелким шрифтом о деформации черепа. Что-то, на что мне насрать. Но Азирафель любит все это: связь внешних признаков с внутренними.       Мои скулы и любовь к препарированию острыми ножами чужих животов.       Мои длинные руки и извращенная тяга к пистолетам.       Есть ли в этом хоть какой-то смысл?       Я выдыхаю, стряхивая руки так, будто на мне было какое-то дикое напряжение.       Да, черт возьми, было. Мы были так близко, что я детально рассмотрел цвет глаз Азирафеля. Даже сквозь стекла очков я смог это сделать. Его дыхание — ягодная жвачка. Немного кофе. Сегодня никаких сигарет. Хоть что-то.       — Ты рассказал своему Боссу? — спрашивает он максимально безразличными тоном. Вы, если бы проходили мимо, подумали бы, скорее всего, что ему насрать. Я знаю, что он просто выполняет мою просьбу. Не обсуждать всю эту дрянь, а даже если и коснется — то говори об этом, как о прогнозе погоды на завтра. Не придавай этому значения. Не дай мне впитать твое волнение. Я — твоя ответная реакция. Дай мне быть спокойным, потому что спокоен ты. Успокой меня, пока я не сожрал сам себя. Мои клыки так чешутся.       — К сожалению, — говорю я, становясь по левую сторону от него. Смотрю на эти плакаты. Связь внешнего с внутренним. Знаете, откуда это пошло? От того, что нас формируют поступки родителей. Мир, на который мы смотрим, реакции, которые мы считываем, кусочки личностей людей, которые нам понравились. Мы — репрезентация поведения наших родителей. Внешние формирует внутреннее. Вот откуда этот Чарльз взял свою идею. Вот чем вдохновился.       — К сожалению? — он вздергивает бровь. Продолжает пялиться на мелкий шрифт. Я с трудом его читаю сквозь стекла очков.       — Я подумал, что надо пока оставить их в стороне. Это все, конечно, хорошо, но я не хочу сейчас им доверять хоть что-то. Пускай немного подождут, пока я сам со всем не разберусь.       Он поворочается ко мне. Смотрит на меня так, как не смотрел ни на один экспонат здесь. Будто я тут главный криминологический экспонат. Самое прекрасное и жестокое оружие. Так и есть, дорогой. Я дергаю рукой. Неосознанно, будто пытаюсь стряхнуть с себя что-то.       — Ты думаешь, что они могут быть как-то связаны с...       — Они — нет, но все это влияет на них. Мой Босс перестает мне доверять, начинает вести странные игры. Я не хочу быть для них объектом их карательной психиатрии. Пускай не вмешиваются.       — Удивительно, но ты говоришь так, будто ты никак с ними не связан.       — Ну-у-у-у-у, — я хмурюсь, поджимая губы. Снова смотрю на свои руки. Длинные руки. Скольких я ими убил? Бесконечно. Это бесконечно. — Извини, милый, но я не могу не использовать то, что они мне сами дали.       — Власть?       — Очень догадливо с твоей стороны, — я усмехаюсь. — Они ставили меня всегда выше всего. Теперь это их проблемы, не мои. Я просто хочу продолжать делать свои дела. Я не хочу ступать туда, куда они хотят меня затолкнуть из-за своих бредовых идей. Иногда мне кажется, что если у кого-то и есть шизофрения, то только у моего Босса.       — Разве это не так? — Азирафель пораженно моргает. — Не то чтобы я хорошо в этом разбирался, но у всех людей, которые владеют таким, наблюдается она. В разных проявлениях и формах, но всегда. Не хочу тебя расстраивать, но иметь такую власть — это что-то из ряда бредовых идей. А почему ты, кстати, сказал про шизофрению?       Я улыбаюсь ему, поворачивая голову. Чуть склоняю её вправо. Говорю:       — Просто. Просто так, — кладу ему руку на плечо и другой указываю в сторону какой-то импровизированной сцены преступления, — пойдем-ка туда, выглядит так знакомо.       — О, боже, Кроули, только не твои флешбеки.       — Я уверен, это списано по моему случаю. Пойдем глянем, что там написано.       Азирафель устало застонал, однако послушно пошел рядом со мной, не убирая моей руки со своего плеча.       На сегодня нам хватит этих диалогов. Лимит явно исчерпан. Я хочу провести весь день нащупывая опошленную зону дозволенности и слушая его голос.       Никаких диалогов о моем Боссе.       Они не смогут забрать у меня то, что отдали.       мою власть.       утверждении себя над убогими.       трон каждого правителя был построен на садизме, жестокости и унижениях. вот что такое власть.       они сами мне отдали это.       Я мотаю головой и щурюсь, читая текст.       — О, я знаю это. Это дело так и не раскрыли. Оно вошло в историю. Поразительная жестокость, да? — Азирафель поворачивает ко мне голову.       — Они просто не были знакомы с нашей работой.       — Мир и никогда не должен будет знакомиться с этим, — полушепотом говорит Азирафель, пока пялится на воссозданное место преступления.       Знаете, мне так срать на это. Мы стоим вместе, я — по левую от него сторону, моя ладонь — на его правом плече. Я оглядываю зал. Никого. Сегодня будний день. Время после обеда. Никто не ходит в такое время в музеи. Даже в такие музеи. Как бы ты ни стремился к власти над убогими, твой начальник тебя не отпустит.       И я стою, приобнимая его за плечи, пока мы перекидываемся своими мыслями об убийстве. Я говорю о том, что его удушили.       — Смотри, видишь, след на шее. Очень явный при том, смотри, — говорю я, и моя рука соскальзывает вниз. Моя раскрытая ладонь на его напряженной спине. Я слышу частоту его дыхания. И слышу ритм своего сердца. Но я продолжаю говорить так, будто я ведущий экскурсии по криминалу. Историческому криминалу, черт возьми! — Линия от удушья идет чуть вверх, и...       — Да, скорее всего, его тащили по земле, завязав удавку на шее, — говорит Азирафель таким непринужденным голосом, что мне даже становится смешно. Я чувствую его напряжение. Моя ладонь продолжает совершать свой путь от его плеча, и ниже, ниже, ниже, ещё ниже. Столько интересных мест, где бы хотела оказаться моя ладонь. Но это музей. Ведите себя прилично — написано перед входом. Побудь приличным перед черепом какого-то серийного убийцы. Ему за вас стыдно.       — Скорее всего удушили пока куда-то тащили, — выдвигаю свое предположения я, закусывая губу. Моя рука соскальзывает по ткани его белой рубашки пока не оказывается на сгибе талии. Совершенно не таком, как у девушек — плавный и едва заметный. Мне кажется, вернее места для моей ладони не было. Даже пистолеты. Даже ножи. Даже упаковка мета. Ничего. И моё сердце подскакивает к горлу. Азирафеля мелко передергивает, а я плотнее фиксирую свою руку. Пытаюсь казаться уверенным, когда из-за бешеного ритма моего сердца у меня мутнеет перед глазами.       — Возможно, и от ранений. Сколько их тут? Раз, два, — Азирафель чуть вытягивает шею, пытаясь сосчитать их всех. А у меня перед глазами, кажется, двоится, пока я пытаюсь успокоить ритм своего сердца. — Десять. Это которые видны. Представь количество крови, — он качает головой, а я ощущаю то, что его дыхание наконец выравнивается.       — Убийство было совершено в июле, — говорю я хриплым голосом, заметив дату на вывеске. Моя ладонь на изгибе талии так плотно прижата, что я могу ощутить как вздымается его живот от дыхания.       Азирафель поворачивает голову в сторону вывески. Чуть щурится, пытаясь прочитать все написанное.       Мой ритм пульса приходит в норму, и я едва дергаю пальцами, поглаживая кончиками пальцев ткань белой, идеально белой и выглаженной рубашки. Его кожа так предельно близко. Это тонкая ткань. Такая тонкая, что я ощущаю тепло его кожи. Так близко и так далеко.       Это рубашка — как аллюзия наших отношений. Мы так близко, но все равно недостаточно, чтобы действительно ни о чем не жалеть.       Слова, которые должны быть сказаны, уже давно были произнесены.       Мне больше не о чем говорить.       — Кровотечение, скорее всего, было обильным из-за жары. Даже вечера довольно теплые. Тем более посмотри на его одежду, — он хмурится и трет подбородок, хотя мне уже чертовски плохо видно с такого ракурса его лицо. — Она теплее нужного. Я не знаю, какая там была погода, но могу догадаться, что, скорее всего, он вспотел, а при таком случае потеря крови многим активнее.       Я киваю. Я слышу его дыхание, ощущаю, как он расслабляется. Наконец-то расслабляется. Падай ко мне в руки, я всегда буду здесь.       — Наверное, он не особо мучился.       — Что ты такое говоришь? — наверное, он опять хмурится. Говорит возмущенно, но это — фальшь. Он не напряжен. Он кладет свою голову на мое плечо, а мое сердце, наконец, полностью успокаивается. Нормальное сердцебиение и нормальный пульс. Мы стоим здесь, прижатые друг к другу, едва не пришитые, и смотрим на это импровизированное место преступления. Нам обоим все равно на то, мучился он или нет. Нам так все равно.       — Есть смерти многим хуже. Страшнее всего в смерти то, что ты можешь умереть страдая.       — Тебя-то уж это точно не коснется.       Он усмехается. Я киваю.       Он прав. Не коснется. Я все продумал на несколько шагов вперед. Все обходные дороги и запасные пути отступления (для этого, в нашей организации, даже есть определение — "аптечка чумного доктора", но об этом многим позже). У меня есть все, чтобы убежать через заднюю дверь. Но я так не хочу, чтобы Азирафель позволил мне это сделать.       Попроси меня остаться. Просто скажи это. И я буду здесь, рядом, столько, сколько будет нужно тебе.       Мы стоим в этом музее человеческой жестокости, попытке проявить как можно больше власти, познать чужую боль, исследовать её глубину. Мы стоим и смотрим на раскрашенный профессионалами манекен. Моя рука на его талии, его голова на моем плече. Перед глазами ничего не плавает, сердце не шумит у меня в ушах. Мне так спокойно, пока мы стоим вот здесь.       Прообраз безвозмездной искренней любви посреди человеческой власти.       Несовместимые понятия. Две противоположные сущности. Мы так сюда не вписываемся. Едва ли я вообще хоть куда-то вписывался.       Тепло Азирафеля под моей ладонью. Роскошь, которой я не вправе обладать. Шутка в том, что я ничем не имею права обладать из того, что я делаю или владею. Мои машины и мои костюмы. Оружие и наркотики. Ничего из этого не досталось бы мне, если не мой род деятельности.       Кроме Азирафеля.       