чертова лампочка

PG-13
Завершён
106
автор
Размер:
32 страницы, 12 718 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
106 Нравится 13 Отзывы 15 В сборник

часть 3

Настройки
Примечания:
      Такой грустный стон Есенина навел на Владимира тоску — он, задумавшись, нахмурив брови, смотрел куда-то в пол, упираясь одной рукой на подоконник, а всем телом на эту руку; второй же держал сигарету, которая уже тлела.       Хотелось… как-то намекнуть ему, что ли? Не зря же Сергей так шутит, наверное? «Хотя, вероятнее всего, — казалось Маяковскому, — такие шутки в обществе его дружков — вполне естественно.»       Хотелось попробовать, но Владимир не знал как, каким образом дать понять, что он согласен, что обиды забыты, что ему хотелось бы вернуть, как было. Несмотря на тридцатилетний возраст, этому еще юноше, едва ли не мальчишке, ребенку с вечно завивающимися волосами, которые он постоянно пытался уложить, хотелось сказать: «Я согласен на все с тобой». Маяковский знал, как Сергей смотрел в зеркало и любовался их золотым отливом, а когда кто-то говорил, что цвет потускнел, то ужасно обижался на это непрошенное мнение и ходил проверял, точно ли так, спрашивал у каждого встречного, на что футуристы постоянно отвечали смешком.       Пока Владимир задумчиво, потупив взгляд, стоял, на кухню все-таки зашел смущенный Сережа, застегивающий последнюю пуговицу. От запаха табака он смешно поморщился: Маяковский курил какие-то уж очень крепкие, какие-нибудь, наверное, английские; сам он, Есенин, покупал какие-то совсем легкие, из-за которых даже не приходилось окна открывать.       Сергей выглядел совершенно расстроенным; его тело, чуть ли не раза в два меньше, чем тело Маяковского, съежилось, но не от холода, скорее — от чувств, переполнявших его сознание: неуверенность, тревога, смущение; Сергей кусал губы, желая продолжить разговор и все-таки как-нибудь уговорить Владимира, потому что уж очень он хотел отблагодарить его и снова, к примеру, позвать в гости, а потом… кто знает…       Есенин смотрел в окно. Напротив был очень красивый дом, построенный, кажется, в веке еще восемнадцатом. Солнце, столь редкое для Петербурга, точнее, Петрограда (ах эти немцы! правы были Сомов и Гиппиус: отвратительное название, совсем не историческое) в целом и для зимы в Петрограде тем более, красовалось на кристально-голубом небе, походящем практически на цвет глаз самого Сергея; лучи падали на полы льняной измятой рубашки. Солнце, конечно, не грело, но становилось почему-то не так тоскливо и горько.       От рассматривания деталей дома напротив Сережу отвлек громкий и низкий голос Владимира, который, совершенно случайно залюбовавшись тонкими и приятными (столь приятными, что Маяковски не мог отвести взгляд, конечно) чертами лица, так и не придумал предлога к встрече, которую они оба желали. — Я пойду.       Есенин прикусил губу и не сразу посмотрел на застегивающего пуговицы Маяковского, а когда все-таки смог, то Володя вдруг почувствовал, как у него сжалось сердце. Сережа выглядел совершенно потерянным, и грустным, как котенок, которого погладили и пошли дальше, а он все ждал того погладившего его человека. Ни один из поэтов не хотел, чтобы Владимир уходил, только вот сказать об этом никто не мог.       Ни с того ни с сего на солнце набежали облака, и лучи его исчезли с кухни; все: и дом напротив, и ярко-бирюзовый цвет кухни, и волосы сережины, наверняка, тоже — потускнело. И сам Сережа поник, опустив плечи и наклонив голову. И Володя понял, что если он не уйдет сейчас, то останется здесь еще надолго — успокаивать ребенка и обещать что-нибудь такое, от чего Есенин повеселеет, обрадуется и… — Уже уходишь?       С верхнего этажа потянуло жареным маслом и свежеиспеченным хлебом, или пирогом, или бог знает чем. — Ухожу.       Молчание становилось тяжелым для обоих. Маяковский положил пачку, лежающую на широком подоконнике, в карман. Есенин бездумно глядел на то, как пальцы Владимира обхватывали сигареты, а потом клали в карманы. — Позвольте, — Сергей протянул свою руку, не глядя на вопроситетельное выражение лица Маяковского, который, через секунду поняв, что имел в виду Есенин, вытащил пачку и протянул две сигареты — несказанная щедрость.       