Быть счастливым — преступление. Вот почему счастье наказуемо. Август Стриндберг — «На круги своя»
*** Она так и не говорит ему своего имени. Он по-прежнему не спрашивает. Разумеется, для этой — изрядно затянувшейся, что и говорить, — игры в молчанку существует масса разумных и логичных причин. Во-первых — она не может говорить. Буквально — после всего перенесённого у нее начисто пропал голос. Удивляться тут нечему; чудом являлся один факт того, что она вообще сумела выжить. А ведь он действительно ушёл тогда. Ушёл, чтобы не видеть, как она умрёт, и наматывал круги по городу — вконец заснеженному, утонувшему в сугробах городу — считая часы и минуты, с содроганием думая о том, что он будет делать, когда ему, так или иначе, неизбежно, придется вернуться. Он настолько внутренне законечел, что не мог найти в себе сил даже на то, чтобы закурить, хоть и страдал от никотиновой ломки уже много-много дней. И ведь дело было вовсе не в том, что его, вне всякого сомнения, ожидал ворох проблем. Бесконечные вопросы: почему он не проинформировал полицию, не обнаружив у нее документов; почему он не вернулся ни на одну из турплощадок, чтобы выведать, хоть у кого-то, как ее зовут; почему не обошел гостиницы; а если уж совсем начистоту — почему сразу не отвез ее в больницу, тем самым избавив себя от всех проблем. Впрочем, самая главная проблема крылась в том, что, столкнись он со всеми этими вопросами в реальности — то он бы попросту не нашелся, что на них ответить. Самая главная проблема крылась в том, что он не хотел, он просто не хотел, чтобы она умерла. А почему — он не знал сам. Он не хотел ее смерти. Не хотел, не хотел, не хотел. Она не умерла. Она не умерла, но теперь не могла говорить. Она действительно не могла говорить. Это во-первых. Во-вторых — у нее красивый почерк. Правда, очень красивый, пусть даже ее рука немного (изрядно) дрожит, пока она пытается написать хоть что-нибудь, стиснув при этом зубы, чтобы сдержать очередной приступ кашля (в результате — ее вырвало кровью прямо на бумагу). И к тому же — она левша. У нее красивый почерк. Но он так и не просит ее написать свое имя. Как и не пишет своего. Он не просит, хотя мог бы. Казалось, что может быть теперь проще, верно? Но он не просит. Почему? Конечно же, все дело в третьей причине: она все еще слишком слаба. Она по-прежнему кашляет мокротой с кровью, расходуя на это кучу одноразовых бумажных салфеток. Она не может передвигаться по дому без риска в любую секунду провалиться в подчас долгий обморок. Ей трудно дышать, и она то и дело бьет себя кулаком в саднящую от боли грудь, особенно по ночам, когда температура вновь подскакивает до прежней мутной дрожи. Вместе с температурой возвращается и бред: еще более судорожный, дерганый и более неразборчивый, чем раньше, потому что она не может говорить и вынуждена лишь хрипло мычать и лихорадочно метаться во сне, не в силах выпутаться из оков собственных кошмаров. Да, это правда — для их взаимного молчания существует множество причин. Но ему хватает и первых трех, чтобы ничего не спрашивать. Но все же… почему ее никто не ищет? Неужели у нее действительно никого нет? Он старательно осмысливает это, в очередной раз пытаясь собрать воедино головоломку из слов, произнесенных ею в бреду, когда от его щеки мягко отскакивает бумажный шарик. Он вздрагивает и смотрит на нее. Она приподнимает брови — более чем красноречиво — смотря на него в ответ воспаленными из-за болезни голубыми глазами. Он поднимает бумажку с пола, разглаживает и читает: «Где вас носит?» Он усмехается. Вопрос написан по-норвежски. Красоты почерка, это, впрочем, не умаляет, хоть буквы и разъезжаются в стороны — слегка, самую малость. Неудивительно — у нее ведь руки дрожат. — Извините, — отвечает он, разумеется, вслух. — Задумался. Она вдумчиво изучает его лицо. Боль вынуждает ее сильно щуриться, чтобы сфокусировать взгляд. К нему в руки прилетает еще одна бумажка. «Не болит?» Он глядит на нее непонимающе. Она качает головой, мучительно медленно, и стучит пальцем по переносице. — Не волнуйтесь. Сломанный нос придает мне мужественности; и да, я проверял