Разлетаются в стороны мысли-птицы. И от слёз намокают, плывут слова. Ты не смеешь нарушить мои границы… Но скажи, может быть, я была не права? Промолчать, позабыть. Иль поверить снова? Но — разбитое дважды — сложней собрать. Неужели и, правда, готов ты ждать Одного лишь слова?
Андрей не спал всю ночь. Рано утром, когда ещё только-только рассвело, приехал в «Зималетто» и кое-как растормошил спящего Потапкина. Потом закрылся в каморке и не выходил оттуда часов до десяти. В «Ришелье» отец с Катей были заняты разговором и не могли его увидеть. Казалось, жизнь сделала виток. Тогда он следил за ней и Зорькиным, сейчас — любовался и, может быть, прощался. Всё зависит от неё. Не поверит, промолчит в ответ — что ж, ему придётся это принять. Как придётся смириться с тем, что она может просто порвать его письмо на мелкие кусочки. Павел Олегович передал Кате конверт, а она, словно чувствуя, что он здесь, обернулась назад. Но, конечно же, не увидела его. Просто не могла увидеть. Пора уходить. В последний раз оглядеть её — всю, впитать, до каждой маленькой чёрточки запомнить… И уехать домой. И ждать. И преступно надеяться… Это его единственный шанс. Но он уже сжёг за собой мосты. Оставил для отца на столе заявление. Если до завтрашнего утра Катя не позвонит… Нет, она не позвонит. И, верно, даже конверт открывать не станет. Чёрт, зачем он написал это письмо? Катя же может подумать, что оно — такая же игра, как те открытки дурацкие, которые ему Малиновский подсовывал! Андрею вдруг показалось, что весь кислород разом исчез, грудь сдавило, и он, согнувшись, сполз на пол, пытаясь вздохнуть. «Дыши, Жданов, чёрт тебя возьми!» Кажется, отпустило. Надо было, наверное, соглашаться, когда ему блондин предлагал в больницу поехать. Может, и правда, что-то там сломано. Ладно, срастётся. В первый раз что ли?.. Ночь ожидания растянулась, казалось, на долгие месяцы. Нет — на столетия. Все, кого он знал, давно умерли, звёзды сместились на небосклоне, а он всё ждал и ждал… Ходил, курил одну за одной сигареты, ещё днём запер все замки и выключил домашний телефон, игнорируя звонки мобильного. Но её звонка не было. Что ж… Чемодан уже собран. Билет осталось забрать в аэропорту. За спиной у него — всё. Впереди — пустота.***
Катя полулежала на диване и смотрела на белеющий на столе конверт. Прошло уже несколько часов, а она всё не могла найти в себе силы открыть его. Хотелось вскочить, разорвать его на мелкие кусочки и забыть, но… Несмотря на доводы разума, сердце тревожно сжималось от какого-то непонятного предчувствия, и его, это беспокойное сердце, было не унять. Разговор с Павлом Олеговичем был странно коротким и каким-то скомканным что ли… Он смотрел на неё как-то задумчиво и, казалось, ждал от неё какого-то знака или шага. Протянул ей конверт и сказал что-то вроде: «Андрей сказал, вы это забыли», а ей вдруг показалось, что по ней словно тёплый солнечный луч скользнул. Обернулась — никого. Потом подошёл нотариус, и все проблемы с доверенностью были решены. Кроме одной — Катя хотела всё отдать Андрею, но Жданов-старший почему-то сказал, что вряд ли это нужно его сыну. И она сдалась. Вписала в строку Павла Олеговича. А внутри тряслась от непонятно откуда взявшегося предчувствия. Плохого предчувствия. Уже уходя, Павел Олегович задал ей странный вопрос: — Скажите, Катя, вы убежали тогда… из-за моего сына? Она от растерянности пробормотала что-то невразумительное и поспешила скорее покинуть зал. А потом ревела всю дорогу. Домой приехала и в комнате заперлась. И смотрела на этот проклятый конверт. В дверь снова постучали, и Катя решила открыть. Родители волнуются, а она тут лежит, страданиями своими упивается. Надо взять себя в руки. Шпингалетом щёлкнула, и еле отойти успела, как в дверь Коля ввалился. — Катька, ты что закрылась? Мне мама твоя позвонила вся в слезах, а ты тут бока отлёживаешь? — Коль… Там на столе конверт. Посмотри, что там. Пожалуйста. А то я боюсь… — Думаешь, бомба? — попробовал пошутить Колька. — А меня не жалко? Ладно, Пушкарёва, шучу. Открыл конверт, развернул листок… и замолчал. Только губы беззвучно шевелились. — Коль, что там? — почему-то шёпотом спросила Катя. — Письмо. Но ты, Кать, лучше сама прочти. А потом мы поговорим, — и протянул ей листок. Катя взяла его дрожащими руками, раскрыла… Глаза пробежались по строчкам, горло сдавило, а в мыслях только одно: «Это неправда, это неправда…»Катя.