Не поблагодарив, Сережа, случайно коснувшись пальцев Маяковского, положил сигареты на подоконник. Он ни разу не поднимал взгляд на Владимира, что, по мнению Володи, было на самом деле странно: всегда, во время любых споров и литературных бесед, Есенин смотрел прямо в глаза, в которых всегда читался вызов.       Маяковский все-таки убрал пачку обратно, потушил недокуренную сигарету, чтобы не портить запах во всей тесной квартире, и пошел прочь из кухни. Сергей вышел попрощаться.       Ну, и кто же из этих двоих поэтов, так сильно жаждущих совместного времяпрепровождения, знал, хотя бы догадывался о том, что произойдет сегодняшним морозным вечером? Да ведь как вышло-то. Сергей ведь не хотел вовсе никуда идти, а Владимир… впрочем, пить нужно меньше.       Есенин после ухода Маяковского долго сидел на подоконнике, держа в руке незаженую сигарету, поджав одну ногу к груди, а вторую свесив. Он из окна видел, как Владимир в теплом пальто, такой же теплой шапке и в американских ботинках вышел из парадной дома и, поймав такси, уехал куда-то вниз по улице, мимо какой-то цирюльни, столовой, на фасадах которых красовались однотипные белые буквы с названием и временем работы. Сергей поднес сигарету к губам и зажал ее зубами.       Солнце вновь на секунду выглянуло из-под облаков: яркий луч попал, по несчастливой случайности, прямо в глаз поднявшему голову Сереже, и тот зажмурился. Через несколько секунд уже зажег сигарету и, выпуская едкий дым сквозь едва приоткрытые губы, раздумывал о предложении Владимира, пока резкий оглушительный свист не испугал Есенина. Тот даже, кажется, подскочил на подоконнике и уставился на чайник, который поставил еще давно, но о котором совершенно позабыл.

***

      В следующем часу у Сергея некстати началась мигрень, однако отступать он не хотел, и потому, выпив чаю, покурив, поплелся в ванную. Там он из тридцати минут под горячими струями воды провел половину; вторую половину он рассматривал себя в зеркале. Есенин нахмуренно смотрел на образующиеся морщинки на лбу и возле глаз; осматривал шею на наличие… бог знает чего, в общем. Кривил лицо, усмехался. Поправлял мокрые волосы, прилипшие ко лбу. Смотрел на свои длинные пальцы в чернилах, на немного отросшие ногти. В висках еще немного пульсировало, но стало определенно легче. Сережа решил в этот раз на вечере быть как никогда ослепительным — подумалось ему об этом, когда он смотрел на такое красивое, очаровывающее его самого отражение в зеркале. Ну, как можно устоять перед таким? Он, надеялся Есенин, не устоит.       Голубые глаза удивленно смотрели на Сергея из зеркала. Кто это — «он»? Неужто Маяковский? На губах появилась натянутая усмешка. Она. Какая-нибудь девушка. Высокая, с карими глубокими глазами, пронизывающими насквозь, которые будто бы видели всю изнанку души Есенина. С густыми, темными-темными, почти черными, но на свету отдающие чем-то шоколадным волосы, в которые так приятно зарываться…       Есенин громко застонал. Ведь вырисовывался образ совсем не девицы; его.       Помнится, пару лет назад Володя с Сережей снова разговорились. В этот раз долго они хранили в сердце приятные воспоминания от этой встречи. Это было в каком-то захолустье, в трактире таком убогом, что приличному не то что поэту, просто человеку стыдно было заявиться. Однако они очутились там практически наедине. Тот трактир, казалось, хранил в себе много тайн, которые он, вероятно, уже унес с собой: на том месте теперь строится жилой дом, в который, как обычно, заселят пролетариат. Еще и по пять человек в комнате, не меньше.       Так вот. Трактир тот, по слухам, всегда попадается именно в тот момент, когда нужен. Откуда эти слухи — черт их знает, но как романтично, даже, наверное, поэтично звучит, верно? И ведь попался Сереже именно тогда, когда нужен был. Он разошелся с Дункан, потому что в горле уже сидело и царапало изнутри, раздирало до крови, так, что дышать нормально можно было через раз. А еще тогда ему было уже двадцать восемь. Все еще дыхание захватывает, кажется, что стар. Ведь именно в те года, двадцать втором, третьем в его стихотворениях то тут, то там тоска об увядающей молодости. У Есенина с детства был страх старости. Ему рассказывали о людях, которые родились, всю жизнь прожили и умерли в одном месте, и пару раз, лет в восемь-девять, Сережка, тогда маленький светловолосый мальчуган с несмотря ни на что бледной кожей, плакал, уткнувшись в подушку, чтоб не дай бог кто услышал. Сереже не было жалко таких людей, скорее страшно. Страшно за то, что