— Ты думаешь, что я струсила и хочу бежать. Нет, я останусь — и пускай разразится гроза. Август Стриндберг — «Фрёкен Юлия»
*** Наутро она ведёт себя как обычно. В прямом смысле — так, будто ничего не произошло. Он заставляет себя прямо встречать её взгляд и как ни в чем не бывало отвечать на её односложные реплики. Она по-прежнему говорит ему «ты». Он по-прежнему зовёт её Ингрид. Он не знает, чего хочет больше — поблагодарить её за это или убить. — Что? — удивительно, почему он раньше не придавал значения цвету её глаз? У неё неописуемо ясный, пронизывающий до кости взгляд, словно она и не болеет вовсе, а синева радужки такая чистая, что ему становится физически больно. — Почему ты на меня так смотришь? — Думаю, почему до сих пор не получил тарелкой по голове. Она усмехается в ответ — точь-в-точь как вчера ночью, и спрашивает, кажется, вполне серьёзно: — А есть за что? Да. Да, есть за что — за всё утро она так и не отняла кулака от груди. Она следит за направлением его взгляда, а затем — смеётся. Правда смеётся — по-настоящему, впервые за всё это время, и смех, странное дело, не превращается в кашель, но волосы у него на затылке встают дыбом. — Не бери в голову. Мне даже не больно. Она не говорит: «мне почти не больно», но он пока ещё не настолько страдает слабоумием, чтобы не узнать отзвук собственных слов. Он судорожно сжимает в пальцах вилку. Ингрид приподнимает брови, дергано усмехаясь уголком рта — это подсказывает ему, что, вне всякого сомнения, ей все же больно. — Извини, — произносит он едва слышно. — Доешь завтрак, пожалуйста. Остынет ведь. У Ингрид до невыносимого голубые глаза. Он следует её совету и склоняется над тарелкой, лишь бы не встречаться с ней взглядом. *** Метеосводка в Бергене не радует глаз. От слова совсем. Бенджи с мрачным видом пролистывает новостную сводку: из-за угрозы схода лавины все горно-туристические площадки закрыли аж на две недели. А здесь даже снега нет. Одна сплошная слякоть и грязь, но ни единой снежинки. Она что, и снег с собой забрала, в конце концов? Да нет, конечно. Не болтай глупостей, Бенджи. Бенджи решительно захлопывает ноутбук и сдергивает со спинки кресла пиджак. Он ненавидит эти чёртовы пиджаки, просто ненавидит. Лютер смеривает его настороженным взглядом: — Куда это ты собрался? — Пойду прогуляюсь, — невозмутимо отвечает Данн и, не оглядываясь, выходит за дверь. Уж что-что, а врать он умеет. Этому их учат в первую очередь. Жаль только, что во вторую — их учат молчать. *** — Что? Только не говорите мне, что вы её не нашли! Бывший куратор Ильзы смотрит на него так, что у Бенджи в буквальном смысле чешутся кулаки. И да, он умеет бить. Просто прикидываться рассеянным компьютерным гиком, как показывает опыт, гораздо безопаснее. Нет, он никогда не страдал трусостью. А вот слишком высоким интеллектом, — может быть. — Я её нашёл, — у Свертинга такая странная манера говорить, аж обидно; словно он поёт, при этом произнося слова шёпотом. — Я просто не стал искать её дальше. — Что это значит? Может, стоит как следует размахнуться и кинуть в эту холеную морду планшетом? Ну нет уж, технику жалко. — Это значит, что она вернётся сама. И я совершенно не собираюсь заставлять её силой. — Вы и вправду идиот, или только прикидываетесь? Она не вернётся! — Тогда почему бы вам самим за ней не поехать? Или, если уж на то пошло, может быть, лучше оставить её в покое? Бенджи замирает, осмысливая сказанное. Он умеет читать между строк. — Вы считаете, что она мертва, так ведь? — даже просто произнести эти слова вслух, кажется ему равносильным забиванию гвоздей в крышку гроба. Но ведь прошло уже полтора месяца. Свертинг смотрит на него прямым взглядом и, естественно, — а чего еще можно было ожидать? — врёт, не моргнув глазом: — Я