Это единственный человек, с которым я познакомился без связи с криминалом. Такие простые обстоятельства. Ни от чего не зависящие, глупые и обыденные, они подарили мне самое лучшее, что я мог знать.       Я зависаю на окровавленном ножике, валяющемся поодаль жертвы. Я склоняю голову чуть вправо, утыкаясь щекой в его макушку. Моргаю. Разве это не смешно? Единственное, чем я хочу обладать, что хочу оставить у себя до конца дней своих, что делает меня счастливым — оно никогда не принадлежало криминалу. Это смешно — то, что даже не будь я связан со всем этим, то, скорее всего, я бы все равно с ним познакомился.       И тогда все было многим легче.       Возможно, я бы был криминальным психиатром. У нас было бы много общих тем, и мы бы ужинали вместе. Я бы ничего не боялся и жил нормальной жизнью. Как и он.       Смотрели бы вместе фильмы, съехались, возможно, через полгода, потому что так по-странному оказавшись рядом, без препятствий к общению, мы имели на то полное право.       Но из-за всего этого дерьма мне приходиться идти по тонкой леске, боязливо к нему подбираться, бояться собственного дыхания и ритма сердца. Мне приходится стремиться к нему сквозь буераки и рвы, лишь бы иметь возможность чуть дольше с ним остаться.       Всё было бы так хорошо, не окажись я здесь.       Выбор, который я не делал.       Выбор, который испортил мне все — личную жизнь, мою повседневность, мою психику, моё мировоззрение.       Я моргаю.       Всё было бы так хорошо, если бы не то решение, которое я не принимал.       Вся наша судьба — это просто сплетение решений. Ваших и нет. Не имеет значения. Вот что такое судьба.       решения.       — Знаешь, что я подумал?       — Ммм? — я будто отхожу от сна, когда слышу его голос. Он бесконечное количество раз вытягивал меня из какого-то странного омута. Вытаскивай меня. Нечто многим больше обычных слов. Дело в интонации. В том, что он хочет до меня донести.       — Как насчет поужинать у меня?       — Как ты захочешь, — я улыбнулся, прикрыв глаза, сказав на выдохе. Ощущение внезапного тепла и сухости. Чувство уюта. Век бы так стоял с ним, ощущая телом тепло его кожи.       Мы просто кожа и кости.       Космический мусор. Скелет.       Частицы, находящие свой смысл в других людях. Так не хочется смотреть на трупы, на мутации, на жестокость, когда находишь нечто многим более важное в другом человеке. Находишь не власть. Находишь равновесие. Покой. И понимаешь в миг, что все эти перегонки, рвение за первенством, все эти проигрыши и победы — такие глупости. В миг обретешь покой и силу, когда стоишь вот так, и понимаешь, что большего тебе не хочется.       Стоять вот так, ладонью прижимаясь к изгибу талии, изучая. Уткнувшись щекой в чужую макушку, ощущая приятную тяжесть на плече.       Не хочется убийств и наркотиков. Не хочется никакой власти.       Погоня за властью — всегда от несчастья.       Счастье кроется в понимании, принятии себя как личности и отклике.       Мы не позади, мы не проигравшие. Но и не выигравшие.       Мы просто стоим вот здесь, в этом хранилище людского несчастья, в месте, где отчаянность, где голод и одиночество скрывается за злобой и раздражительностью, и мы оба ощущаем себя как никогда более полными и понятыми. Ощущая тепло друг друга сквозь одежду, сквозь такую простую преграду, почувствовать счастье.       Так ничего не хочется.       Ни драк, ни поражений, ни наград.       Я привык ко всем этим неудачам. Только в них обретаешь силу и рост.       Но сейчас. Ох, сейчас...       ...я обрел себя.       Не хочется больше скрывать обиду за злостью, страх за ненавистью, бессилие за раздражением.       Потому что внезапно ничего не остается.       Есть только планы на сегодняшний вечер и тепло чужого тела.       Плоть и кости.       я был создан для того, чтобы встретить тебя.       падай ко мне.       я ведь словлю.

***

      Дома у Азирафеля все как всегда. Уютный беспорядок. Куча вещей, которые расскажут вам об одной стороне Азирафеля. Книги, брошюры, блокноты, ручки. Всё в светлых тонах. Слишком много светлых оттенков. Я посреди этого выгляжу как чучело. На фоне его светлой квартиры, на фоне того, как он проходит вперед, разминая плечи и потягиваясь, скидывая с себя обувь.       И вот я — черное скрюченное пятно на его биографии. По-паучьи длинные ноги и руки, худощавый и в черных очках. Холодный и хмурый, меня будто по ошибке здесь забыли. Как оставляют младенца у дверей приюта. Подкидыш. Неуместное в мусорной корзине. Оно все равно приведет тебя к этому. Так или иначе.       Я снимаю обувь.       Азирафель предлагает приготовить что-нибудь вместе. Я готовить не люблю. Виски и хлопья в моей кухне — верхушка моего кулинарного таланта. Азирафель предлагает сделать пасту карбонара. Ну, наверное, сварить пасту я и смогу. На большее надеяться не приходиться.       Я скидываю свой пиджак в гостиной и закатываю рукава. Мыло в ванне у Азирафеля пахнет фисташками. Столько милых приятных мелочей, которые покупают люди потому что они им нравятся. Сладкие запахи, милые побрякушки, рюши на подушках. Столько вещей, которые могут сделать твое пребывание в доме приятнее.       Из такого количества приятных и расслабляющих вещей я выбираю запачканное кровью полотенце и зеркало.       Разве тут можно о чем-то ещё говорить? Разве же это имеет смысл?       Я стряхиваю руки.       На входе в кухню я зависаю на минуту, прислонившись плечом к косяку. Я смотрю, как Азирафель хлопает ящичками, достает нужные продукты. Сконцентрированный, думающий о чем-то своем, он берет продукты для того, чтобы мы вместе что-то приготовили. Я так не люблю готовить. Но за этот момент я снова готов отдать всё, что имею. Я могу представить, будто бы у меня в жизни нет никаких проблем, нет убийств, нет Босса-шизофреника. Могу представить, что мы — обычная пара, отпросились с работы и собираемся вместе поужинать. Потом поставить будильник на семь утра и ограничиться петтингом, потому что оба слишком сильно устали.       Я могу представь это.       А потом сделать выдох (осознав, что не дышал) и снова провалиться в реальность, где завтра все вернется на круги своя. На круги ада.       Азирафель поворачивается ко мне. Оглядывает. Спрашивает:       — Что у тебя с запястьем?       Я снял бинт ещё утром, но царапины ещё не сошли.       — Поцарапался. Что мне делать?       — Поставь воду, — просит он и снова щурится. Говорит: — это не похоже на царапины. Или на тебя напал енот и разодрал тебе запястье?       — Азирафель, я же сказал, что..       — Кроули, я разбираюсь в ранениях. В любых. Это раздраженная кожа. Откуда это? — настаивает он.       С тяжелым выдохом я наливаю в кастрюлю воду. Ставлю на огонь и закрываю крышкой. Мама говорила, что так она якобы быстрее вскипит. Или не говорила. Не помню.       Азирафель смотрит на мое запястье. И, наконец, он говорит:       — Ты разодрал его? Сам? — его интонация нечитаемая. То ли строгость, то ли злость, то ли непонимание. Зная его — всё сразу.       Я пожимаю плечами. Говорю:       — Азирафель, я просто хочу провести хотя бы один день не думая об этом. Как только стукнет двенадцать — спрашивай, что хочешь. Не сейчас. Пожалуйста.       Он открывает рот и резко снова закрывает. Хмурится. Качает головой.       — Хорошо. Извини, это просто выглядит... пугающе, — и после небольшой паузы он добавляет: — я волнуюсь.       Я киваю.       Я бы не хотел больше волноваться никогда.       — Иногда я думаю о том, как мы бы могли сойтись вместе, — говорю я, разбивая яйцо. — У нас ведь абсолютно разные ценности. И буквально сегодня я задумался о том, насколько вероятна наша встреча в других ситуациях. Я подумал, что абсолютная.       — Ну, возможность нашей встречи в любых других «вселенных» всегда одинакова. Теория вероятности в таких вещах всегда работает только на удаче.       — И на решениях других людей, ага-м. Например, не реши твой друг продать тебе эту квартиру, и мы бы так и не встретились.       — Сними это, — он срывает мои очки так резко, что я морщусь. Он наклоняется чуть вперед, смотря мне в глаза. — Мне нравятся твои глаза. Ты в курсе, что у людей очень редко бывают зеленые глаза? — он аккуратно кладет мои очки на столик поодаль продуктов и разделочной доски.       — У моего биологического отца были зеленые глаза. Моя биологическая мать говорила, что глаза у нас очень похожи, — я отделяю желток от белка. Такими натренированным движением, будто бы делал это всегда. Ловкость рук. Приобретенный навык, когда ты делаешь надрез жертве. Надо быть очень аккуратным. Это не хирургическая операция, но некоторые основы тебе нужно знать. Где нельзя резать, чтобы не задеть вен и не вызвать обильного кровотечения. Как сдирать кожу с рук, чтобы жертва не умерла. Самое противное в этом — когда его начинает тошнить. Черт, лучше кровь, чем блевота. — Надеюсь, он уже умер, — я распаковываю упаковку какого-то, видно, дорогого сыра. Азирафель никогда не покупает дешевые сыры, потому что они напрочь сделаны из пальмового масла и напоминают кусок пластилина.       — Нет, — Азирафель качает головой, подставляя ко мне терку. Он достает ножик. Мы стоим близко настолько, что я едва не прижимаюсь к нему своим бедром. — Он на условном. Не помню, с чем было связано дело, — он выдыхает, нарезая бекон. — Вроде, что-то связанное с религией. Не помню.       — О, вот так, — я поджимаю губы. — До сих пор не понимаю, как ему удается скрывать от полиции столько.       — Так всегда было и есть. Люди, имеющие право на убийство. Просто надо быть чуть более хитрым. Плюс полиция редко лазит в разборки таких банд. Твой отец, насколько я мог судить по всем делам, о которых слышал, ни разу не убивал гражданских. Это как война. Пока они не трогают непричастных — полиции нет дела. Что-то вроде: не суйте пальцы в розетку. А если засунули, то, — он пожимает плечами, — сами виноваты.       — В таких межгрупповых распрях часто убивают жен и детей, — говорю я на выдохе. — Полиции тоже все равно?       — Эти дела ни разу не доходили, — полушепотом отвечает он, качая головой. — Это невозможно, — внезапно говорит и снова тяжело выдыхает, пялясь на свои руки с ножом в них. — Когда я думаю об этом, постоянно чувствую себя тревожно.       — О чем «об этом»?       — О... как ты это называешь? Право на жестокость? Ага, о нем самом. Понимаешь ли, — говорит он, проводя острием лезвия по тонкому слою бекона под ним, — столько убийств проходят мимо нас. Потому что это «не наше дело». Знаешь, большую часть времени ты не думаешь об этом. Ну убили и убили. Я в этом живу. А потом ты приезжаешь на место преступления. Видишь убитых горем родственников. Детей. Да даже собаку. И приходишь в истинный ужас от того, что у него тоже была жизнь. Ты никогда не сможешь воспринимать смерть как смерть, пока это не коснется тебя лично. Пока это проходит мимо тебя — это просто герои кино. Статисты.       Я вздрагиваю.       Вот она — философия моих убийств. Статисты, не имеющие жизни. Манекены с пустыми глазами и ртами. Кто-то, кто не касается тебя. Вещи, заполняющие задний фон. Массовка. Для тебя одного. Для психопата с ножом в руках и чужой крови. Утверждение собственной власти из-за комплексов, психических болезней и недостатка признания.       Все, кто стремится к власти или популярности — это все от недостатка признания. От ощущения себе ничтожеством. Слишком маленьким для этой земли. Слишком бесполезным. Ты просто стремишься доказать им всем, что ты что-то значишь.       Так некий объект «а» проживает всю жизнь не для себя, а для того, чтобы доказать какому-то бывшему любовнику, что он чего-то стоит.       Промотанная на ускорении жизнь. Все для итога. Итога, когда ты остаешься ни с чем, потому что не было момента, когда ты что-то делал или жил для себя.       Стремление к остаточной жизни.       что мы оставим после себя?       Мы все тут лузеры-неудачники, раз оказались в чистилище с стратосферой над головой. Мы все тут оказались всего-то биомусором, скопищем плесени на шарике из лавы и камня. Всего-то без приглашения затесавшиеся на заведомо отстойную вечеринку. Познавая эту истину, большее всего стремишься к тому, чтобы тебя узнавали.       Или утверждению себя над другим. Доказать другим, таким же как и ты — плоти, состоящей из космического мусора — что ты стоишь больше их всех.       Нет, не стоишь. Никогда не стоил.       Понятие статичности вырастает из-за определения собственной главенствующей роли. На такой периферии себя ощущает Азирафель.       Я моргаю. Выдыхаю. Говорю:       — Отсюда и растет чувство того, что тебя это не коснется. Рак или авария. Убийство или изнасилование. Столько ужасных вещей, которые происходят около тебя, — с силой прохожусь гладкой поверхностью сыра по терке. — Ты думаешь, что тебя и твоих близких это не коснется, потому что в мире семь миллиардов — или больше? Я не помню — так вот, семь миллиардов или больше, и определенный процент умирает. Кого-то насилуют. Над кем-то издеваются. Столько людей, которые страдают. Но там нет тебя. Чувство статичности для них предопределяется твоим верховенством над ними. И ты почему-то уверен, что тебя окружает купол божьего или дьявольского благословения, поэтому тебя это не коснется. А на самом деле это треш-лото, где никто не знает, какое число выпадает им. Число раковой опухоли? Число изнасилования? Число пожара, который унесет жизни всех твоих родных? Мы никогда не узнаем. Мы и не думаем об этом, пока имеем власть. Власть относительной нормальности над процентом несчастных. Власть всегда строилась на унижении и боли других, — я дергаю рукой такой так, что царапаю палец. — Черт.       — Секунду, — он оставляет нож, а я просто пялюсь на свой палец. Из-за обезболивающего, которые я выпил утром, кровотечение обильнее. Я слизываю с него кровь. Не знаю, кто придумал, что она на вкус — ржавчина. Я знаю вкус ржавой воды с детства, и кровь — другая. От вкуса крови тошнит.(Вкус моей крови — амфетамин)       Азирафель возвращается с пластырем. Рвет на ходу, выкидывает в мусорку и ловким движением через две секунды царапина уже замотана. В этом не было необходимости. Это всего лишь царапина. И я глупо улыбаюсь. Дело не в том, что не было необходимости в пластыре. Дело в том, что это сделал Азирафель. Проявление заботы. Внимание.       — Всё? — спрашиваю я, усмехаясь, поднимая взгляд с пальца на него. Я смотрю ему в глаза, изогнув бровь.       — А что ещё? Предлагаешь мне ещё зеленку принести для такого серьезного ранения?       — Ну... не знаю. Поцеловать, чтобы не болело сильно?       Я шире улыбаюсь. А потом я не дышу. Забываю, не могу, не знаю как. Откройте мне инструкцию по правильному дыханию. Да хоть что-то, потому что мир пропадет.       Азирафель улыбается. И следующий миг — теплая ладонь на моей щеке, и я ощущаю мягкое, почти невесомое касание его губ. Это не поцелуй. Это просто неловкое прикосновение его губ рядом с моими. Мне приходится ухватиться одной рукой за кухонную тумбу, чтобы не повалиться, потому что колени помягчели. На моей щеке тает прикосновение его ладони. Такой теплой. Такой родной.       Касание — ласковое, скользящее, невесомое, прозрачное. Оно заставляет мое сердце сжиматься, ломает мои легкие до того, что я не могу вдохнуть. Нет. Не так. Не хочу. Мне так это не надо в секунду, когда происходит это касание. Будто бы столкновение двух поездов.       Моя рука только успевает потянуться к нему, к изгибу его спины, как он резко отдаляется от меня, берет ножик и снова режет бекон как ни в чем не бывало.       — Не болит? — он усмехается.       А я судорожно выдыхаю, ощущая себя кретином. Черт. Черт.       Кому расскажи, не поверят — психопатичный убийца засмущался гребаного касания губ. Даже не поцелуя. А я чуть с ума не сошел. Дьявол, сделай так, чтобы я умер, если поцелую суждено будет случиться.       — Оу... ну... не знаю. Такие сложные ощущения, — я опираюсь рукой о тумбу, прижимаясь бедром к ней же.       — Значит все в порядке, — говорит он, воруя с доски натертый сыр, закидывая в рот и так по-блядски нагло заглядывает мне в глаза, с такой нарочитой невинностью, что я ощущаю себя придурком. Одураченным.       — Да. В порядке, — возвращаюсь к сыру. — Просто для проформы: если я себе палец отрежу, то что я получу?       — Ну... — он хмурится, будто бы задумавшись. — Вызов скорой помощи?..       — Но мне нужна будет анестезия.       — У меня есть хорошее обезболивающие.       Я сглатываю. С трудом удается не улыбаться совсем лихорадочно. Меня буквально бьет по лицу радость. Хочется кричать, но я держу себя в руках. Пытаюсь. Во всяком случае, я пытаюсь.       — В общем, фишка в твоем положении и причастности к событиям, которые могут повлечь трагедию, — возвращается к теме он с абсолютно невозмутимым лицом. Таким, будто у него даже внутри ничего не дернулось от подобного. Хитрый ублюдок. Будто бы я мог ожидать от него чего-то другого. Я будто у него на поводке. — Как бы то ни было, но любая ситуация — совокупность факторов. Хотя никто не отрицал удачу, — кивает он сам себе, высыпая пасту в давно закипевшую воду.       — Удача. Определено. Львиная доля всегда на ней. Твоё положение в обществе и отношения. Твоё благополучие и связи. Всё это череда удачи, которая рождается из чужих решений. Всё строится на решениях, которые ты не принимал. Сыра хватит?       — Да. Вполне. Вообще все абсолютно несправедливо. Кстати, тебе очень идет белый верх, — он оглядывает меня так оценивающе, как не каждая девушка на меня пялилась перед сексом. Что он со мной творит? Если решил довести меня до инфаркта, то он идет нужным путем. Мы даже не пили, о, Дьявол, а у меня уже нет на него сил. Нет сил на себя. Держать себя в руках. Слишком сложно.       Азирафель любит готовку. Я наблюдаю за ним, и он кажется мне таким спокойным и уютным. И каким неуместным был бы полноценный поцелуй, каким бы аляповатым и опошленным он был здесь, среди всего. Мне хочется обнять его. Сжать в своих руках и стоять так до самой ночи. До того, как не простучит двенадцать ночи. И всё вернется назад.       Выходной, который я посвящаю слишком фантастическому счастью. Двадцать минут или тридцать — я не знаю. Я не слежу за временем. Только за Азирафелем. За его движениями. За его мимикой. На моей щеке до сих пор теплится касание его ладони. На губах — след от его губ.       Всё так далеко и так близко, что у меня снова чешутся руки, но я с великим усердием одергиваю себя. И так же быстро забываю об этой чесотке.       Куда ты клонишь, Азирафель? Чего хочешь?       Расскажи мне, чего ты хочешь от меня сегодня, и я готов дать тебе всё. Могу принести к твоим ногам голову любого — даже самого себя.       Если ты решил, что время пришло, то я буду самым счастливым придурком в этом мире.       К чему ты клонишь?       Покажи мне.       — На самом деле, человеческая жестокость иногда мне кажется исключительной, — говорит Азирафель как-то не в тему, потому что мы последние минут пять обсуждали Лавкрафта. Хотя... понятия почти рядом. Тут Ктулху, а тут — жестокость. Очень близкие понятия. — Я как-то... видел одну запись. С тобой.       — Что? — я пораженно раскрываю глаза, пялясь на него так, будто явился лик моего отца. То ли с ужасом перед трупом, то ли с непониманием перед реальностью. Или сумасшествием. — Откуда?       — Твоё недавнее выступление в банке, — выдыхает Азирафель, разогревая сковородку.       — Я заглушил все камеры!       — Нашли запись на телефоне одной из жертв. До сих пор думаю, какими усилиями Босс отмыл тебя перед ними.       Я больно закусываю губу с внутренней стороны, так, что едва не прокусываю. Отворачиваюсь. Черт, Босс. Я не понимаю. Абсолютно точно не понимаю. Зачем так стараться для человека, в котором ты сомневаешься настолько, что боишься подпускать к чему-то серьезному?       Возможно ли, что он... просто боится? Пытается оградить меня от стресса, от приступов, от непредвиденных обстоятельств?       Забота?       Так, стоп.       Никаких мыслей по поводу этого сегодня.       После двенадцати ночи у меня будет достаточно времени, чтобы обдумать это. Сейчас надо расслабиться. И я выдыхаю. Мои плечи опускаются.       — Её почти никто не видел, если ты боишься за это. Опять же, благодаря твоему Боссу. Я говорю о том, что ты... ты был фантастически пугающим. Даже у меня мурашки по коже пробежались. Хотя я никогда не сомневался в тебе.       — И у тебя нет причин для сомнений далее, — с какой-то эфемерный тяжестью, фантомной болью в груди, я делаю шаг вперед, обходя Азирафеля со спины, заглядывая к нему за плечо. Надо расслабиться. Немедленно. Отвлечься от ненужных мыслей. А ведь все мы знаем, что лучшее в этом деле — это Азирафель. — Неважно, каково будет мое состояние, я никогда ничего не сделаю тебе. Неважно, к каким способам деструкции я прибегаю по отношению к себе или другим. Тебя я не трону никогда. Не позволю ни себе, ни кому бы либо ещё, — я громко выдыхаю за его ухом и он весь вздрагивает. Я вижу мурашки на его шее. И она так соблазнительно открыта, что мне хочется вцепиться в неё. Я облизываю губы. И стук сердца медленно подкатывает к горлу. Не сумасшедшим биением, а вкрадчивым и тяжелым. Наступающим. Я прикрываю глаза. — Ты ведь всегда знал, что я буду тащиться за тобой как самая преданная псина. Так ведут себя дворняжки, когда подбирают их. Пора...       — Поразительная преданность, — хриплым голосом продолжает он, перемешивая пасту с соусом лопаткой. Он делает это таким деревянным движением, что я могу ощутить его напряжение. — Болезненная даже.       — Тебе не нравится? — шепчу я, наклоняюсь к нему ещё ближе. Пару миллиметров, и я прижмусь к нему всем телом. Я дышу ему в шею, и я только примерно могу предугадать реакцию его тела.       — Я этого не говорил. Никогда, — он выпрямляет шею, так, что мои губы почти касаются его уха. — И уж тем более я не боялся тебя. Ни разу в своей жизни.       Он едва поворачивает ко мне голову, так, чтобы он мог видеть мои глаза. Мои широченные зрачки, будто бы я под кайфом. Мои руки тянутся к его телу, но я фиксирую их в кармане моих брюк. Мы смотрим друг другу в глаза.       я твоя ручная пантера.       — Меня всегда поражало то, что ты никогда не хотел воспользоваться мной. Я ведь всегда мог столько для тебя сделать по одному твоему слову.       — Энтони, — он хмурится и выглядит почти оскорбленно. Когда он называет меня по имени — тогда он хочет сделать акцент на своей серьезности. — Ты не вещь, чтобы тобой пользоваться. Сравнение с собакой, конечно, хорошее, но ты человек. Очень близкий мне человек.       Я пораженно моргаю, затаив дыхание. Азирафель говорит:       — Ты не дышишь.       И я отшатываюсь на некоторое расстояние, осознав, что он подметил это, скорее всего, за счет того, что до этого он ощущал моё дыхание на своей коже. Так, как я его ощущал его на себе в музее.       — Сходи за вином, пожалуйста, в бар. Выбери что-нибудь на свой вкус. Почти готово.       Я киваю.       Я улыбаюсь ему. И он улыбается мне в ответ.       Я почти могу представить то, что мы самые обычные люди, которые проводят вечер вместе. Нет никаких трагедий и ужасов. Убийств и маньяков. Есть я и он. Паста, вино и вечер, проведенный в теплоте и уюте.       Я могу представлять, что мы будем счастливы. Отныне и навсегда. Могу думать, что это простая наша обыденность, а не исключение из правил. Что я здоров, а он счастлив за меня. Что все хорошо.       Но когда я снова выдыхаю — реальность возвращается ко мне.       И несмотря на свои попытки отвлечься, мне хочется, чтобы этот кошмар прекратился.       Но на утро ничего не проходит.       позволь мне проснуться с тобой в одной постели.       В баре я нашел бутылочку Blanco. Азирафель любит испанские вина, хотя я большее предпочтение, на самом деле, отдаю виски или коньяку. Я замечаю, что их тут минимум четыре бутылки. Бар у Азирафеля, на самом деле, чересчур хорош. Он подходит к его составлению с особой аккуратностью и любовью. Никаких дешевок или плохого качества алкоголя. Есть ещё бренди, хенеси, какие-то традиционные греческие напитки (он любит Грецию).       Виски, который он покупает для меня.       Так человек заботится о тебе даже сквозь расстояние. Сквозь что угодно. Ощущение себя пригодным. Если бы всё было хорошо, я бы не хотел сейчас застрелить себя. Смешнее всего осознавать, что вряд ли ты когда-нибудь реально себя застрелишь, и ощущать это желание каждые сутки.       Так подростки из хороших семей мечтают о крэке. Всё слишком хорошо, чтобы реально его пробовать, но руки так и чешутся.       От словосочетания «чешутся руки» у меня фантомно начинает болеть мое левое запястье. Я беру два бокала и иду в гостиную. На улице только-только начинает темнеть. Мы пересекаемся с Азирафелем взглядами. Улыбаемся друг другу.       Можно представить, будто бы все хорошо. Никого ничего не тревожит. Можно так много чего представать. По крайней мере, у меня не болит голова. По крайней мере, я не вижу размазанный череп своего отца. Прошло четверо суток, а я по-прежнему его не вижу.       — Вообще-то, мне по-прежнему нельзя пить, — говорю я, доставая штопор. Прежде чем Азирафель успевает открыть рот, я говорю: — Но, думаю, ничего страшного не случится.       — Ты уверен? — хмурится он, звякнув столовыми приборами. Я стою к нему спиной, продевая острием пробку.       — Мг. От половины бутылки я даже не особо пьянею. Да и, в конце концов, ты рядом, так что мне нечего бояться.       Рядом с тобой я могу прямо сейчас начать жрать стекло, будучи уверенным, что ты не позволишь мне умереть.       Так же ты не позволишь мне убежать через заднюю дверь, так?       никто этого не знает.       Я поджимаю губы, когда пробка с характерным звуком оказалась снаружи. Я смотрю в окно.       Какова вероятность, что когда-нибудь я окажусь в двадцати процентах?       Какова вероятность, что у меня вообще будет когда-нибудь своя семья?       Я кладу штопор на стол и иду к столу. Пахнет вкусно. Азирафель поднимает на меня взгляд, и я с каким-то ужасом понимаю, что, кажется, семья у меня есть. Всегда была. После той встречи — у меня появилась семья.       Неважно, целуемся мы или нет, спим или нет, есть между нами что-то большее чем неловкое касание, которое одной ногой стоит в платонических отношениях — это не имеет ровно никакого смысла. Пока Азирафель покупает виски и лепит пластырь на незначительные раны, пока мы ходим по музеям и обсуждаем систему власти над большинством — он моя семья.       Семья из двух странных, покореженных, общественно-опасных людей.       фиксирование власти.       Это все так же не имеет смысла. Я наливаю в бокал вино и улыбаюсь.       — Кроули? — голос Азирафеля рвется как будто сквозь слои ткани, материи, какого-то странного чувства. Я поднимаю на него взгляд. Семья. Он всегда был моей семьей. То место, куда я могу возвратиться — это он. Это всегда был он. — Ты в порядке? Выглядишь... уставшим. Если ты устал, то мы можем, — он резко посмотрел по сторонам, будто бы пытался найти что-то, что он мог мне предложить, — можем не...       — Ангел, — прерываю его я тяжелым выдохом, беря его руку с моего плеча. Я не выпускаю её из своей хватки даже тогда, когда, по идее, должен был. Знаете, что? Нет никакой идеи. Нет никакой сраной идеи. Не для нас. Поэтому я держу его руку в своей. Дольше положенного. Интимнее нужного. Пульс бьется у него чуть ниже запястья. Заволновался. — Всё в порядке. Сколько можно повторять, что с тобой — я всегда в порядке. Даже с пятью дырами в теле и затекшими ногами.       Он засмеялся. И я смотрю на него так, будто бы он то, чего я ждал с детства. Черт возьми, да, так оно и было. Я ждал тебя с детства. Только давай я не буду произносить это вслух — сегодня происходит так много странного. Но не запретного.       Для нас тут нет запретов.       Возможно, я могу продолжать?...       И я сжимаю его руку крепче. Я смотрю на него, улыбаясь так, что даже у меня что-то внутри щемит. Выскакивает из груди. Болит, изворачивается. И это, почему-то, приятно. Неважно, какую боль мне придется испытывать с его подачи — она всегда будет приятнее любого счастья, что я испытывал без него. Никакое счастье не может иметь ценность, если там не было его поступи, его дыхания. Всё так бесполезно.       У нас разные правила поведения. Разные установки и принципы.       Но почему мне кажется, что мы больны одной болезнью, когда я смотрю на тебя?       — Поешь, милый, ты же опять сутки почти не ел.       Не имеет значения, как он меня поцеловал и поцелуй ли это вообще. Не имеет значение интенсивность касаний, пока он просит меня поесть. Пока только с ним я могу перестать измываться над своим желудком. Пока я рядом с ним у меня не болит голова и не тошнит.       Какая разница, как кто-то трогает твое тело, если его руки намного глубже твоей оболочки. Если его руки давно завладели остатками души? Нашли остатки, собрали воедино, оставили след. Не имеет значение, как близко чьи-то руки к твоей материи, есть духовно этот кто-то влился в тебя так, что вас не разъединят ни нано-технологии, ни пистолеты.       Позвони мне, когда будешь умирать, и попроси меня взять лезвия.       и я возьму.       — Я завтракал, — я выпускаю через «не хочу» его руку. Мне бы хотелось не отпускать его никогда. Как и его. Это всё просто формальности, которых я хочу больше всего. Маленькая деталька, которой едва не хватает. Нам осталось так мало...       — Чем? — он садится и жестом указывает мне на место напротив него. Между нами вино, корзинка с фруктами, бокалы и приготовленная вместе паста.       — Кофе и... и я купил по дороге к тебе...       — Фастфуд не считается.       — Считается! Там в одном приеме пищи может быть тысяча калорий!       — Ага, которые пойдут не в энергию, а черт знает, куда ещё, хотя, — он оглядывает меня, — думаю, твой организм даже гравий на энергию разберет.       — Ой, да ну тебя, — я закатываю глаза и беру вилку. Вышло вкусно. Даже вкуснее, чем в некоторых ресторанах. А ещё позволю себе заметить — он предложил приготовить одно из моих любимых блюд. Он выучил меня наизусть.       Будто бы у него есть анкеты с блиц-опросом обо мне. Он, кажется, даже знает мой любимый цвет, мою любимую песню. Знает столько всего. Неважно, как близко наши руки, важно лишь то, что мы знаем друг друга как себя.       с небольшими оговорками.       но разве это имеет знание?       Я качаю головой.       