такое повторится с ним, что он навсегда останется в родном Константинове. Нет, село, конечно, очень живописное, а поля-то, поля какие! Но это так выглядит, когда вернешься наконец обратно. И Сережа, выучившись, уехал. И как радовался, что он теперь в Москве — почти столице! Так радовался, что один из самых главных страхов не сбылись, что ходил всегда, будто светился изнутри, пока не привык. А после каждой поездки в Константинополь им овладевала тоска. Один-то страх ладно; смог Сережа посмотреть ему в глаза. А ведь привычные пейзажи, лай пса, сына той собаки, что носила когда-то девчонке, в которую был влюблен тогда Есенин, письма; в стенах родного дома, в потрескивании огня из печи он видел, слышал, читал те мысли юного пятнадцатилетнего мальчишки, в голову которого приходили мысли о скорой старости. Он однажды надумал себе, что до тридцати точно умрет, чтобы не быть старым. Он боялся стареть, боялся, что энергия в его гибком теле закончится, что в волосах появится седина, что конечности будут болеть, что он однажды «поймет» что-то: не раз мать ему говорила: «Вырастешь — поймешь». А вырастать не хотелось, да и понимать, собственно, тоже. В шестнадцать лет Сергея окружала вездесущая тревога, он хотел бы остаться в одном из теплых сентябрьских или майских дней навсегда, чтоб только не вырастать.       Но он вырос. Уехал. А страхи остались. Он всегда забивал чем-то голову, только чтобы не слышать тихий, но ужасно писклявый голосок каждое третье октября. Двадцать. Двадцать один. Двадцать два. Двадцать три. Господи. Сережа ненавидел свой день рождения. Двадцать четыре. Двадцать пять. Двадцать шесть. Желание застрелиться к чертям перебивается стихотворениями. Двадцать семь. Алкоголем, Дункан. Двадцать восемь. Как страшно было в тот октябрь; каким спасением был тот день, когда он случайно забрел в тот трактир. Вообще, на самом-то деле, он просто ехал куда глаза глядят, отвалил крупную сумму извозчику и пошел пешком по едва засохшим после осеннего петербуржского дождя, сминая ботинками желтые, красивые красные, оранжевые листья, которые громко хрустели под ногами. Ему было так тоскливо, что будь под рукой веревка…       А в какой-то момент захотелось есть, и сигареты больше не утоляли голод. Ветер вдруг начал проникать не просто под одежду, в самую душу, выгоняя все мысли, все переживания. Тогда и попался тот трактир, манящий только своей надписью тем обычным шрифтом белыми буквами.       Сережу окутал запах водки и каких-то булок, как только он шагнул внутрь. За столами сидело трое; двое что-то праздновали, негромко стуча рюмками; третий сидел поодаль и ел что-то приятно пахнущее. В животе неприятно заурчало; он сел поближе к грязному окну: оно было все в пятнах, где-то разбитое камешком; но тут было тепло. А вместе с теплом, разлившемся по телу, разлились и те тоскливые мысли в голове, как будто кто-то выжимал тряпку с есенинскими страхами в ведро и случайно промахнулся, пролил. Есенин, опустив рукава пальто и рубашки, рассматривал свои вены, ярко-синие, выделяющиеся на бледной коже. Лакей подал водку и закуску по заказу. Сергей остановил его, негромко окликнув. Он попросил обеда, но только не мясо — в то время ему вдруг подумалось разнообразить свою жизнь и попробовать отказаться от мяса. Секунду подумав, лакей кивнул и ушел; Есенин смотрел тому вслед. Лакею было, ну, лет восемнадцать от силы. Его жизнь, казалось, только начиналась, а он тратит ее на работу в этом захолустье. Он ведь тоже скоро оглянется, двадцати восьмилетний, на свою жизнь. И захочет застрелиться от страха. Или это только он, Есенин, такой один?       Через минуту дверь кабака с неприятным негромким звуком колокольчика распахнулась, — и как это Сергей не услышал его раньше, когда входил? — и Есенин скорее от скуки посмотрел в ту сторону. В эту же секунду брови поползли вверх, образуя едва вырисовывающиеся на лбу складки. Рот приоткрылся от удивления, а голубые глаза смотрели прямо на знакомую фигуру в непривычно измятой (обычно идеально выглаженной) рубашке, с руками в карманах широких брюк. Вошедший устало и чуть брезгливо оглянул помещение, начиная с противоположной от Сережи стороны. Есенин, рвано вздохнув, повернул голову вправо, как будто очень заинтересованно разглядывал что-то в окне, хотя там кроме загаженных зданий с отваливающейся краской ничего не было. Сергей услышал, как вошедший фыркнул, и Есенин посмотрел на него как будто бы удивленно: он даже театрально поднял одну бровь, — но так, как будто понимал, что единственное место, где они могут встретятся, это вот такое безвкусное захолустье. — Есенин, — на большом, квадратном будто бы лице были подняты уголки губ в усмешке, — не ожидал. — Потому что такие места больше футуристам по душе? — Сережа сложил руки на груди, смотря исподлобья на мужчину, — Маяковский. — М, — задумчиво протянул Маяковский, отодвигая стул и садясь за стол к Сергею, — если бы не увидел Вас, сразу бы вышел. — Это что-то вроде комплимента, Маяковский?       