считаю, что вам следует подождать ещё немного, агент Данн. Звук закрытой двери отдаётся в ушах Бенджи грохотом деревянного ящика, брошенного в землю. *** Температура у неё вновь подскакивает. Он не может удержаться от мысли, что ещё чуть-чуть — и она точно сломает себе ребра, но единственный приемлемый способ прекратить истязательства, что приходит ему в голову — это грубо сгрести её в охапку, намертво прижав её руки к животу крест-накрест, чтобы не дать ей вырваться. А она пытается вырваться. Приступ лихорадки в этот раз оказывается особенно сильным, и она попросту не узнаёт его, принимая воспаленным болезнью умом за кого-то другого. Немного успокаивается она лишь к вечеру, но, наученный опытом, он продолжает крепко держать, не ослабляя хватку, пусть ему иногда и хочется это сделать, потому что она буквально горит. Она горячая до одури, до невозможности, настолько, что ему кажется, будто его собственная кожа вот-вот начнёт расходиться волдырями, но тем не менее, он терпит, сжав зубы. Он терпит. Ведь ему нельзя иначе. А она все бормочет что-то, скороговоркой, без остановки — что-то, чего он никак не может понять. У него не остаётся иного выбора, кроме как глухо шептать в ответ, прижавшись губами к её макушке — пот катится с неё градом, но ему давно плевать: — Тише, шшшш, все хорошо, тише. Успокойся, прошу тебя, успокойся. Все хорошо, слышишь? Все хорошо. Она судорожно втягивает воздух израненными лёгкими и странно затихает, внезапно прекратив сопротивляться. Ему требуется пара минут, чтобы осознать — она просто заснула. Она всего лишь заснула — и теперь тихо плачет во сне. *** — Мы с тобой близнецы, мамочка. Ева очерчивает лицо Ильзы своими крохотными пальчиками пересчитывая веснушки, а потом обнимает её щеки обеими ладошками. Ильза улыбается, стараясь сдержать слёзы. — Вернись ко мне. Пожалуйста, крольчонок, вернись ко мне. Прошу тебя, пожалуйста. Ева грустно качает головой. — Я не могу, мамочка. Ты же знаешь, что не могу. Ильза в ответ тоже качает головой — с глухим отчаянием, что лишает её дара речи. — Ты должна отпустить меня. Отпусти меня, мама. Ильза вновь качает головой, на этот раз объятая ужасом: — Я не могу. Я никогда не смогу. Никогда, никогда. *** Он просыпается от крайне странного ощущения: Ингрид гладит его по голове, зарываясь пальцами в волосы. Он моргает спросонок, потирает глаза, но она, как и всегда, молчит. Комната погружена во тьму. Он моргает, давая глазам привыкнуть. — Который час? — со сна голос его звучит так же хрипло, как её собственный. — Одиннадцать. Вечера. Похоже, нас опять заметёт. — Откуда ты знаешь? — Выглянула в окно. Прислушавшись, он улавливает тихое завывание ветра. Хм, и правда. Он касается её лба тыльной стороной ладони. Лихорадка прошла; взгляд её вновь обрёл осмысленность. Похоже, она и переодеться успела. Крепко же он спал, однако. — Тебе лучше? — спрашивает он, чтобы удостовериться. Она кивает. Он кивает в ответ и привстает с постели, собираясь уйти. Ингрид не позволяет ему это сделать, вцепившись в его предплечье. Он удивлённо оборачивается. — Не уходи, — просит она едва слышно. — Останься, пожалуйста. — Ты уверена? — Мне слишком холодно. Он усмехается, забираясь обратно под одеяло. До чего же они докатились, если ей приходится успокаивать его совесть. Наутро они оказываются погребены в снегу. *** Чуть позднее днём он застаёт Ингрид в гостиной. Снег лежит на улицах плотными сугробами; она прячет ладони в рукавах безразмерного свитера, внимательно вглядываясь в лежащую на коленях книгу. — Рад видеть тебя на ногах. И да, можешь пользоваться моей библиотекой в любое время. Она награждает его скептично изогнутой бровью, явно не оценив шутки, и намеренно подпущенная им в свои слова капля ядовитого сарказма, пропадает