эту теорию неоднократно смотря в зеркало. Она схаркивает смех на салфетку. Он забирает салфетку без единого намека на брезгливость со своей стороны и сам выбрасывает в мусорное ведро, что стоит рядом с прикроватной тумбочкой, перед тем как накрыть ее одеялом. Она останавливает его, хватая за запястье, чтобы внимательно изучить его туго перебинтованную ладонь — след от недавнего происшествия с ножницами. — Вам не за что извиняться, — говорит он. — Не забивайте себе голову; мне даже почти не больно. Тут он, конечно же, врет. Рука болит зверски. Порез оказался довольно глубоким; ведь он впивался в ножницы изо всех сил. Но ей об этом думать необязательно. Она, похоже, читает его мысли, потому что с неожиданной покорностью пожимает плечами, делая вид, будто верит ему. Закрывая глаза, она прижимает к груди сжатый кулак, заранее готовясь к тому, что наверняка последует дальше. Он оставляет дверь приоткрытой. Чтобы слышать. Кашель начинает сотрясать ее почти сразу же. Он останавливается на полпути к собственной спальне и подолгу смотрит на свои руки. Пальцы дрожат; за все время, он так и не выкурил ни одной сигареты. Он сжимает руки в кулаки. Порезанная ладонь тут же выстреливает болью; он стискивает зубы, глухо долбясь лбом в дверь своей комнаты. Кашель не прекращается. Именно поэтому он не спрашивает, как ее зовут. Нутром чует, стоит попросить, как она сразу же исчезнет. Не умрет, нет. Уже нет. Именно исчезнет. У него не остается иного выбора, кроме как принять ее правила игры. *** Иногда он читает ей вслух. Тишина, размеченная лишь ритмом ее прерывистых вдохов и выдохов, разрывает на куски почище пули. Ему только и остается заполнить звенящую пустоту отзвуками собственного голоса. Помогает это не то, чтобы очень; впрочем, она оказывается хорошим слушателем — чутким и внимательным, не упускающим ни единого слова. Временами она даже пытается улыбнуться, но ей больно и от этого, так что вместо улыбки чаще всего выходит дерганая гримаса одним уголком рта. Он не говорит ей, что рад и этому, каждый раз предпочитая просто возобновить чтение. И каждый раз, каждый чёртов раз, она умудряется прочитать его мысли, потому что опять силится улыбнуться. На этот раз — одними глазами — чёрточки морщинок тут же собираются паутинками вокруг век, и ему, совершенно неуместно, хочется разгладить их пальцем. Он давит порыв, сжав перебинтованную руку в кулак. Боль, несомненно, отрезвляет. Во всяком случае, отрезвляет настолько, что он успевает уловить едва заметное и беззвучное шевеление губ: она не просто пытается произнести, но говорит что-то, только ее слов совершенно нельзя расслышать. — Что? — переспрашивает он для верности. Она повторяет. Он прищуривается, глядя внимательно, чтобы разобрать слова по губам, а потом переводит взгляд обратно на книгу. — Вы читали это раньше? Она пожимает плечами. Он интерпретирует жест как «может быть». — Вам определенно нравится оставлять вопросы без ответов. И снова — лишь пожатие плеч. На этот раз он угадывает по-иному: «что тут поделать, виновата». — Я просто напоминаю вам, где вы остановились, — произносит она, и, разумеется — ни черта нельзя расслышать. А ведь у нее красивый голос. Он больше не спрашивает. Ответ обнаруживается им на следующий день, в этой же книге — сложенная гармошкой бумажка, аккуратно засунутая меж страниц: «Я филолог. Могла быть им в другой жизни». «Почему не стали в этой?» Он оставляет записку на подносе с завтраком. Всю еду приходится перемалывать в блендере до пюреобразного состояния — иначе, ей, в прямом смысле, кусок в горло не лезет. Ответ она вновь вкладывает в книгу: «На этот вопрос я не смогу ответить даже себе самой». Он больше не спрашивает. В конце концов — к тишине тоже можно привыкнуть. *** Ильзе снится один бесконечно долгий сон, в котором нет ничего ужасного. Нет крови. Нет убийств. Нет смертей. Нет потерь. Ей снится море — удивительное красивое, синее и спокойное. Прибрежный песок согревает ступни, и когда она ныряет в воду, то ей впервые в жизни хочется остаться там навсегда. Ей снится покой. А за это можно отдать многое. *** Просыпается Ильза от