Послышался басистый смешок, разрушивший тишину кабака. — Так-то в таких местах обычно пьяницы. Подумал, может, смогу предотвратить чью-нибудь попойку. — Присоединившись к попойке? — Есенин заметил, как такие темные, глубокие карие глаза посмотрели на стол, заметили полную рюмку водки, а потом с насмешкой поглядели на Сергея. Маяковский усмехнулся. — Если тет-а-тет, то я согласен на рандеву.       Володе было скучно. Он плелся из ближайшей гостиницы. Был здесь потому, что у Лили в гостях вновь был какой-то ухажер. Открыла она Владимиру в легком шелковом прозрачном халате, который ей подарил сам Маяковский. И открыла с такой насмешкой на пухлых от чьих-то поцелуев губах, приняла белые лилии и закрыла дверь прямо перед лицом Володи так нагло, что Владимир обомлел. Вот ведь… каждый раз! стараешься, покупаешь цветы, украшения, одежду, любишь, ценишь, на руках носишь, а Брик закрывает дверь перед лицом его и идет к очередному любовнику. Да и Осипу-то все равно.       Это было последнее, что помнил рассвирепевший Маяковский. Как он оказался в конце города в пустой гостинице с скрипучей односпальной кроватью он не помнил. И сколько дней прошло — тоже. Очнулся Володя в измятой рубашке, с высохшими дорожками слез, с пустым желудком и пустой головой, с закончившимися папиросами и высокой кучкой пепела в дешевой пепельнице.       Он спросил у мужика за стойкой на первом этаже, который сегодня день. Бровь мужика поднялась от удивления, он отложил грязную тряпку (настолько, что Володю чуть не вывернуло, а сердце тревожно забилось: ведь столько бактерий…), где-то в дырках, где-то зашитую. Мужик ответил, что уже дня три прошло с момента, как Маяковский заселился, и пора бы платить. Владимир, достав из внутреннего кармана кашемирового пальто бумажник, отсчитал денег и, брезгливо косясь на грязные пальцы мужика, положил оплату прямо на стол. На вопрос, где тут можно поесть, тот сказал, что в километре отсюда есть трактир, в котором, несмотря на неприглядный внешний вид, очень вкусная выпивка, а иногда даже обеды ничего. И Маяковский пошел туда, опустив голову, время от времени тяжело вздыхая и решая, что больше никогда не вернется к Брикам. У него гонорар большой, жить да шиковать будет. Поэтому идет из дешевой гостиницы в конце города в дешевый кабак недалеко? Ну, иногда нужно окунуться в жизнь простых рабочих, посмотреть, как живут, набраться, скажем, вдохновения для новых стихотворений. Только вот голова Володи не была занята роем слов, складывающихся в текст. Ветер бил в лицо и даже немного отрезвлял от плохих мыслей. Вот и трактир, о котором говорил тот мужик.       Ожидал ли Маяковский увидеть знакомую светловолосую макушку? Нет. Ожидал ли, что останется? Не то что останется: сядет за стол этого убогого трактира? Нет, если бы не Есенин. Позвольте, разве вы, увидев знакомое лицо в подобных заведениях, не останетесь? Ну, может, хотя бы желание поесть окажется сильнее? А что ж, делать вид, что не знакомы, хотя на самом деле вы самые короткие знакомые из всех?       Маяковский был рад увидеть Сергея. Он просто устал от собственных мыслей, от Лили, от того, что хотелось есть. А Есенин, судя по личным встречам, не такой уж и противный, и поговорить есть о чем. Пару раз они встречались в городе и имели вполне приятную беседу. После, на вечерах, когда от них сыпались различные оскорбления, Володе казалось, что они просто играют, как будто им это просто смешно. Но Есенин, будучи очень эмоциональным, задевался не на шутку. А к встречам-то остывал.       