втуне, благополучно сжираемая тишиной, которая становится лишь больше, шире от шелеста неспешно переворачиваемых страниц. Она молчит. Опять, снова, всегда, чёрт бы её побрал, постоянно — молчит, молчит, молчит. Эта невыносимая тишина. Он начинает всерьёз раздумывать, а не скрежетнуть ли зубами, когда Ингрид — наконец-то, о чудо! — заговаривает. — Я их переставила, — сообщает она буднично, перелистывая страницу. — Что? — тупо переспрашивает он, но она и бровью не ведёт. — Книги. На полке. Я их переставила. Он приглядывается к обложке. Ага. Август Стриндберг. «Фрёкен Юлия», если быть точным. Теперь всё ясно. Она могла поменять книги местами лишь по одной причине, но он решает, что лучше всего будет подобраться к этой причине издалека: — Тебе нравится Стриндберг? — Я шведка, ты не забыл? — Как можно. Кстати, это первый раз, когда ты соизволила прямо ответить на мой вопрос. — Аллилуйя, — язвит она, переворачивая очередную страницу. — Он стоял рядом с Ибсеном. Это кощунство. — Тебе ведь и Ибсен нравится, — говорит он. — Мне-то нравится, но они друг друга на дух не переносили.* — А, так ты про ту легенду. Я поставил их книги рядом именно по этой причине. Забавно представлять, как каждый злобно перевертывается в своём гробу. — У тебя своеобразное чувство юмора. — Кого ты потеряла? Заданный в лоб вопрос не достигает абсолютно никакого эффекта: она не содрогается и не цепенеет, разве что сводит пальцы чуть сильнее, слегка царапая обложку ногтями. — Прости? — ответный вопрос, заданный совершенно спокойным тоном, пробуждает в нём желание влепить ей звонкую оплеуху, но он не двигается с места, позволяя разуму возобладать над инстинктом. Да и с чего бы ему её бить? Он никогда не поднимал руку на женщин, и не собирался начинать, тем более из-за кого-то, с кем был знаком без году неделю. Ингрид поворачивает обложку, чтобы взглянуть на заголовок. Он, впрочем, уверен, что ей это вовсе не нужно, а потому, продолжает говорить, как ни в чем не бывало: — Я помню концовку, — он кивает на книгу, которую Ингрид по-прежнему бережно сжимает в руках, больше не уделяя должного внимания строчкам. — Она тоже что-то потеряла. И потому сделала то, что сделала. — Она ничего не теряла, — её глаза неожиданно тускнеют до бесцветной серости, и он ловит себя на мысли, что никогда не видел взгляда безнадежнее. — Она так и не смогла обрести, а это большая разница. — Между тобой и ею? Но ты все же потеряла, только не мужчину. — Вот как? — спрашивает она так тихо, что на мгновение он почти думает, что она вновь лишилась голоса. — Ты слишком сильна духом, чтобы прыгать во фьорд из-за несчастной любви. — Видимо, не так уж и сильна, раз собиралась прыгнуть. Она больше не говорит: «хотела прыгнуть». Интересно. — Ты собиралась прыгнуть не поэтому. — Как скажешь. Перед тем, как оставить её в покое, он осмеливается задать последний вопрос: — Я всё хотел спросить: какая пьеса Ибсена тебе больше нравится? Она смотрит на него прямым взглядом и отвечает не мигая: — «Росмерсхольм».** Больше они не заговаривают друг с другом до самого вечера. *** Снег. Кругом этот чёртов снег. Снежинки устало кружатся в отсветах уличных фонарей, тяжело опускаясь на землю. Ильза ненавидит этот хренов снег. Она больше не выдержит ни одной минуты здесь. Но куда ей бежать, если она мертва внутри? *** Она входит в комнату бесшумно. Музыка, льющаяся из наушников, скрадывает её появление. Заметив её, он просто приподнимается на локтях, стаскивая огромные старомодные наушники и смотрит вопросительно. Она усмехается и опускается на пол рядом с ним, устраиваясь головой на его груди. Краем уха он слышит вой ветра. Ах да. Ведь именно поэтому он и вспомнил про наушники. Она тянет руку к стереоустановке и подкручивает регулятор громкости, чтобы ему не пришлось избавляться от наушников совсем. Голос Иэна Гиллана льется из мембран заунывным фальцетом, рассказывающий что-то о черте, разделяющей добро и зло. Она нервно смеётся. Смех тут же обрывается кашлем. Она ведь знает об этом всё, она знает, каково это: вслепую расстреливать пустоту, потому что у тебя больше ничего, кроме этой самой пустоты не осталось.