Мы сидим так вплоть до того, что на улице темнеет, и он шутливо предлагает свечи. Я так же шутливо соглашаюсь. И он приносит свечи. Я щелкаю своей зажигалкой, и я могу видеть, как свет от огня касается лица Азирафеля. Ему так идет этот теплично-медовый оттенок. В таком освещении всегда кажется, что все находится на пределе интимности. Будто бы человек перед тобой раздет, обнажен, как оголенный нерв, и все его мысли, эмоции и чувства — они отображены так четко, что можно прочесть все, вплоть до того, о чем он думает сейчас.       Азирафель снова садится на свое место. Мне кажется, он предельно спокоен, но так же ощущает какое-то напряжение. Чувства, которые не показаны. Слова, которые не сказаны.       есть ли что-то, что сокрыто тобой от меня, свет очей моих?       есть ли что-то, что ты умалчиваешь от меня так же, как и я умалчиваю своё психическое состояние, душа моя?       есть ли хоть что-то, что мешает нашим рукам найти друг друга, нащупать в этой тьме наши человеческие черты? есть ли в нас что-то человеческое?       расскажи мне, моя любовь.       Я медленно моргаю и веду плечом, пытаясь сбросить какую-то странную поволоку будто бы бреда. Такое состояние сопровождает тебя, когда ты просыпаешься от головной боли ночью. Ощущение потерянности, болезненности и бредовости происходящего. Будто ты сам — всего лишь частица сна.       Он улыбается.       Столько тайн, что ещё не раскрыты. И я говорю:       — Слушай, ты ведь никогда не рассказывал мне о своем детстве. Это нечестно, — я болтаю в бокале вино, и Азирафель странно вздрагивает, с какой-то особой нерешительностью поднимая свой взгляд на меня.       — Ты тоже без особого энтузиазма рассказал мне о своем. И не сказать, что в подробностях, — Азирафель выдыхает и не трогает свой бокал. — Ты даже не пытался узнать окольными путями?       — Нет, — я качаю головой. — Я никогда не пытался вклиниться к тебе без твоего согласия. Я не хочу совершать насилие над нашими отношениями. Всё добровольно. Ты знаешь.       — Почему тебе это интересно? — резонно спрашивает он, изгибая бровь. Он смотрит на меня так, будто бы предельно устал. Но он не уходит, а значит, мы можем продолжать до тех пор, пока кто-то из нас не сдастся.       Я пожимаю плечами, поджав губы, окинув беглым взглядом комнату. На столике лежит открытая книга. Сверху — очки, чтобы страница не перелистнулась от возможно сквозняка.       — Когда я сегодня спросил про нашу разительность, я подумал почему-то о том, что ведь мы, кажется... повернуты на одном и том же.       — О чем ты?       — О насилии, Азирафель.       Его взгляд не меняется по отношению ко мне. Его плечи, кажется, почти не напряжены, но он держит руки в замке — попытка отгородиться, закрыть свои эмоции. Попытка не сдать себя с потрохами.       — Расскажешь мне? — продолжаю я, поглаживая пальцами рукоятку серебряного ножа. Она холодит кончики пальцев. Так приятно и так знакомо. Вес убийства под твоими руками. Пистолеты, ножи, дробовик, винтовки — полные ярости дикие твари, подвластные тебе, стоит только их коснуться. Удивительные изобретения.       — Мой отец — вице-мэр Лондона.       Я вскидываю брови, пораженно смотря на него исподлобья. Я все думаю, что его серьезное лицо преобразится. Он улыбнется и скажет, что это шутка. Я жду. Жду. Жду. Ничего не происходит. И я понимаю, что он не шутит.       — Оу... то-то я думал, у вас глаза похожи, — я нервно улыбаюсь.       — Ты его знаешь?       — Я знаю всех политических шишек. И они знают меня. Азирафель, мы работаем с ними. О таком, конечно, не говорят вслух. О таком формате работы. Ведь даже у стен есть уши.       — Ты... Он что-то заказывал у вас?       — Ну не у вас же, Азирафель, ради Дьявола. Вообще-то у меня тут шоковое состояние, а не у тебя.       — Нет, я просто... знал, что вы работаете на политическом уровне, но я все время забываю об этом, потому что... ты почти ничего не говоришь об этом.       — Нам нельзя. Негласное правило: Сделал и забыл. Да о таком и помнить не хочется. Скукота лютая. Вся работа основывается на... Впрочем, неважно. Почему вот ты не говорил мне о таком? И почему ты... работаешь в полиции, в таком случае?       Азирафель тяжело выдыхает. Так, будто бы говорить он об этом не хотел, да чего уж там — судя по его лицу, он даже вспоминать этот факт не хочет. Будто ему было противно. Может, так и было. Он сделал небольшой глоток вина, причмокнул и посмотрел в сторону. Я посмотрел туда тоже, но ничего интересного не нашел. И я вернулся к его лицу.       — Гавриил тоже работает в полиции.       — И что?       — Он мой брат.       Мои брови снова стараются всеми силами заползти на мои волосы. Мне кажется, что у меня даже веки заболели от такого резкого их скачка.       — Брат? Гавриил? Твой? Ага, — я киваю. И с надеждой уточняю: — сводные?       Азирафель качает головой, выдохнув.       — Родной.       — Оху-е-е-еть, — моя подушечка пальца соскользнула по лезвию ножа, и я пораженно моргаю, продолжая пялиться на Азирафеля. На какое-то мгновение мне стало неловко за то, что я не узнал этого раньше. Нет, пару раз я спрашивал его о детстве, семье, но он все время либо отшучивался, либо уходил от темы. Я даже и не думал, что в этот раз он решит рассказать мне. Может, сегодня и для него все куда ближе и интимнее, чем обычно. Даже он сдается под прессом этого напряжения меж нами. Нашими взглядами. Существом. — Но вы же не... не занимаете никаких очень крутых должностей? Не зарабатываете бешеных денег? Ты даже не живешь в хоромах! — я всплескиваю руками, будучи уверенным, что дети таких личностей как минимум обитают в пентхаусах. Нет, ну, Гавриил, может и обитал там — его одежда была на одном уровне с моей, так что... Но Азирафель? Дьявол, Азирафель похож на самого обычного рабочего (если не лезть к нему в душу и не нащупывать там садисткие наклонности, но это совсем немного другое, мы не об этом).       Азирафель кивает. В конце концов он откидывается на спинку стула и смотрит мне в глаза.       — Трудное детство, — говорит он. — Не настолько, конечно, как у тебя. Иногда я думаю о том, что ты — это гиперболизированная версия меня.       Я опускаю взгляд в свой бокал.       Вот почему мы сошлись. Иначе и быть не могло.       Он улыбается, будто бы вспоминает что-то приятное, когда говорит:       — Как ты мог заметить, Гавриил выглядит раз в сто лучше меня, и..       — Ну, я бы так не ска...       — Кроули, — он прерывает меня укоризненным взглядом. — Никто не будет отрицать, что Гавриил выглядит как альфа-самец. У него есть все: лицо, фигура, рост. Просто Гавриил... Удался. А я был просто обычным. Проблема в том, что сын отца с таким статусом должен быть как с картинки. Это было про Гавриила. А я всегда был так, в довесок. Гавриила обожали. А я был всего-то придатком к нему. Мы с ним с самого начала и не сдружились. В девять я узнал, как выглядит мой отец в реальной жизни. До этого — фотографии и портреты. Хотя тогда он был ещё просто депутатом. В общем, наверное, я жил неплохо, если сравнить с тобой. За мной ухаживала прислуга. Гавриила таскали по всем возможных кружкам, курсам, готовили к поступлению в Оксфорд.       Азирафель внезапно прерывается, посмотрев на свой бокал. Он сложил руки в замок у живота. Будто бы что-то вспоминал.       — Я не ненавидел их. Недолюбливал, может, Гавриила, но только за бесконечные издевательства с его стороны. Но его не обвинял. Это его родители сделали таким. Он это не выбирал. Любимчик отца, мальчик-картинка, гордость для матери. Потом моя мать решила, что я расту неправильным. Я не проявляю нужных чувств. Что я психопатичен, — он улыбается, прикрыв глаза так, что едва не закрывает их. — Не знаю, каких эмоций она ожидала от ребенка, который видел её лишь на выходных и даже не знал, что эта женщина — его мать. От неё я слышал только упреки о моей осанке или «неблагородном» выражении лица. Меня отдали в религиозную группу. Секту...       — Стой, — прерываю его я. — Ваши имена — они библейские, так? Изначально. Твоя мать была... верующей?       — Чересчур верующая, — он морщится. — Гавриил — это имя одного из Архангелов. Ну, короче, влиятельный мужик был, — попытался пошутить Азирафель, но он даже и сам не улыбнулся. — А Азирафель... мне кажется, мать это имя сама выдумала. Или ей священник подсказал. Что-то такое, наверняка, — он выдыхает, нервно разглаживая салфетку на столе, с великими трудом отцепив свои руки друг от друга. — В религиозной школе была ужасная дисциплина. Ужасно-строгая. Мне кажется, я готов был призвать Сатану, лишь бы меня не запихнули на какую-нибудь вечерню или исповедь. О чем я должен был исповедаться? Я был ребенком! Даже не психопатом. Ладно, не суть, это просто мои детские обиды, — он машет рукой, чуть нахмурившись, будто бы пытался сам себя одернуть от лишних деталей. — Был неприятный случай со священником.       Я поднимаю на него взгляд, хмурясь.       Понимаете ли, никому не понравится, когда в одном предложении стоит «священник», «неприятный случай» и «ребенок».       Какое-то время мы молчали, смотря друг другу в глаза.       — Все дела во славу творца, как говорится, — кивает Азирафель, будто бы прочитав мои мысли. — После этого я полностью как-то потерял веру во всё это. Поэтому мне было смешно, когда ты решил называть меня «ангел».       — Ты бы мог сказать, что тебе неприятно, и я бы...       Я прервал свою внезапно звучавшую сумбурную речь, когда Азирафель улыбнулся и покачал головой.       — Я воспринимаю это в другом ключе.       Я сдержанно кивнул.       Твоя собственная многоходовка обращается тем, что единственный, кого тут обманули — это ты сам. Понимаете ли, я стал называть его так на второй год нашего знакомства. Не из-за его работы, не из-за светлой одежды и мягкой улыбки. Просто меня рвало желанием называть его хоть как нарочито ласково. Предопределять моё к нему отношение одним словом. Я стал называть его ангелом, сказав, что у него просто до смешного ироничный образ подобного существа.       Я называл его ангелом, имея в виду не его образ. Я имел в виду то, что он мой ангел. Моя душа. Моя любовь. Я называю его так, как другие используют слова «любимый» и «дорогой». Я боялся использовать эти слова. Но, о, Азирафель пошел куда дальше. Он стал называть меня «дорогой» на третий год нашего знакомства. Я до сих пор помню, как открыл перед ним дверь в моей машине, он улыбнулся мне (так ласково и нежно, что хотелось зарыдать) и сказал: «спасибо, дорогой». Я обомлел и подумал, что он оговорился. А потом понял, что нет. Он стал так называть меня.       