боли. Кто-то от души молотит ее по щекам, орудуя одновременно и правой, и левой. Она делает судорожный вдох. Удивительно, но приступ кашля за ним не следует. Это самый упоительный глоток воздуха из всех, что ей удавалось сделать на протяжении очень долгого времени. Она открывает глаза и перехватывает занесенную для очередной пощечины руку. В темноте до ее слуха доносятся чьи-то чужие вдохи и выдохи, слишком частые, словно прямо над головой стоит и дышит дикий зверь. Ильза держит его за руку до тех пор, пока его дыхательный ритм не приходит в норму. Лицо горит огнем; Ильза проводит языком по челюсти, проверяя, не поранил ли он ее щёки изнутри, а затем, очень осторожно, по одному — разжимает пальцы. — Какого хрена? — о, надо же, голос вернулся. Сущий кошмар, а не голос — скрежет гвоздей в расшатанных половицах. — Ты не дышала. Я испугался. — Опять? — от нее не ускользает незамеченным тот факт, что он перешел на «ты», но, в конечном счете, это не имеет никакого значения. — Не городи ерунды. Я спала. В темноте она по-прежнему не видит его лица, зато может разглядеть его глаза — светящиеся безумным блеском голубые глаза, с красными прожилками лопнувших капилляров вокруг радужки. Он расслабляется, но, вопреки ожиданиям Ильзы, не уходит, а утыкается сломанным носом в ее ключицу. Ильза слишком слаба для того, чтобы контролировать свою реакцию, а потому, она делает единственное, что способна сделать — вздрагивает. — Я спала, — повторяет Фауст своим новообретенным, ужасно скрипучим голосом. Его дыхание щекочет кожу, вынуждая ее стиснуть зубы, чтобы сдержать кашель. — Я просто спала. Тебе бы тоже не помешало выспаться, кстати. Он нервно смеется в ответ — смехом, больше похожим на захлебывающийся собачий лай. Ильза с трудом выпрастывает правую руку из-под тяжести его тела (он действительно тяжелый; она успела позабыть, что это значит) и зарывается пальцами в жесткую щетку рыжих волос. — Иди спать, — просит она тихо. — Как тебя зовут? — Ингрид. — Правда? Головы он так и не поднимает. — Нет. Но тебе ведь необходимо хоть как-то меня называть. Он поднимает голову. Долго смотрит на нее. Целует в лоб. Ильза позволяет ему это сделать, потому что, в какой-то степени он даже имеет на это право. Уже у двери, он останавливается и, не оборачиваясь, сжав ладонью дверную ручку, произносит: — Мою мать звали Ингрид. Молчание. Затем — едва слышное: — Она умерла? — Да. Рак лёгких. Мне было двадцать. — И какой только в этом смысл? Он замирает, но все же находить в себе смелость спросить: — В чем? — В жизни. И вновь — молчание. Он долго стоит у двери, не решаясь уйти и считает про себя ее вдохи и выдохи. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Вдох-выдох. — Иди спать, — повторяет она снова. — И если тебе так хочется курить, то не обращай на меня внимания. Не обращать на нее внимания? Как это — не обращать на нее внимания? Когда он наконец уходит, сил Ильзы едва хватает на то, чтобы доползти до мусорной корзины в углу. Ее рвет как не выворачивало еще никогда раньше. Хорошо, что у него хватает ума не примчаться обратно на звуки. А может быть, он уже заснул. Боже мой, как же она устала. Почему они не желают оставить ее в покое, когда она так смертельно устала? На самом деле Ильза прекрасно знает ответ — только давно в него не верит. *** За то время, пока ее выворачивает наизнанку, он успевает выкурить полпачки сигарет. Да здравствует здоровый образ жизни! Пусть себе здравствует — желательно, подальше от него. Засыпая, он словно одним махом прыгает в бездну: миг — и сплошная чернота, тёмный провал. Ему не снится ничего. Зато теперь он, по крайней мере, знает, как ее зовут. Ингрид. Лучше, чем ничего, верно? *** Ей становится лучше. Его данный факт отчего-то совсем не радует. Кощунство. Абсолютнейшее, дикое кощунство, не правда ли? Он продолжает звать ее Ингрид. Она обращается к нему на «ты», умудряясь обходиться без имени и не звучать при этом оскорбительно, что само по себе кажется ему оскорбительным. По сути — ему не на что жаловаться. Она расходует меньше бумажных салфеток (да пусть хоть его платками пользуется, ему не