*** Да, она знает не понаслышке. Но какой ценой? Когда она вновь закашливается, он обеспокоенно сжимает рукой её плечо: — Тебе нельзя лежать на холодном полу. — Какая разница. Я всё равно его не чувствую. Он приподнимается на локте и внимательно смотрит на неё сверху вниз: — Холод? — Если бы, — её лицо болезненно кривится в хорошо знакомой ему гримасе: дерганая улыбка уголком рта, пародия на Джокера. — Ничего. Я вообще ничего не чувствую, понимаешь? Он гладит её по волосам. Она стягивает с его шеи наушники и отбрасывает в сторону: музыка неимоверно раздражает, но на самом деле её сводит с ума тот факт, что даже это неспособно разозлить её по-настоящему. — Мне жаль, — застарелое эхо сказанных ею когда-то слов током бьёт по нервам обоих. Она зажмуривается. Тьма, что ждёт её за внутренним взором, не помогает, и тогда, она открывает глаза снова. Он с внезапной резкостью оказывается на ногах, одновременно подхватывая её на руки. Она и удивиться не успевает, как он уже переносит её на кровать, но вместо того, чтобы опустить её на покрывало, просто садится сам. Она рефлекторно оборачивает ноги вокруг его поясницы, но так ничего и не ощущает. Она не ощущает ничего. Абсолютно ничего. Вернее сказать, она чувствует как раз именно это: ни-че-го. Она чувствует лишь пустую омертвелость, которую уже ничем не заполнить, — не важно, что произойдёт с ней дальше. — Мне жаль, — он будто и не прикасается к ней вовсе, хотя она прекрасно отдаёт себе отчёт в том, что его руки крепко сомкнуты вокруг её талии. — Мне тоже, — она пожимает плечами, вдруг осознавая, что вдалеке все ещё играет музыка. Все та же песня. — Но это всё равно ничего не изменит, так ведь? Она не спрашивает — утверждает. Он пристально заглядывает ей в глаза: — Ты поэтому хотела прыгнуть во фьорд? — И поэтому тоже, — бесполезно отрицать очевидное. Тем более — теперь. — Спасибо, что не позволил мне. Она не говорит: «спас меня». Потому что это неважно. Он прекрасно знает, как нужно читать между строк. Она не помнит, кто кого целует первым — и это не имеет никакого значения. Когда он отрывается от её губ, Ильзе на мгновение кажется, что она ослепла — словно всюду разом вырубили свет. — Я так и не узнал, как тебя зовут. Твоё настоящее имя. Она грустно улыбается: — Ильза. — Красивое имя. — Пожалуйста, не говори мне своё. Она не хочет знать, как его зовут. Потому что иначе всё, что с ней произошло, потеряет значение. Но дальше значение обретает абсолютно всё. Вой ветра снаружи в дуэте с оглушающим даже сквозь расстояние гитарным ритмом. То, как он укачивает её то на одной, то на другой руке, пока раздевает, бережно опустив на постель. Боль, что она чувствует, когда он вводит в неё два пальца — сразу, резко, безо всякой подготовки — и это оказывается гораздо больнее, чем она помнит, потому что за всё это время Ильза так и не позволила себе задуматься о той ночи; ночи, что была у неё перед тем, как все рухнуло, словно карточный домик. Он с силой вжимает её руки в подушки, вытянув их у Ильзы над головой. Он в равной мере осторожен и груб, когда впивается губами в её ключицы, языком очерчивая веснушки и шрамы. Он с лёгкостью удерживает её на месте, сжимая её тонкие запястья одной левой, и ей правда больно, потому что это совершенно ни на что не похоже, и одновременно — похоже на все. У неё было много мужчин. Фактически. И лишь только двое — в частности. Ильза