И им обоим казалось, что они не такие разные. Их, как минимум, сводит любовь к поэзии, а что больше любви надо? Ну, ненависть. И общая ненависть у них была: они ненавидели критиков. Их любимым совместным времяпрепровождением негласно стало промывание костей каждого из критиков, которые однажды высказывались об стихотворениях поэтов в ключе, который им не нравился. Так, Сережа понял, что Маяковскому отчасти нравятся его стихотворения, особенно те, в которых Есенин делится очень личными вещами; Сергей говорил Володе (но только намеком!), что лесенка ему нравится и он иногда, но, конечно, только от скуки, читает володины недавно опубликованные стихотворения. На том они и сошлись коротко. В сердцах каждого плескалась взаимная симпатия.       Но каждая такая встреча начинается с взаимных уколов. Для приличия, как рукопожатие. — Рандеву — это что-то вроде свидания? — уши Сергея заалели, брови поднялись. Маяковский хмыкнул, обдумывая. Ну, свидание. Что такого-то? Ассоциации только с девушками, конечно, но ведь есть и деловое свидание? А о каком деле они будут говорить? Свидание. Слово-то какое, так и хочется разделить по слогам. — А Вы из этих? — Мне казалось, что «из этих» должны быть футуристы. Вы ведь, вроде как, на два шага вперед? В будущем, наверное, и не такие отношения есть? — Поживем — увидим, что в будущем будет.       Сережу почему-то передернуло, он отвернулся. «Поживем», но если он не хочет? Что, если Есенин не хочет видеть ничего в этом будущем, где он, господи, начнет седеть, терять свою красоту, выглядывать каждую морщинку и, наверное, плакать над уходящей молодостью? — Вы чего боитесь-то? У Вас же, вроде, Есенин, жена американская? Сережа глубоко вздохнул и повернулся вновь на Владимира, поднимая одну бровь; во взгляде голубых глаз читалось: «Да разве не знаешь?» — А у Вас любовь всей жизни по имени Лиличка, поэтому Вы первого попавшегося мужчину на свидание приглашаете? — Сергей слышал о некоторых выходках Лили Юрьевны, читал стихотворения Маяковского, в которых он едва ли не прямо говорит напрямую о проблемах с женщиной. — Один-один, — Владимир хмыкнул, опуская плечи. Задеты они, кажется, одинаково.       Лакей принес Есенину овощное подобие супа; Маяковский остановил его. — Мне принеси того же. И самого дорогого коньяка, что тут имеется. — Тут без мяса, — решил уточнить лакей, но Маяковский, фыркнув, прикрывая этим смешок, махнул рукой, мол, все равно, и с полуубкой посмотрел на Сергея. — В вегетарианцы подался?       Сережа мотнул головой, пряча появившуюся улыбку. Тон Владимира вдруг стал теплее, хоть и с намеками усмешки, но уж очень по-товарищески. — Просто решил следить за своим здоровьем! — убедительно кивнул Есенин, поставив локти на стол, — что ты уж начал раскидываться… — И как, живее стал? Здоровее? — Ну… — Есенин отвел взгляд в окно и вдруг услышал, как что-то стеклянное ударилось от их стол: это лакей принес бутылку коньяка и два… стакана? — О бокалах здесь не слышали. Принеси еще кофе. — Маяковский брезгливо отвернулся от лакея, посмотрел на Есенина, с которого краска почти сошла. Сергей хмыкнул, положив подбородок на руку и смотря на Владимира. — Ты пьешь с кофе? — А ты залпом из бутылки?       Сергей деланно надул губы и закатил глаза. Он снова не заметил, как они перешли на «ты», но так ему однозначно нравилось больше. Просто немного фамильярности им не мешало.       Принесли кофе, еще один суп; за это время нетронутая сережина еда успела остыть, но он дождался, пока Маяковскому принесут его порцию, и только тогда принялся есть, потому что пить на голодный желудок в его-то годы без последствий уже не очень можно.       Владимир медленно размешивал суп, наблюдал за тем, как Есенин ест: немного нагибается вперед, чтобы не пролить, кладет ложку в рот и еще секунду держит ее во рту. Маяковский вздохнул и отвел взгляд. Почему-то даже молчать с Сергеем было приятно. Не потому, что он молчит, а просто. Есенин был приятным человеком, когда они наедине. В обществе они становились другими: Володе хотелось задеть Есенина, Сережа очень быстро разгорался на публике. А тут им не нужно ни перед кем ничего показывать, друг друга они и так насквозь видят. Никого не нужно играть. — Впрочем, у Марины Ивановны ведь была София Парнок, так что не в будущем дело, — задумчиво проговорил Владимир, смотря на Есенина, который удивленно уставился на Маяковского с ложкой во рту. — А про Древнюю Грецию не слышал, что ли? — даже не вытаскивая ложки изо рта, спросил Сергей, поднимая брови, — Там что день, то… — он нахмурился, все-таки убрал ложку изо рта и поводил ею в воздухе, стараясь придумать какое-нибудь эдакое слово, описывающее бы то, что происходило в те года. Но ведь с каждым бывает, что он, будучи хоть бы даже одним из известнейших поэтов России, не смог бы сразу придумать слово? — В общем, секс придумали древние греки, но только римляне придумали добавить в него женщин.       