Я долго думал, как к тебе обратиться, но так и не придумал ничего, кроме как написать твоё имя. Кать, я подозреваю, что ты можешь так и не открыть этот конверт, порвать его… Но мне хочется верить, что ты всё же прочтёшь это письмо. Ты знаешь, я не умею говорить нужные и правильные слова, да и писать-то, в общем, тоже не умею. А мне так много хочется тебе сказать! Но я знаю, что ты не поверишь ни единому моему слову, потому что столько раз слышала от меня неправду. Я лгал, Катя. Тебе я могу в этом признаться. Я долго лгал тебе. Но ещё дольше я лгал себе самому. Сначала — когда уверял себя в том, что Зорькин ненавистен мне лишь потому, что может оказаться потенциальным вором, потом — когда слушал Малиновского и соглашался с каждым его словом, хоть меня от них и выворачивало так, что порой даже виски облегчения не приносил. Ты думала, я пил, чтобы преодолеть отвращение к тебе? Нет, Катюш. Я запивал отвращение к самому себе. Я был сам себе омерзителен. Особенно в те моменты, когда ты смотрела на меня чистыми, светлыми, любящими глазами… Доверчиво так смотрела, Кать. И это доверие убивало. Я говорил Ромке, что больше не могу тебя обманывать, но он меня уговаривал (или я позволял себя уговорить), и всё продолжалось. Я не мог продолжать игру и не мог её закончить. Чудовищное противоречие, которое раздирало меня изнутри. И ты порой так отчаянно сопротивлялась, говорила правильные вещи, и я это понимал, но отпустить тебя просто не мог. А потом я прозрел. Но поздно, да, Кать? Ты крутила передо мной Зорькиным, и, наверное, сама не до конца понимала, что делаешь. А я с ума сходил тогда, Кать. Твоя холодность причиняла мне боль. И раздражала просто неимоверно. Я пытался тебя поймать, а ты всё ускользала и ускользала. И я не мог понять, почему. Дурак. И трус. Потому что мысль о том, что ты могла прочесть инструкцию настолько меня ужаснула, что я отбросил её от себя, как какого-то опасного скорпиона… А всё ведь было на поверхности. Знаешь, когда я впервые признался самому себе, что люблю тебя? В тот вечер, накануне Совета. Когда ты так хотела уйти, а я не мог заставить себя оторваться от тебя. Дай ты мне тогда волю — и я бы пришил тебя к себе. Чтоб уж наверняка. Я бы мог посмеяться над этим своим сумасшествием, но почему-то смех застревает в горле. Ты тогда исчезла и словно кусок из меня вырвала. Я ждал, я так ждал тебя. Или хотя бы твоего звонка. Но ты не звонила. Мне иногда казалось, что ты исчезла навсегда. Навсегда… Я знаю, ты совсем не веришь мне. И я заслужил твоё неверие, я всё для этого сделал, как это ни прискорбно осознавать. И надеяться мне не на что. А я всё равно надеюсь. Ну не дурак ли? Если не прощаешь, если ты меня разлюбила, забыла — выбрось это письмо. Твоё молчание будет для меня ответом. Если ты готова дать мне ещё один шанс — позвони. Я буду ждать до утра. А точнее — до 10 часов. Я приму любой твой ответ. P.S. Я люблю тебя, Кать. Какое бы решение ты ни приняла, знай — ты достойна любви.Прощай.
Слёзы текли и текли, никак не могли остановиться. Она читала и верила, перечитывала — и не верила. Письмо казалось таким искренним, что ей было физически больно. От надежды и от страха, что это тоже может быть обманом. — Коль? — помертвевшим голосом спросила Катя. — Я не поняла… Почему «прощай»? — Что? — не понял Коля. — Андрей в конце написал «прощай». Коль… так говорят, когда прощаются навсегда. Коля, что это? Коль…