старается не допустить в свою голову мысли хоть об одном из них. Он сильнее вжимает её руки в подушки, впиваясь в губы мстительным поцелуем, прокусывая кожу до крови, чтобы заставить её разжать челюсть. Ильза упорно сопротивляется, со скрежетом сжимая зубы. Голова кружится от недостатка кислорода, но ей нельзя, нельзя, нельзя, нельзя произносить ничьих имён. Она до крови впивается зубами ему в подбородок, с хрипом втягивая воздух, лишь бы он не успел её поцеловать. Он рычит сквозь сжатые зубы, а потом ответно кусает её прямо за горло, напрочь перекрывая поток кислорода в её лёгкие, но когда Ильза открывает рот в отчаянной попытке угнаться за ускользающим воздухом, то ничего не происходит. Странно, правда? Ничего не происходит. Из горла не исторгается ни звука — если, конечно, не назвать звуком один длинный безгласный хрип. Она истерично смеётся, расцарапывая его спину в кровь, стоит ему только разжать зубы. — Обязательно было так делать? — она едва может расслышать собственный голос. Он улыбается: — Тебе надо прекратить думать о том, о чем ты думаешь. По-прежнему улыбаясь, он входит в неё одним резким толчком — и Ильза перестаёт думать вовсе. Это больно. Господи, это оказывается чертовски больно — снова чувствовать. Она прикусывает щёку изнутри, давясь стонами, потому что впервые за долгое время чувствует хоть что-то, впервые за долгое время, и это слишком больно, слишком остро, слишком ярко, не желающее обрываться, нескончаемое, бесконечное, нестерпимое, до хрипа в недолеченных лёгких; так, что для неё остаётся загадкой, почему она до сих пор не задохнулась, а он всё продолжает двигаться — сильнее, дальше, глубже, до упора, пока вдруг не замирает перед самым последним резким толчком. Ильза не помнит, кричит она или нет. Впрочем, это не имеет значения — она ведь все равно не услышит. Тьма перед глазами разрывается ослепительной белой вспышкой. Он кусает её в плечо, чтобы заглушить крик. Ильза вдруг понимает, что дышать — не так уж и больно. Она проснулась. И пусть она никогда не сможет вдохнуть полной грудью — того, что в ней осталось, по крайней мере, хватит на то, чтобы продолжать идти, пока она не свалится замертво. Ей больше нечего терять, а это означает, что она точно сумеет дойти до конца. И даже если концом окажется тьма, которую она искала на дне фьорда — Ильза примет её уже с чистой совестью. *** Ильза уходит с первыми рассветными сумерками. Её добрый самаритянин спит настолько крепким сном, что не просыпается даже когда она на прощание целует его широкую, усеянную веснушками спину, прежде чем бесшумно выскользнуть за дверь и раствориться в свете нового дня. *** Проснувшись утром, он сразу же понимает, что она уже ушла. За окном просветлело; от снежного бурана не осталось и следа, но он не тешит себя ложной надеждой. Они оба знали, чем всё это кончится. По крайней мере, теперь он мог надеяться, что она больше не наделает глупостей. Тем не менее, он не может удержаться от улыбки, когда замечает уголком глаза нечто, похожее на белоснежную гармошку. Аккуратно сложенную гармошку из крохотного клочка бумаги, что она оставила прямо на подушке. Он осторожно разглаживает записку за края, вчитываясь в одинокую бегущую строку, написанную твёрдым, изящным почерком:Tack sa mycket.
Ilsa.****
Он перечитывает записку еще раз и улыбается, вновь складывая листок гармошкой. Она оставила ему своё имя. А большего ему и не нужно. У неё обязательно всё будет хорошо. Ведь метель давным-давно стихла. *** Девушка за стойкой регистрации приветливо улыбается красивой рыжеволосой молодой женщине, принимая из её рук паспорт. — Один билет до Осло, верно, фрёкен Линдстрём? Женщина ослепительно улыбается и отвечает на превосходном норвежском: — Да, пожалуйста. В один конец.