Темные широкие брови Владимира поползли вверх. Вот ведь он сколько интересной информации упустил, уйдя из школы так рано. — А где же романтичные примеры? Умирал кто-нибудь ради любимого? Или, может, от того, что на чувства ему не отвечали? — Я думаю, — Сережа положил ложку и, упершись локтями об стол, наклонился чуть ближе, — что все было то же, что и между женщинами и мужчинами. Это глупый вопрос, если честно, Маяковский.       Владимир посерьезнел и отложил ложку, нервно выпрямил спину. Да с чего бы глупый, если Владимиру просто захотелось, чтобы Есенин рассказал что-то не то чтобы умное, скорее просто интересное? — Есенин, я не считаю, что такие отношения в принципе отличны от отношений между женщиной и мужчиной. Однако не знаю, были ли какие-то предрассудки раньше, но даже у нас сейчас с тобой такие имеются, я уверен, — кареглазый сложил руки в замок и положил на них подбородок, — в теории, вдруг ты узнаешь, что какой-нибудь твой хороший знакомый влюблен в мужчину… — Не мое дело. — А будь это женщина, заинтересовался бы? — Владимир поднял одну бровь. В ответ Есенин хмыкнул, понимая правоту. Он взял нетронутую водку и, выдохнув, выпил, чем вызвал смешок Маяковского и его вопрос: «Это тебя разговор о геях натолкнул на это?», — чем вызвал нахмуренные взгляды лакея. Сережа вдруг оглянулся: никого, кроме них, не осталось.       Разговор пошел об обыденных вещах, во время которого они вдруг почувствовали, как стали еще ближе друг к другу. Кажется, они никогда не высказывали свои мысли о, ну, скажем, гомосексуалах: вряд ли такие стихотворения опубликовали; в их кругах общения такие разговоры точно бы вызвали слухи. Что было сказано здесь, то здесь и останется.       Вдруг раздался громкий басистый смех, заливший посещение трактира. Вслед за ним послышался более высокий, звонкий. Есенин не мог не смеяться тогда, когда так заразительно смеялся Маяковский: Владимир в такие моменты либо очень смешно шутит, либо просто смешно раскрывает рот и немного закидывает голову, а потом, когда смех еще остается на губах, улыбается так радостно; казалось, еще бы немного — и язык высунет, совсем как пес. Очень красивый, должно признать, вышел бы из Маяковского пес: черный почти, как волосы футуриста, с умными глубокими карими глазами, которые, как и сейчас, смотрели бы на смеющегося Сергея так заинтересованно; преданным псом был бы Маяковский. Хотя он и так.       Раздались смешки даже от лакея, который ждал новых приказаний. Он не знал, почему эти два странных мужчины смеются, но со стороны между ними царит такая идиллия, как будто они старые знакомые, даже друзья.       Сережа постоянно замечает красоту карих глаз Маяковского; каждый раз, когда смотрит. И прямо сейчас тоже. В таком же, кажется, удивлении и восторге — престранное слово, но, может, именно оно описывает то, что чувствует Сергей, — оказывается Есенин, когда Владимир встает перед маленьким Сережей в весь свой почти-двухметровый рост. Оттуда, наверное, и мир по-другому выглядит, поэтому Есенин на литературных вечерах несколько раз вставал на стол (не только для того, чтобы его заметили, нет; чтобы посмотреть на мир так, каким его видит Маяковский). А еще, особенно прямо сейчас, у Сережи появляется мысль, что Владимир красив. Он как будто смотрит просто на человека, как на себя в зеркале, и говорит: «Хорош». Ну, как себе самому.       Есенин, успокоившись, поморгал, помотал головой. Бывают же мысли такие, совсем четкие, логичные. Но пьяные, совершенно пьяные. Но Маяковский-то красив. Чертовски. Сергей прикусил язык, чтобы ненароком не сказать этого.       Владимир пил коньяк уже третий раз. Он почти не пьянел, в отличии от Сергея, голубые глаза которого уже покрывались дымкой опьянения. У Есенина такие волосы… такие. Как рожь. И пусть Владимир не помнит, как выглядит рожь, он верит Сергею, который говорил, что взял эту шевелюру у ржи. И Маяковский уверен, что рожь — самое красивое растение у этого Есенина в селе. Как, серьезно, как можно было родиться с такими волосами? Они, наверное, и мягкие совсем. Хотелось потрогать, просто чтобы убедиться. А кто такой Владимир, чтобы противостоять своим желаниям? Да, захотелось на пьяную (на самом-то деле — нет, но попытка оправдания хорошая) голову, ну, так и что? — Позволь, — Владимир встал и протянул левую руку к Есенину. Сергей вдруг несильно дернулся назад, несильно закидывая голову, резко закрыл глаза, а потом испуганно открыл, смотря прямо на Владимира. Маяковский нахмурился, остановился, но руку не убрал, — можно я потрогаю волосы?       