А я продолжал использовать это «ангел», прикрывая свою странную сентиментальность тем, что просто издеваюсь над контрастном его образа и работы.       А потом, оказывается, что он всегда воспринимал это ангел как милое прозвище.       Черт возьми.       Энтони Дж. Кроули, все твои идеи — дерьмо.       Да я и так это знаю, не обязательно вслух произносить. Отвали.       — Твои родители что-ни..       — Они не узнали об этом, — он махает рукой и на секунду закрывает глаза. — Меня убедили, что я не должен об этом говорить. Дело не в этом. Это просто формальности. Просто хочу хоть чем-то обусловить свои дальнейшие поступки... Хотя, — он открывает глаза и смотрит на меня так, будто я должен прочитать его мысли. Будто бы сейчас я обязан был его понять. — Хотя ничего не оправдывает преступление. Ты знаешь это.       Я киваю.       — В чем проблема? Ну, кроме того, что твои родители, кажется, хотели сделать вид, что тебя не было. Кроме твоей пассивной агрессии.       — Я ничего не говорил про агрессию.       Я выдыхаю. Смотрю на него так, будто жду, что он с секунды на секунду поймет, о чем я.       — Слушай, — говорю я, пялясь в свою пустую тарелку. — Я не психотерапевт, но я работаю с ними больше десяти лет. А с тобой — и того дольше. Не обессудь, но мы больны с тобой одним и тем же. Жажда к вымещению своих обид на других. Жаление к насилию. К власти. Как бы я не обсасывал мысль о том, что в счастливом браке или с хорошим другом, тебе это все не нужно, никакой близкий человек не загладит твоей обиды на родителей. На людей, в которых ты верил. На Господа Бога, который забил на тебя хер. Пока мы с тобой обижены на всех них, мы будем истекать агрессией вместо крови. Мы не зашили эту рану за столько лет, думаешь, что-то изменится дальше? Нет, — я вдыхаю и поднимаю взгляд на него. Его глаза не выражают ни одной эмоции. Ненавижу такой взгляд у людей, никогда не поймешь: то ли сильно умный, то ли тупой. То ли убийца.       Тупой, умный и убийца.       Три гендера. Выбери своего бойца. Или любой другой мем, который больше Вам понравится.       — Я и Бог, — я стучу пальцем по столу, — мы не ладим. Но не я это начал. Это он добавил меня в чс. И не перезвонил. А приличные мужчины, — я допиваю вино в бокале, — всегда перезванивают. Ты ведь знаешь, Азирафель. И мы оба — агрессивные до чужих страданий. Мы больны одним и тем же. Я не виню тебя. У тебя есть причины. Преступление, — говорю я, наливая себе вина и доливая Азирафелю, — не оправдывается. Но у всего есть причинно-следственная связь. Проблема не в тебе, проблема в условиях, что обеспечили тебе такую жизнь. Послушай меня, — я поднимаю бокал, чуть дергая его, смотря, как вино омывает стекла бокала, — внешнее формирует внутреннее. Судьба — сплетении чужих решений. Наш выбор — совокупность мыслей и поступков наших близких. Мы ничего не выбираем в этом мире. Так выпьем за то, что наша ответственность всегда была на плечах наших родителей.       И звук стекла отдается эхом в моей голове, когда мы чокаемся и одновременно делаем глоток.       Азирафель улыбается. С таким упоением и ненормальным спокойствием, что это даже пугает.       И я говорю:       — Я всегда был влюблен в твое искусное фарисейство. Так что, — я выдыхаю, откидываясь на спинку стула, смотря ему в глаза, — продолжай. Я знаю, что это будет грустная история, но не обессудь меня за моё восхищение, если коснется. Я уверен, что я услышу истоки... такого тебя.       Азирафель смотрит на меня. Усмехается, прикрывая глаза, а потом снова берет свой бокал, и говорит:       — Но для начал выпьем ещё за кое-что.       Я беру свой бокал, не меняя позы, вздернув бровь.       — За твое умение возводить пороки в искусство.       И мы снова чокаемся.       Дальше, если Вы мне позволите, я перескажу Вам всё мною услышанное, чтобы не затруднять восприятие.       После того неприятного случая в школе, Азирафель взбунтовался, решив, что пошлет это всё нахрен прямо в лицо своему отцу. Конечно же, прошло чуть больше месяца, перед тем как он действительно осмелился заявить, что больше не имеет ничего общего с Богом. Бог — сказал он — отрекся от него. Я подметил, что довольно большая честь для него — чтобы сам Бог от него отрекся. Он сказал мне заткнуться. Так что больше я не пытался рушить его красивые метафоры. В любом случае, он старался.       Азирафель рассказал мне, что всё это вылилось в холодную войну между его родителями и им самим. Он не выходил из собственной комнаты, мог не есть по несколько суток, лишь бы его не схватили за руку и насильно туда не затащили. Ему было что-то около четырнадцати лет, и, наверное, его спасли только его сила духа и ещё подростковая претензионная целеустремленность.       В восемнадцать он поступил в университет на юриста. И переехал жить в общежитие, решив, что чем дальше, тем лучше. Он действительно провел это время неплохо: вдали от родителей и Гавриила. В университете было многим лучше, а распустившийся слух о том, чей он сын, облегчил ему сдачу некоторых предметов. Никому необязательно было знать, почему же их сын живет в общаге. Азирафель придумал для этого красивую отговорку, но, на самом деле, о ней быстро забыли.       В середине первого курса он вступил в какой-то то ли клуб, то ли секту, то ли культ, или ещё хрен знает что, название уже сам Азирафель не вспомнил. Он сказал, что эта было оппозиционная политическая группа людей со схожими интересами. Они назывались «неоновые ангелы». Когда Азирафель впервые туда пришел, то задел локтем какой-то шкаф. И оттуда посыпались дробовики, винтовки и другое оружие. Сопровождающая его девчонка издала визгливое «ой» и извинилась. Сказала, что это случайность, и у них есть куда более новые модели этого оружия.       Азирафель стоял как вкопанный, и, с его слов: «я так и не понял, что тогда ощутил: восторг или желание умереть». Цитата.       Неоновые ангелы в составе из лидеров «мнений», сидели за круглым дубовым столом. Всё было в пару от кальяна. Пахло табаком, клубникой и пивом. На одном из стульев висели красные стринги. Неоновые ангелы похлопали по пустому стулу и сказали:       — Так, здравствуй, кодекс чести, вся хуйня, можешь ознакомиться со сводом правил, — один из парней грохнул перед ним небольшою книженцию. Другой отпихнул её и она упала на пол.       Этот парень сказал:       — В жопу правила. Мы ведь знаем, что твой папаша депутат, ага? Смотри, все решается одним твоим ответом на вопрос: в каких вы с ним отношениях? Мы тебя сюда позвали лишь потому, что...       — Никаких, — перебил Азирафель.       Неоновые ангелы переглянулись. Тот, кто сбросил свод правил, достал сигареты и закурил. Долго пялился на Азирафеля, стуча пальцем по дереву. Рядом была лужа от абсента.       Он сказал:       — Ну и хер с ним.       «Ну и хер с ним» — это стало неким девизом для жизни Азирафеля. Очень подходящим и соответствующим ему.       Правда, несмотря на это «хер с ним» ему настойчиво советовали вклиниться в работу отца. Просто узнать о некоторых новостях. Азирафель отмахивался. Необходимости не было — пояснил Азирафель.       Поэтому неоновые ангелы предоставили ему необходимость. Они обожали необходимости. Придумывать или устраивать — они делали это мастерски.       Азирафель не особо сильно боялся за свою неспособность побороть заплесневевший гештальт, потому что дела у него были по-интереснее. Например, на какой-то вечеринке он испортил свою рубашку.       Потом неоновые ангелы, на одном из собраний (нет, не было это собраниями, это они их так называли — говорил Азирафель — мы просто собирались, курили травку и обсуждали политику) Азирафель спросил об оружии. Махнули рукой и сказали, что так, на всякий случай. А потом они стали обсуждать власть в Лондоне. Работу мэра и вице-мэра. Случайно под рукой оказывались разного рода доказательства и чуть ли не целые расследования. Какие-то декларации о заработке, о нецелесообразный расходовании бюджета, даже некоторые оправдавшиеся теории заговора.       На выходные Азирафель приехал домой. Со своим взглядом человека, который держит под пальто винтовку, он приехал домой. Они даже не делали вид, что его не было.       Они мило поужинали и под поздний вечер пришел отец. Они поговорил один на один, Азирафель рассказал про успехи в учебе. Отец предложил, на летние каникулы, пойти на курсы в Оксфорд. Он хотел, чтоб Азирафель поднатаскался в экономике, тогда, возможно, было бы неплохо, если бы он стал помогать ему с работой.       Через ещё какое-то время, стал приближенным лицом для своего отца. Гавриил проходил стажировку где-то в Германии, а Азирафель совмещал свою учебу с работой у отца. Родители были уверены, что так он хотел загладить свою вину. Хотя и вина была на них одних.       На самом же деле, Азирафель не думал ни о какой вине. Он просто работал на два фронта.       У их клуба был свой представитель, и он, вроде, должен был баллотироваться в депутаты при следующих выборах. На место его отца. Азирафель счел это прекраснейшей местью. Он смог давать им нужную информацию, при этом, вроде, имея доступ к их планам и целям.       Не сказать, что Азирафель был уверен в их депутате, но тогда он думал лишь о мести. Сместить отца. В конце концов, едва ли могло случиться что-то серьезное из-за того, что поменяют одного депутата. Это естественный процесс. Для этого проводят выборы.       Азирафель даже подставил собственного отца, подкорректировав какие-то документы на его компьютере.       Всё это затянулось на бесконечно-долгую игру. Но всё в любом случае сорвалось. Неоновые ангелы требовали от Азирафеля вещей, которые стояли на линии с его разоблачением, а Азирафель не хотел думать о том, что с ним за это сделал бы отец. Скорее всего, его ждала бы тюрьма. И не на самый лояльный срок.       Азирафель отказался, и он был официально исключен из неоновых ангелов. Через пару месяцев он узнал, что их представитель действительно стал депутатом.       Проблема в том, что в этом не было смысла.       