жалко). Ей легче дышать, и мокрота отходит легче — почти без следа той гнойной мерзости, что была раньше. Она переходит на твердую пищу и начинает более уверенно передвигаться по дому. Она варит изумительный кофе, и вообще, оказывается, умеет готовить. Она крайне неприхотлива в вопросах комфорта — ее не смущает тот факт, что его свитера на несколько размеров больше нужного и она буквально тонет в них, потому что даже рукавов не подворачивает, чтобы было удобнее. Ну, а брюки — те она просто-напросто подвязывает, чтобы не спадали. Она незаметно обследует весь дом, тщательное внимание уделяя полкам с книгами, но всегда ставит всё на место в точности так, как было до. Телевизор она будто не смотрит принципиально, а от компьютера и вовсе отшатывается, словно черт от ладана. Ему действительно не на что жаловаться. Но она, черт бы ее побрал, по-прежнему молчит, все еще — молчит, обмениваясь с ним лишь самыми необходимыми фразами, а вывести ее на что-то большее оказывается попросту нереально. Уж он пытался. Хм. А может, в этом все дело? В тишине? Тишина издевательски обнимает его за плечи, как заклятого друга, и от нее не сбежать, она держит слишком цепко, населяя его голову мыслями, над которыми он категорически не желает задумываться. Куда ни ткнись — один сплошной вакуум. И ее лицо — непроницаемая гранитная маска. Будто даже сумев выжить, она все равно застряла между двумя мирами и никак не может выбрать, в каком же из них остаться. Один раз он все же не выдерживает: — Неужели тебя никто не ищет? Она смотрит прямо ему в глаза и отвечает твердо — все тем же хриплым голосом, но без запинки: — Я сделала так, чтобы меня не искали. — Но почему? На этот раз она просто закрывает за собой дверь. До слуха доносится шум воды; должно быть, включила душ. Он смотрит на свою ладонь. Несколько раз сжимает и разжимает пальцы. Кулак крепкий, рука почти не дрожит и боли практически нет. Взгляд в зеркало тоже уже не так страшен. Все проходит. Так или иначе. По крайней мере, он пока еще может называть ее Ингрид. *** Ильза смотрит на себя в зеркало. Матерь Божья. Если бы могла, то она бы присвистнула. Ну и видок, Фауст. Она аккуратно разделяет волосы на пробор, чтобы нащупать рану. Почти совсем затянулась: вместо бугристой корки ее пальцы натыкаются на сформировавшийся шрам-ямку. Она пробует шрам ногтем и рефлекторно стискивает зубы, но это ни хрена не боль — это какой-то тщедушный пшик, искорка дискомфорта, едва регистрируемая нервной системой. А волосы все такие же. Даже веснушки никуда не делись — наоборот, проступили еще ярче из-за чересчур заострившихся скул. «Мы с тобой близнецы, мамочка!» Ильза врубает воду в душе во всю дурь, чтобы только заглушить ее голос. *** Ей снится дождь. И дрозды. Стайка дроздов, воспаряющих ввысь из кучки пепла — Ильза смотрит на них не в силах оторвать глаз. Дрозды. Так вот что имел в виду отец. Птицы такие красивые. А капли дождя, что падают ей на лицо, такие теплые, что похожи на слезы. Пробудившись, Ильза понимает, что действительно плачет. За окном опять идет снег. *** Его будит пощечина. Он подскакивает на кровати, судорожно хватая ртом воздух. Чьи-то руки крепко обнимают его за плечи, медленно возвращая ощущение реальности. — Шшшш, — чей-то голос — хриплый, но очень красивый голос. — Шшшшш, все хорошо. Все хорошо. Это просто сон. Всего лишь сон. Все хорошо. — Ингрид, — выплевывает он, прерывисто дыша. Руки продолжают его обнимать. — Шшшш, — до чего же она спокойна, Господи, до чего же… — Я здесь. Все хорошо. Я здесь. — Ненадолго, — хрипит он. Она щелкает выключателем светильника. Свет больно бьет в глаза, но зажмуриваться нельзя — она смотрит прямо на него, прямо на него, прямо, уже не насквозь. — Хорошее по определению не бывает долгим, — безапелляционно заключает Ингрид. — И какой в этом смысл? — он усмехается. — Если бы я знала, какой в этом, нахрен, смысл… Он удивляется: при нем она ругается лишь второй раз, но подумать над этим получается не совсем — Ингрид толкает его обратно на подушки и, без лишних слов, забирается в постель следом. Он приподнимает брови, но ничего не говорит в