Сергей испуганно, прерывисто дышал и смотрел на большую руку Маяковского. Он испугался, что тот его ударит. Вдруг Маяковский умеет читать мысли, и он услышал, что думает о нем Есенин? Но вопрос Владимира заставил Сергея тяжело вдохнуть, сжать руки в кулаки и, выдохнув, кивнуть, наклонившись вперед, чтобы было удобно.       Владимир никогда не касался таких мягких кудрей. Рожь-то ведь, наверняка, очень жесткая, а эти волосы… как будто Есенин чем-то, кроме мыла для волос, пользуется. Маяковский убрал растрепавшиеся из-за резкого движения Сергея назад волосы за ухо, и, почему-то тепло и как-то нежно улыбаясь, сел обратно на свое место. — Скажи, ты что-то мажешь, чтобы они были такие мягкие? Я уже замучился со своей шевелюрой, она никак не может быть достаточно мягкой, а без этого не уложить.       У Есенина дыхание перехватило, когда теплая и нежная рука начала буквально гладить его по голове, а потом еще и убрала очень отросшие кудри волос за ухо. Он не дышал, чтобы ненароком не спугнуть эту нежность. Раньше за волосы его только таскали в драках. — Моя очередь! — Сергей, весь красный от смущения и, наверное, алкоголя, тоже встал и протянул руку к волосам Маяковского, на что последний буквально ткнул головой в холодную руку. Как пес, на самом деле.       Волосы Маяковского были мягкие, зря на них Владимир наговаривает. Густые. Сережа разрушил идеальную укладку и убрал челку назад, а она рассылалась обратно почти так же идеально, как была. На губах появилась улыбка. А еще волосы с этой стороны блестят от света фонарей. — А ты меня, когда встаешь, видишь так же, как я сейчас? — Да, — улыбка не сходила с лица Маяковского. Как приятно, когда кто-то гладит по волосам.       Дальше они напились. То есть Есенин напился совсем, а Маяковский так, немного. Он с самого начала решил, что не будет сильно пить, чтобы довести потом Сергея до куда-нибудь, чтобы он ненароком ночью не остался на улице.       Расплатившись, Володя вывел немного шатающегося Есенина за руку из трактира. Мимо как раз не проезжал никто, чтобы довести их до гостиницы, поэтому Маяковскому пришлось тащить Сергея на себе, придерживая рукой за талию. Тот повеселел, и теперь был красный не от смущения, а от непрекращающегося смеха. — Знаешь, мне даже жаль потерянного времени. Мы бы с тобой такими закад… задак… блять… друзьями бы стали, если бы не было этих наших… ты понял, да? — Понял, понял, — со смешком сказал Владимир, придерживая Есенина, — мы сейчас идем в гостиницу рядом. Я в ней пока живу. — А у нас рандеву-то будет? — совершенно искренне поинтересовался Сергей, вдруг остановившись и подняв голову, стараясь заглянуть в карие глаза Маяковского, который от неожиданности прошел еще шаг и едва не упал, чуть не уронив за собой и Есенина. Владимир удивленно посмотрел на невинно хлопающего глазами Сергея, подняв бровь, и отпустил его. С громким глухим звуком Есенин упал прямо на землю; через полсекунды на ближайшие метров десять раздалось жалобное: «Ой». — Так, у меня все-таки не получилось предотвратить попойку, и теперь в твоей светлой голове появляются мысли о свидании с мужчиной? — Не просто с «мужчиной», — немного запинаясь, сказал Есенин. Голова кружилась, так что вставать он не хотел. Вместо этого он просто поудобнее уселся и смотрел снизу вверх на Владимира, который сейчас выглядел, как огромная глыба, — а с тобой. Ты лучше каждого мужчины. Ох… не просто «свидание», — Сережа зажмурился и тряхнул головой; кажется, на щеках снова появился выдающий его с головой румянец, а алкоголь затуманивал все адекватные мысли, выставляя напоказ те, которые прятались в углах сознания, — хорошее времяпр… препр… прожде… — Я понял, — поджав губы, ответил Маяковский и задумался. Есенин говорит что ни попадя, но искренне. И это было отчасти странно; его слова не вызывали никаких резких отторжений, было ощущение, что он смеется, но в каждой шутке есть доля правды, так? — Запомню, что я для тебя — лучший мужчина, — Владимир усмехнулся и нагнулся к Есенину, протягивая ладонь.       