***
Разговор с психиатром длится целых полтора часа. Пожилой мужчина задает не так много вопросов, скорее, мои ответы оказываются слишком длинными. Я пытаюсь быть кристально честной, но на некоторые вопросы отвечаю самозабвенной ложью. Например, я скидываю возраст Влада до девятнадцати лет, чтобы врач не посчитал, что у меня влечение ко взрослым мужчинам. Говорю, что в моей семье все друг друга любят и уважают, опуская ту часть, где мама ссорится с отцом, а потом они объединяются против меня. На вопрос о друзьях у меня тоже свой ответ: две лучшие подруги, одна даже со школьной скамьи. И пусть я не разговаривала с Аней месяца два точно – кто об этом знает? В самом конце психиатр благодарит меня за разговор и мою «потрясающую открытость». Я отвечаю ему робкой улыбкой, но чувство стыда заполняет грудную клетку до краев. Я лгала, чтобы не казаться сумасшедшей, но ложь – это, наверное, тоже безумие? Когда в палате появляется моя мама, я сажусь в постели, стараясь не делать резких движений, чтобы не выдернуть шнур от капельницы. Как должна поступить женщина, когда ее дочь пытается свести счеты с жизнью? Что клокочет в груди сильнее: страх, злость, разочарование? Я смело смотрю матери в глаза, потому что бояться мне уже нечего. Она склоняет голову набок, и я вижу влажную дорожку, расчертившую правую сторону ее лица. Виноватый вздох, вырвавшийся из моей груди, медленно оседает у маминых ног. – Как же так? – шепотом спрашивает она, оставаясь на месте. – Раз тебе было плохо, что же ты… – Прости, мам, – я отворачиваюсь от нее. – Это бы ничем не помогло. – Мы – твои родители! – мама повышает голос. – Как ты могла так поступить с нами? Как ты могла так поступить с собой? Я не стану говорить ей, что себя мне уж точно не жаль. – Это был… порыв, мама, – очередная ложь заполняет пространство палаты. – Обещаю, что я больше никогда так не поступлю. Но, судя по выражению ее лица, это не те слова, в которых она нуждается. – Тебя поставят на учет к психиатру, сообщат обо всем в колледж и полицию. К нам примчатся сотрудники опеки – быстрее, чем ты успеешь моргнуть. Как я буду смотреть в глаза соседям? Маму всегда волнует мнение других людей. Вот и сейчас она больше беспокоится о статусе нашей семьи в глазах соседей, нежели о каких-то более важных вещах. А может, оно и к лучшему, потому что мне не нужна гиперопека и излишнее внимание со стороны родителей и братьев. – Меня не поставят на учет, мама, – говорю я, надеясь, что ее это обрадует. – Психиатр оказался понимающим человеком. Никто не узнает о том, что случилось. Ни полиция, ни соседи, ни колледж. Я ложусь сначала на спину, а потом отворачиваюсь к стене. Мне кажется, что расстояние между мной и мамой стало запредельным, а земля вообще пошла трещинами, которые однажды превратятся в огромную пропасть. Я не ждала от семьи понимания и поддержки, но представляла себе крики и скандалы, от которых тряслись бы стены соседних палат. Но то ли у мамы не было сил, то ли не было желания, то ли она поняла всю бесполезность своих увещеваний, итог был один: я увидела нечто похожее на равнодушие. Может, как и я, мама просто перегорела.***
Через два дня меня выписывают из больницы. Спустившись по лестнице сначала в приемный покой, а потом, оказавшись в холле, я вижу сидящего на жестких металлических лавках Женю, обхватившего голову руками. Он, как и Игорь, ни разу меня не навестил, но почему-то приехал, чтобы забрать. – Я же говорил, – брат поднимает голову, услышав мои тихие шаги, – что не верю тебе. – Да, – киваю я. – А я говорила, что это твое право. – Если бы я присмотрелся чуть лучше, если бы обратил больше внимания… – Хватит, – перебиваю я, – пожалуйста. Это все равно бы случилось, независимо от того, сколько бы усилий ты приложил. Женя вскакивает на ноги. – А мама сказала, что ты жалеешь! На нас наверняка смотрят другие люди, но мне, если честно, совершенно плевать. Я беру Женю за руку и, глядя в его темные глаза, признаюсь: – Мама сказала правду; мне действительно жаль, но… – Я перевожу дыхание. – Но я бы все равно это сделала. Это оказалось глупым лишь после, а тогда, в самом начале, казалось правильным. – Пожалуйста, Катя, – тихо произносит Женя, – не делай этого больше. Обещаю, мы во всем сможем разобраться. Ничто не стоит твоей жизни. Он крепко обнимает меня, и я накрываю ладонями его широкую спину. Женя – единственный, кто никогда меня не осудит и всегда поймет. Но я была с ним честна: его усилия действительно ничего бы не изменили. – Ну что, поедем домой? – спрашивает он и отстраняется. – Да. Когда я выхожу из больницы, в лицо мне ударяет холодный зимний ветер, и я окончательно понимаю, что это не вызывает во мне совершенно никаких эмоций. Как и поездка домой. Как и равнодушие мамы. Как и понимание со стороны Жени. Ни радости, ни грусти. Ничего. Я слышала, что такое иногда случается. Кто-то просто жмет на выключатель, и все гаснет. Сначала нет ничего кроме тьмы, но потом ты к ней привыкаешь и больше ни обо что не спотыкаешься, когда идешь. Черный цвет размывается, становясь грязно-серым, как пыль, оседающая абсолютно на всех поверхностях. Без красок даже проще, потому что взгляд ни за что не цепляется, а значит, нет никаких остановок. Ты продолжаешь идти. И, пусть ты и не знаешь, куда именно держишь путь, самое главное, что ты идешь. Движение – это ведь и есть жизнь, верно? Может быть, в конце окажется, что все это время я шла прямиком в пропасть или пропустила какой-то важный поворот. Но в одном я уверена: разочарование меня не настигнет. Как и страх. Мне не будет страшно. Ведь я больше ничего не чувствую.