Его отец занял место вице-мэра, так что всё теряло свой смысл.       Азирафель предпочитал об этом не думать. За одним из ужинов, отец сказал, что всегда знал о том, чем занимается его сын. Он знал, что это он его подставил, переделав документы.       Азирафель ощутил, что стул, на котором он сидел, будто бы просел. Будто бы он сидел на какой-то трясине. Он поднял взгляд, и увидел, что изображение нечеткое. В глазах плыло. Ритм сердца затмевал посторонние звуки. Но его отец лишь выдохнул, отложил приборы и сказал:       — Думаю, мы оба наигрались. Я действительно думал тебе предоставить какую-нибудь хорошую работу в правительстве. Но...       — Но я бы в любом случае отказался, — голос Азирафеля был сиплым и не особо-то уверенным, но тогда он не думал ни о словах, что произносил, ни о уж тем более интонации. Тогда он молился о том, чтобы отец не посадил его. Страх тюрьмы тогда для него был ночным кошмаром.       Отец пожал плечами. Вытер рот салфеткой и сказал:       — Чтобы к утру тебя тут не было.       Так Азирафель потерял все окончательно, для него, чуть раньше, это могло быть явным плюсом, но тогда это обернулось кошмаром. Ранее он в любом случае получал деньги от отца, потому что, как бы то ни было, он был его сыном, и с этим ничего сделать было уже нельзя. Но тогда — тогда это означало то, что теперь он не имел никакого права на деньги отца. Тогда он понимал, что его просто выкидывают на улицу.       Азирафель собрал вещи и уехал в тот же вечер. Он остался на ночь у своего друга, а на следующие сутки с трудом вернул своё место в общежитии (помогло упоминание имени его отца, пост которого был уже не просто громким, а пугающим). В любом случае, до выпуска осталось меньше года, а Азирафель пребывал в полной панике.       У него были сбережения, и их даже хватило бы на квартиру. Ему повезло ещё в плане того, что он поступил по гранту, и ему не надо было платить за обучение и за общежитие, которое покрывала стипендия. Но всё это было каким-то немым ужасом.       Азирафель, привыкший к роскоши и деньгам, с великим трудом отвыкал от дорогих бутиков и хорошего алкоголя. И теперь я понял, почему он больше не покупал бренды. Просто отвык. Просто не хотел иметь с этим ничего общего. Это просто остаточный след его прошлой жизни, напоминание — поэтому он больше этого не делает.       Совершенно обыденным голосом Азирафель сказал мне: на какое-то время я подсел на наркотики.       Я поморщился.       Он сказал это таким будничным тоном, что могло стать не по себе. Не так люди говорят о своих прошедших наркозависимостях. Даже об отце он говорил с большим эмоциями, чем о наркотиках. Теперь я представляю масштабы отвращения к отцу, если на фоне него даже наркотики блекли.       Вместе с этим он стал часто искать на свою голову неприятности в виде стычек в подворотнях. Он обожал драки. Но вместо того, чтобы записаться на бокс, он выбрал это. Я знаю, почему. Бокс — это прежде всего согласие на разбитый нос. Это добровольность. Азирафель искал другого. Он искал власти. Утверждением своей силы над другими.       На тот момент ему помогала его девушка. Она оплатила реабилитационный центр. А через три месяца они расстались, потому что Азирафель, все ещё отходя от всего этого, был просто бешеным. Мог рявкнуть из-за любого напоминания хотя бы косвенно связанного с наркотиками, любые косые взгляды или сигареты вызывали у него отвращения и очередной скандал.       Сразу же после этого, с его дипломом и едва отступившей наркозависимостью, он пошел проходить какие-то там курсы повышения квалификации для работы в полиции. Отучился, получил работу. И через год к ним перевели Гавриила. На самом деле, он был в ещё более шоковом состоянии, чем Азирафель. Они просто договорились встретиться после работы. Стоя в какой-то забегаловке и глядя друг на друга как напуганные звери, никто не знал, что нужно было сказать. И Азирафель начал с главного вопроса: «почему ты удивлен? Это ты был любимчиком наших родителей, не я».       Гавриил допил кофе, нахмурился и сказал:       — Не думал увидеть тебя в органах. После того, что ты творил на работе отца, после твоей наркозависимости — не спрашивай, откуда знаю — я не..       — Нет, спрошу, этого даже на работе не знают. Я всё закрыл. Любые упоминания.       Гавриил махнул рукой и смял стаканчик из-под кофе.       — Твоя прошлая девушка — сестра моей подруги. Так вот... я не думал, что человек, который буквально жил незаконной деятельностью, внезапно окажется... тут.       — Ты так говоришь, будто не знаешь, как тут всё устроено.       Проблема в том, — объяснил мне Азирафель, — что он пошел в полицию из-за двух обстоятельств. Страх тюрьмы, который остался как рефлекс, должен был уменьшаться, работая там, где легче можно будет замазать все свои косяки, если коснется. Он хотел прикрыть себя полностью. Найти себе оправдание.       Позволю заметить одну забавную вещь.       Мы оба нашли те места, где наша странная любовь к не совсем законным вещам могла бы быть уместной. Удивительная продуманность.       Как выяснилось, Гавриил, после ознакомления с издержками работы отца, ощутил острое непринятие к подобному. Азирафель лишь пожал плечами. Он узнал об этом еще от неоновых ангелов. А тогда его отец был простым депутатом. Что там теперь он творит на должности вице-мера он знать не знал, да и не особо хотел.       — Так вы что, — говорю я, болтая оставшиеся капли вина в бокале, — объединились на общей ненависти?       Азирафель выдохнул и допил свое вино, чтобы прогнать сухость в горле после такого долгого рассказа.       — Нет, — говорит он, — нечего нам было уже объединять. Мы уже были слишком разными. Я, правда, не знаю, откуда в нем такое желание к... власти. Его особые навыки в психологическом давлении. Я так понимаю, это тоже приобретенное после наших родителей. Думая о себе, я совсем не думал о том, какое давление оказывали на него родители. Ожидания и надежды. О, да, они заставляли его ходить по струнке и даже дышать на счет. С самого детства — я мог позволить себе играться с приставкой, а Гавриила в этом же возрасте водили на курсы постановки речи. С самого детства он должен был звучать как диктор на радио. В общем, нам обоим досталось. Так что... я не особо должен удивляться его любви к психологическому насилию. Он просто проецирует поведение родителей на них, — Азирафель пожимает плечами, вертя меж пальцев ножку бокала.       Мы замолкли, пялясь в наши пустые бокалы. Я старался переварить всю информацию. Нет, давайте по-честному, я никогда, понимаете, никогда не думал об Азирафеле как о инкарнации Иисуса в облике заебанной девы Марии только с членом меж ног. Никогда, хорошо? Я никогда себя не обманывал.       Я даже догадывался о причинах того, почему он выбрал полицию. Почему он выбрал именно работу с особо тяжкими. Его руки искали насилия, а душа — спокойствия. Фиксация власти. То, чем мы занимаемся с ним изо дня в день.       Я всегда это знал.       Но было что-то по-особенно странное в осознании того, что он хотел подорвать пост своего отца, а потом сидел на наркотиках и дрался в подворотнях. Ага. Понятно.       нихрена не понятно.       Замолчи ты.       Я облизал пересохшие губы, которые, кажется, склеились намертво и, потянувшись к бутылке, обнаружил, что она пустая.       — Я принесу ещё? — мой голос звучит так, будто бы я читаю собственный приговор к смерти.       — Милый, тебе нельзя.       — Можно.       — О, Дьявол...       — Кто звал меня?       — Энтони, блять, мы тут не в игрушки играем. Тебе же не просто так запретили алкоголь?       — Анафема просто боялась, что у меня...       Я резко заткнулся и уставился на свои руки. На кольца. На ногти отполированные до того, что в них можно было увидеть свое отражение.       — Что у тебя что? — Азирафель хмурится. — Энтони Дж. Кроули, мне надоели твои секреты.       — Во-первых, это не секрет, во-вторых, она скорее всего ошиблась, в-третьих, алкоголя стоит опасаться только в том случае, если ещё будет жарко. Мне, лично, вообще не жарко.       — Кроули.       — Не смотри так на меня.       Он хмурится ещё сильнее, звякнув вилкой в его руках о тарелку.       — Ладно, мать твою, ладно. Возможно, она так подумала, я тоже подумал, но мы оба решили, что это ошибка и, скорее всего, так и есть, но если тебе интересно наше, попрошу заметить, неверное предположение, то вот оно: мы просто подумали — позволили себе думать — что у меня, возможно... — я выдыхаю, глубоко вдыхаю и говорю, как будто продолжаю дышать, а не говорить: — шизофрения.       Азирафель поджал губы. Его брови удивленно вскинулись вверх.       — И ты боишься её больше, чем любое другое твое заболевание?       —Азирафель, мой отец был шизофреником, и это пугающе.       — Твой Босс, кажется, тоже, и что? Энтони, шизофрения у всех протекает по-разному, и куча людей с ней живут. Я уж побоялся, что у тебя, не знаю, расщепление личности. Вот это бы тебе мешало.       Я моргаю.       Я не знаю, специально ли Азирафель пытается смягчить углы или он реально так считал, но, во всяком случае, это помогло мне. Я ощутил себя чуть более увереннее, чем было до этого.       — В общем, она боится что большое количество алкоголя может спровоцировать психоз.       — Это я знаю. При шизофрении особо высок его риск.       В голове у меня что-то щелкает.       И я в миг понимаю, что все то, что сейчас меня преследует — галлюцинации, бред, страх — это ведь гребаный психоз. Анафема боится его обострения.       — Обойдемся без второй бутылки. Не будем рисковать. К слову, твой телефон сегодня подозрительно спокоен.       — Я его отключил на сутки. Не хочу лишних звонков. Ни Босса, ни Анафемы. И так голова от этого кругом, — я смотрю на часы, висящие на стене, около балкона. Половина двенадцатого ночи. Я выдыхаю. — Что-нибудь, стало известно по поводу того парня, который убил мужа Александры? Или как её там.       — Его ищут, — качает головой Азирафель, сложив руки в замок и потеревшись о них подбородком. — Почему ты спрашиваешь о нем? Ты что-то заметил странного?       Я хмурюсь, смотрю на его пустой бокал.       