Сережа простонал, закидывая голову, понимая, что его слова мимо ушей не прошли. Теперь Маяковский запомнит и будет припоминать при каждом удобном случае. В том, что Владимир не скажет ничего публике, Есенин был уверен.       Маяковский напрягся. От есенинского стона вдруг почему-то зазвенело в ушах, а рука вспотела. Он выпрямился, сделал шаг назад и едва не упал. Через секунду странное наваждение прошло, но сердце еще отбивало какое-то танго. Он посмотрел на Сергея, который немного расплывался в глазах, и снова нагнулся, протянув руку. — Люди в квартирах подумают, что тут какими-то непристойностями занимаются, и будут завидовать. Вставай.       Есенин фыркнул от смеха и взял руку кареглазого, улыбаясь. Маяковский, если честно, не ожидал, что Сергей окажется таким тяжелым, поэтому едва не упал к нему, но все-таки поднял его. Есенин уперся головой прямо о грудь Владимира. Чувствуя тепло чужого тела, Сережа почувствовал, как вдруг стало хорошо и неважно все остальное; но через две секунды он смутился и отскочил, снова чуть не упав. Он понял, что до сих пор не отпустил руку Володи; ему было неловко: касания никогда не казались чем-то близким и важным, потому что в его жизни таких касаний было очень много, но сейчас все это ощущалось по-другому, слишком близко. Он резко отпустил руку, надеясь, что Владимир не подумает чего-то такого.       Маяковский, собственно, вдруг будто бы отключил мысли, оставив только ощущения. Физическое тепло, которое дарил ему Сергей, было приятным; запах, исходящий от Есенина, тоже нравился (кроме яркого запаха алкоголя); прикасания были нежными, не как будто один друг просто взял руку второго, чтобы встать; Сергей долго не разжимал руки, и Владимир вдруг подумал, что держать его за руку ему нравится, и он отчасти завидует есенинским женщинам.       Володя очень смутился этой мысли: карие глаза от осознания существования ее широко распахнулись, в горле ни с того ни с сего появился ком, сердце быстро-быстро забилось, руки вспотели, дыхание стало рваным.       Есенин прикусил губу; во взгляде голубых глаз плескалось смущение и, кажется, извинение, будто бы Сережа был в чем-то виноватым. — Я лучше позвоню Гале и попрошу ее забрать меня, — тихо прошептал Есенин, внимательно следя за выражением лица Владимира. Оно на одну единственную секунду вдруг искривилось, но потом Маяковский совладел своими эмоциями, и лицо стало более равнодушным. — Нам все равно придется дойти до гостиницы: у меня телефон в кармане не поместится.       Сергей смущенно улыбнулся и, развернувшись, пошел сам. Он шел, шатаясь, но рядом с ним был Маяковский, который не даст, наверное, упасть поэту. Только сам уронит.

***

      Та встреча ненадолго изменила их жизнь. Во-первых, они были очень смущены всеми разговорами и событиями того дня; во-вторых, они стали духовно ближе, и им хотелось проводить больше времени вместе. Поэтому Есенин начал искать причины встретиться, прибегал в редакцию, хорошо, по-товарищески общался с Владимиром; будучи вдвоем, он, выпив хотя бы немного, снова начинал думать о том, какой же, черт возьми, Маяковский красивый. Владимир часто глядел в голубые глаза и внутренне думал, что ему хочется видеть их как можно чаще. А еще часто появляется желание снова зарыться в светлые волосы, но больше Володя себе того не позволяет.

***

      А потом они поссорились. Володя вдруг захотел, чтобы Есенин не просто ошивался рядом — был членом ЛЕФа. Маяковский предложил Сергею вступить в их ряды. Есенин в тот день очень этому обрадовался, как будто это было было единственной причиной того, что он постоянно сюда наведывается; а потом вдруг, как гром среди ясного неба, прозвучал вопрос: «А друзьям моим можно?». Нельзя было, о чем и сказал Володя.       Но Есенин был против этого «нельзя» и учинил скандал. То есть лично Владимиру сказал, что никакой ему ЛЕФ не нужен, раз нельзя друзьям. Маяковский, будучи человеком принципиальным, сказал, что тогда и Есенин ЛЕФу не нужен вместе с его деревенскими дружками.       На том и кончились их задушевные отношения, будто бы перерастающие во что-то большее. Во что-то, чего каждый из них смутился бы еще полгода назад, до того разговора в трактире.
106 Нравится 13 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (1)