ответ на ее ухмылку — неожиданно злую и желчную. — Тебе снился самолет? Ух ты. Сам же хотел, чтобы она была поразговорчивей — получите, распишитесь. — Как ты догадалась? — отвечать вопросом на вопрос, конечно, подло, зато можно выиграть время. Ее ухмылка становится еще более широкой и еще более злой: — Что ты военный пилот? По обуви и одежде в шкафах. — И все? — Нет, конечно, но я не собираюсь перечислять все. — Да, — он не выдерживает и протягивает руку, чтобы коснуться большим пальцем ее скулы; вопреки ожиданиям, кость, выступающая под кожей, хоть и походит по остроте на скальпель, но не режет, да и она не пытается отстраниться или отгрызть ему руку. — Мне снился самолет. — Аварийная посадка. — Можно и так сказать. Она в красках представляет себе эту посадку, а потом вспоминает о своем первом случае, когда ей пришлось отправить к праотцам с десяток человек из-за полетевшего к чертям прикрытия. Вытаскивать ее не очень-то и спешили. А после — она перестала вести трупам счет. Но разумеется, делиться воспоминаниями она не собирается, а потому ограничивается простым: — Мне жаль. — Мне тоже. — Чего? Он касается ее раны на голове. Она не подает вида, но внутренне сжимается в пружину, едва сдерживаясь, чтобы не свернуть ему шею. — Этого, — он очерчивает бугорок пальцами, но не давит — не хочет делать больно. — Откуда это у тебя? — Неудачно съездила в отпуск. Не надо, успокойся, успокойся, не надо. — И поэтому решила прыгнуть во фьорд? — Я не прыгнула, помнишь? Ты мне не позволил. Говорит она все с тем же адским хрипом и ужасающим спокойствием, но он вдруг понимает, что его сейчас наверняка убьют, а следовательно — ему нечего терять, — и просовывает руку под свитер. Ощущение ее холодной кожи бьет током, но он почему-то все еще жив, а она сама — странно сникает в его руках, разом омертвев, будто он обнимает статую. — А это? — этот шрам слева на животе, уродливый и жесткий на ощупь. — Это ведь от ножа, да? — У меня еще три таких, — информирует она язвительно. — Я заметил, — парирует он в таком же тоне. Это наконец выдергивает ее из ступора. Одним махом оказавшись на его ногах, левой рукой она прижимает его к кровати за горло. Он реагирует грубо, но эффективно: преодолев давление ее руки на трахею, рывком садится и бьет ее головой в грудь. Она моментально ослабляет хватку, заходясь в чудовищном кашле. Он опрокидывает ее на спину, коленями встав на ее бедра, а руки скручивает в замок за ее спиной, намертво придавив их весом ее собственного тела. Кашель его не пугает — силу удара он рассчитал в точности. Ему в лицо прилетает мощный кровавый плевок. Он не пытается увернуться, но ослабляет хватку, с которой удерживал ее запястья и скатывается с нее прежде, чем успевает получить лбом в подбородок. — Хренов идиот, — хрипит она сквозь непрекращающийся кашель. — Прости. Я не знаю, что на меня нашло. — Зато я знаю, — она с ожесточением бьет себя кулаком в грудную клетку, одновременно прошивая его гневным взглядом сверху вниз. — Чёртов кретин. Она порывается встать и уйти. Он хватает ее за руку, серьезно рискуя взаправду огрести по морде, и, быстро, скороговоркой, выпаливает: — Постой! Ингрид, прошу тебя, пожалуйста, стой. Она замирает. Оборачивается и смотрит на него. Он не может понять, что означает ее взгляд. — Отпусти мою руку. Он остается недвижим. — Отпусти мою руку. Я не уйду, но отпусти мою руку. Она правда не уходит. Он настолько боится прикоснуться к ней, что засыпает только под утро. *** — А он всерьез разозлил тебя. Ильза смеривает Итана недовольным взглядом: — Напомни мне, почему я согласилась выйти за тебя замуж? Итан обаятельно улыбается, сверкнув зубами. Ильза прыскает со смеху — напоминание на редкость удачное, — но сразу же вновь становится серьезной: — Что ты хочешь, чтобы я сделала? Итан качает головой: — Дело не во мне, Ильза. Ты сама должна знать, чего хочешь на самом деле. — И чего же я хочу? — Ты мне скажи. *** Когда Ильза открывает глаза, то обнаруживает, что уже давно наступило утро. Он исчез прежде, чем она успела ответить. А снег все не прекращается.Эпилог. Часть первая
17 октября 2019 г., 00:37