И говорю:       — Не уверен, что это была не моя галлюцинация, но в её побрякушках, — я вдыхаю, прикрыв глаза, — я заметил медальон, который моя сестра подарила моей биологической матери. Джефф — кличка моего биологического отца в криминальной среде. Поэтому Дж. Кроули.       Азирафель смотрит на меня. Молчит. Снова вздергивает брови. Потом быстро качает головой и говорит:       — Подожди, что? Ты шутишь?       — Я не шучу. Я не уверен. В последнее время я вижу то, чего нет, слышу то, что мне не говорят. Я не могу быть уверенным ни в чем. В любом случае, — я закрываю глаза, массируя их пальцами, едва надавливая, пытаясь прогнать внезапный сон, — скорее всего он просто завел себе любовницу помоложе и украл у матери кулон. Что-то такое.       — На камере был наш одногодка, — качает головой Азирафель. — Не твой отец.       Кулон. Отец. Где гребаная связь между этим?       связь в том, что все твои идеи — по-прежнему дерьмо.       Спасибо, я знаю.       Я моргаю. Махаю рукой и говорю:       — Это не нуждается в нашем внимании. Мне всё равно на дела моего отца. С кем он трахается и что делает. Хотя, по моим расчетам, ему уже почти семьдесят. Нахера ему любовница? И почему он вообще ещё не умер. О, Дьявол, так много вопросов, — я закрываю лицо руками, качая головой. Я так устал от всего этого. Я ничего не понимаю. Чувство, будто бы я заблудился.       — Погоди, у меня где-то на ноутбуке есть запись. Может, ты его знаешь...       — И что? Даже если и знаю, мне это ни о чем не говорит. Может это вообще внебрачный сын моего отца. Да мне срать, Азирафель. Говорю же, забей. Это не связано никак с нами. Просто... просто стало паршиво от мысли, что мой отец отдал этот медальон какой-то угрюмой недовольной женщине в безвкусном платье.       Азирафель хмурится. Сидит на месте. Потом качает головой и все-таки встает.       Я устало простонал и вытянул ноги, свесив руку со спинки стула. Уставился в потолок.       И ощутил острое желание засунуть этот столовый ножик себе в глотку. Наверное, я не умру, но мне будет очень больно. Сильная физическая боль заставит тебя перестать думать хоть о чем-то. Вся энергия организма пойдет на борьбу с этой болью.       И все станет таким бессмысленным.       Мне так хотелось, чтобы всё действительно было бессмысленным кроме Азирафеля.       Засунь себе ножик в глотку и любуйся Азирафелем. Вот твоя идеальная жизнь.       Вот чем ты займешься в Аду. Если Дьявол, конечно, запомнил тебя среди всех остальных людей, кто продал ему душу взамен на бесчеловечность, хладнокровность и сумасшествие, которое пресекается с гениальностью.       Эй, Дьявол, запомнил ты меня? Вообще-то, ты мне тоже не перезвонил.       Хотя от тебя этого и не требовалось.       — Смотри, — Азирафель отставляет пустую тарелку и ставит предо мной ноутбук.       Он делает то, что я недавно делал в его офисе. Становится позади меня и заглядывает через мое плечо. Духи почти выветрились, и я ощущаю чистый запах его кожи. Его шея так удачно расположена. Я просто поворачиваю немного голову влево, и мои губы так предельно близко, что, кажется, у меня не остается вариантов, кроме как укусить его, спихнуть ноутбук и забыться в Азирафеле так, как не забывался в наркотиках и алкоголе. Ну, не считая недавние события в Лос-Анджелесе. Я забылся слишком буквально.       — Кроули, хватит дышать мне в шею, ожог оставишь, — просит Азирафель, и сам не отдаляется ни на миллиметр. На твоем месте, Азирафель, я бы кинул этому странному длинному безумному мужику ноутбук в лицо и не стал бы подходить так опасно близко. Я пьяный и уставший. Поэтому я бесцеремонно утыкаюсь носом в его шею. Глубоко вдыхаю. Даже неприлично глубоко. Он лишь вздрагивает и сглатывает.       То, во что мы играем — это заставляет мои мысли о том, чтобы спихнуть со стола посуду и ноутбук, приближаться к реальности. Стоит мне только приоткрыть свой гребаный рот, закинуть руку за себя, нащупав его затылок. Стоит мне сделать только один гребаный шаг и назад дороги не будет. Либо он скажет, что я слишком бухой и мне надо проспаться, либо он сам окажется слишком пьяным.       Я глубоко вдыхаю, моё сердце совершает кульбит и я почти...       — Вот, смотри.       Я застываю.       вот, смотри, ты опять неудачник, опять в пролете.       Может, хватит уже? Тебя же никто не слушает.       Я тяжело выдыхаю, заставив Азирафеля вздрогнуть, и с великими трудом отлипаю от его шеи, смотря на хреновую запись. Вот его спина, вот куча помех, и вот — снова спина. Я лениво опираюсь щекой о свой кулак. Азирафель дышит мне в затылок. От него пахнет легкой отдушкой от духов и каким-то ещё очень непонятым запахом. Запах его тела.       — О, черт, — говорю я, вскидывая брови.       Вы думаете, это я говорю своему стояку? Нет. Не ему. К сожалению. Лучше бы у меня встал, честно говоря.       — Дай я, — я убираю его руку с сенсорной мышки, перематывая и увеличивая изображение. — Нет-нет-нет. Это тупо. Это так тупо, — у меня на секунду даже дыхание сбилось.       — Ты знаешь его? — Азирафель выпрямляется, и правильно делает. Иначе бы моя голова взорвалась, или бы случилась сенсорная перегрузка. Хотя бы он перестал давить мне на мозг. Но не то чтобы мне стало от этого легче дышать.       — Ну... — я поджимаю губы, ставя на паузу. Пытаюсь восстановить недавно увиденное мной фото — очень похожее на чересчур качественный скан фотографии с паспорта. — Скорее всего этот тип с моей работы. И, вероятно, если я правильно нашел всю информацию, это ему заказывали всех девушек, с которыми я спал.       Азирафель молчит. Я молчу. Пялюсь на изображение с камеры. Несмотря на её херовость, несмотря на то, что запись сделана так, будто бы его снимал какой-то очень невменяемый оператор, я узнаю его лицо.       — Ничего не понимаю, — говорит Азирафель так тихо, что я с трудом его расслышал, хотя сначала мне показалось, что я ослышался. Я достаю таблетницу из заднего кармана, которая именно сейчас неудачно вдавилась в кожу. Щелкаю её. И выпиваю успокоительное, запивая водой, стоявшей в графине, едва не проливая её на себя.       — Было бы странно, если бы ты понимал. Всё становится ещё смешнее, если в этих убийствах замешан мой отец. Этот парень, — я тыкаю пальцем на изображение на камере, — просто посредник. Хорошее хобби себе мой папаша нашел на старость лет. Отравлять жизнь мне, путем убийств девушек, с которыми я переспал. Старый пидор, — я сжимаю челюсти так, что мне кажется, будто бы я мог их сломать. Не знаю, зубы или челюсти, что-то я явно мог.       — Возможно ли, что убийства твоих роди...       — Нет, — я качаю головой. — Там что-то другое. Кто-то другой. Кто-то, кому выгодно сместить меня с моей работы. Скорее всего, какие-то наши старые враги. Честно говоря, мне срать было на эти убийства, пока я не понял, что этим занимается мой папаша. Я-то думал его старческая деменция схватит, ан, нет. Мне бы такое здоровье, — я снова делаю глоток прямо из графина с водой, и на этот раз все-таки обливаясь. — Блять, — я вытираю рот рукавом рубашки. — Надо будет наведаться к нашему подлому Бруту.       Я закрываю крышку ноутбука, ощущая, как сердце бьется в глотке.       Мне почти сорок, я хладнокровный убийца, я психопатичен, я живу ужасной жизнью. Я — исчадие ада. И это исчадие ада трясется от упоминания его отца, который умудрился залезть в мою жизнь спустя такой отрезок времени. С моих двадцати пяти он делал это. Зачем? Я не знаю.       Я думаю о том, что я сильнее его по ряду причин. Моя работа, мои связи и моё оружие. Мне уже не тринадцать, я не щуплый подросток со сломанным ребром и выбитым зубом. Я уже сильнее его.       Но от одной мысли меня пробивает такой мандраж, что становится тяжело дышать.       Я внушаю себе, что мне нельзя нервничать, нельзя, это только провоцирует панические атаки и галлюцинации. Пока я в таком состоянии, пока во мне, возможно, водится какая-то дрянь, я должен быть спокоен.       Я вздрагиваю, когда Азирафель кладет свою руку на плечо и говорит:       — Если хочешь, останься у меня. Прими горячий душ. Я постелю тебе в комнате для гостей.       Я киваю.       И не сообщаю ему о моих планах о том, что если после душа мне не станет легче, то мне не нужна будет комната для гостей. Я просто схвачу его в охапку и буду так стоять, пока не отрублюсь.       Когда я встаю, то ощущаю, что мои колени будто бы сделаны из ваты. Но я так сильно держусь за стол, что даже не пошатнулся. Мой взгляд напряжен, мои плечи напряжены, я весь — напряжен. Я пытаюсь успокоить себя тем, что нет никакой гарантии, что это был точно мой отец. Может, у них просто была какая-то интрижка, и он подарил этот медальон. Может, мне вообще показалось. В конце концов, какой ему смысл убивать ради убийств? Разве он не стал бы делать всё, лишь бы я узнал об этом?       Если вы сейчас думаете, мол, эй, приятель, ты опять накрутил себя точно так же, как со своей шизой, снова раньше нужного загоняешь себя в гроб, то я пошлю вас в жопу. Конечно, адекватная часть меня понимает, что это всё какой-то бред, мой отец не может быть причастен ни к чему в моей жизни. Он сидит на условном и ходит, наверняка, под себя.       Скажите мне: выдохни, Энтони, Дж, Кроули, мальчик, который взял своё Дж. от клички отца, потому что все время думал, что он ничуть не лучше своего отца, что он — продукт его воспитания, итог ненависти и злобы. Выдохни, Энтони Дж Кроули, мальчик, который взял себе частичку имени своего отца как вечное напоминание.       Клеймо.       Выдохни — говорю себе уже я, закрываясь в ванной на защелку и стаскивая с себя мокрую рубашку.       Твой отец тут ни причем — говорю себе я, расстегивая штаны.       Это тупое совпадение. Мало ли таких медальонов. Мала ли возможность твоих галлюцинаций — говорю я, пялясь на лезвия.       Это не может быть правдой — говорю я своему отражению. Этому мужчине, который пьян и в полной панике.       Так вот, такой анекдот:       Стучится обострившейся психоз и говорит:       — А надо было слушать доктора.       никогда не угадаешь реакции своей головы, Энтони Дж. Кроули.       Тебя по-прежнему никто не слушает.       Мужчина в отражении смотрит на меня диким взглядом самоубийцы.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.