ДОСТОЕВСКИХ ЧИКАЙ НОЖОМ!
Молодой человек замер, когда увидел этот призыв, тревога сковала его тело на несколько секунд. Нет, он не испугался, он видел эту надпись уже несколько раз, должный эффект она произвела только при первом знакомстве. Написанная криво, скачущими буквами, с неравномерным наклоном, будто рисовало неразумное дите. Однако это было сотворено не ребенком. Это Федор знал точно. Не ребенком. И написано это было не из отчаяния и искреннего желания вершить самосуд, а из гадости, обиды, злобного желания поиздеваться и посмеяться над испугом и волнением. Такова была природа людей, что обитали здесь тринадцать лет назад. Федор, с абсолютно безумными широко раскрытыми глазами, до этого отражавшими только его неприятный негативный ступор, вдруг тихо плотоядно рассмеялся себе под нос. В этот раз не только Богу известно, за что о Достоевских в этих местах ходила такая слава. Федор все знал и обо всем помнил. О каждом проклятии в свой адрес, о каждом крамольном обещании, отправленном ему. Ни одно из них так и не исполнилось, а земля эта на десятки лет вымерла, словно солью посыпали. Краем глаза одаренный заметил постороннее присутствие, он тут же затих и взволнованным взглядом посмотрел в сторону. Безымянный ребенок, предположительно лет семи и неопределенной половой принадлежности, смотрел на него, как на одухотворенную ересь и скверну. Или как дети смотрят на тех, от кого исходит аура опасности и скорой смерти? Зачастую, маленькие человечки не понимают природы и причины своих чувств, отчего не знают, как себя вести и что делать. Федор невольно пугал всех детей. А порой они сами липли к нему, как мотыльки к свету за окном по ночам. Этакое складывалось неподконтрольное двуличие. Сегодня, однако, Достоевский напоминал исключительно бродячего кота, замерзшего и голодного, а оттого к нему можно было испытывать либо жалость, либо отвращение. Навряд ли кто-то рискнул бы приютить этого несчастного, но вот высказать о своем сочувствии мог, в принципе, любой желающий, Федор только улыбался бы. Он в этом огромном мрачном дворе ощущался как гость на кладбище. — Там нет никого, — неуверенно и почти робко произнес незнакомый ребенок. Все-таки мальчик. Гость с загадочным багрянцем в глазах слабо аккуратно улыбнулся, тут же смягчаясь во взгляде и в сущности. Опасным он уже не выглядел. Только малость нездоровым, может, пьяненьким, уставшим. — Знаю, — ответил Федор. — А дверь открыта. Ходит кто? — голос его звучал спокойно и приятно. — Вчера ходили какие-то темные. Во двор заезжать не стали, побоялись, что машина потонет. Она дорогая у них была, знаете, я таких не видел еще у нас…вот. Пешком пошли. Поплыли, то есть. И заходили, да. — Не обидели хоть тебя? — Достоевский даже чуть склонился, чтобы вызвать у ребенка больше доверия к себе. — Обидели, — малыш уверенно кивнул, — сказали нам не соваться к этому дому. Старшие из соседнего семнадцатого говорят, что там раньше убийцы жили. Ну, знаете… — дите опустило свои голубые глазки, чуть поджало губы от робости и опасений, что услышит кто-нибудь, а затем подошло ближе, — …ну не такие. Другие, короче, вот, — голосок прозвучал значительно тише и осторожнее. — Убийцы, значит, — снисходительно заключил Федор. Вот как о них с сестрой говорят сейчас. Они-то убийцы? Они ли убийцы? Тринадцать лет прошло, история сгладила все углы, убрала все лишние детали, оставив только каркас и бутафорию. Убийцы Достоевские, режь их ножом. Юродивые, неправильные, одаренные. И понятно теперь стало, чего в участок попросили явиться. Ездили, значит, лично и проверяли, что с квартирой по итогу сталось за тринадцать лет. А что с ней могло быть? Дверь, насколько Федор помнил, заварили насмерть, а окна вроде так и заклеены листами пластмассы, а значит ничего там внутри поменяться не могло. При желании, конечно, мародеры могли болгаркой подрезать и внутрь проникнуть, но зачем? Ничего ценного там остаться не могло, все уцелевшее вынесли сразу после начала следствия. Мебель почти вся сгорела, более-менее пригодное обследовали, отдали на реставрацию, а затем передали районному детскому дому. Металл спилили и сдали, наверное, сразу после тушения пожара. Та же участь постигла и медянку. Мертва квартира, как ни гляди на нее, и дом следом весь вымер. И район этот тоже скоро вымрет, не станут же родители даже от крайней нищеты держать в таком месте детей. Тут тяжело было находиться и просто случайному залетному гостю, неспокойно очень, тревожно. А как детям тут не страшно по всяким углам да подворотням бегать? Федор подумал еще и о том, какой бес дернул его прийти сюда. Зачем? Удостовериться, что ли, в чем-то? Все тут неизменно, только хуже и страшнее становится с каждым годом, а в целом – как было тринадцать лет назад, так и осталось. Жизнь остановилась той ночью, к утру ее тут уже не было. И больше она не вернется. Гиблое дело. Самое настоящие кладбище судеб, порожденное чужими гнилыми юродивыми амбициями. Такова цена за правильное? — Ну, ступай давай домой. Холодно как на улице, да и темнеет, кажется, — Федор обратился к своему мелкому собеседнику. — Вы туда не ходите! Там духи живут. Воет по ночам кто-то на самом верхнем этаже и плачет. Вдруг вас убьют? — Я уже мертв. С этими словами молодой человек прошел в парадную и стал подниматься по широкой лестнице на самый верх. Лифта тут не предусмотрено, а подниматься придется очень высоко и долго. Потолки четырехметровые, многострадальная квартира находилась на самом последнем этаже, сколько же с ней мучений. Ноги у Федора уже так болели, что идти быстро он не мог, в какой-то момент ему хотелось просто упасть прямо тут на лестнице и умереть. Чем выше, тем темнее и грязнее становилось. Стены в гари, какие-то и вовсе начали сыпаться и разрушаться, всяческий строительный хлам и остатки квартир разбросаны по пролетам, двери исписаны и изрисованы. А где-то и дверей вовсе не было, все сняли! Батареи, как и предполагалось, спилены, перила тоже. Все разворовали. Все. С большим усилием Достоевский смог добраться до пятого этажа, тут было уже совсем темно, пришлось достать телефон и светить фонариком в нем. Молодой человек остановился перед нужной тяжелой металлической дверью, на которой видна была монтажная пена и следы сварки. Однако дверь была все же вскрыта, что теперь уже, после слов мальчишки, не удивило его. Вопрос только в том, вскрыли квартиру давно или только вчера по требованию. А не наставили ли тут камер и датчиков движения, температуры? Не установили ли прослушку? Может, пытаются поймать и изловить? Эти бесы на все способны, все человеческое им чуждо. Запросто могли такую подлянку инициировать, предварительно сослав участковому требование явиться Федору Михайловичу Достоевскому в кратчайший срок, предполагая, что Достоевский сам поймет, для чего его вызывают, и соизволит квартиру повторно осмотреть перед подписанием бумаг. А что же, складно получается! И как же быть? Вскрытая-то дверь так и манила открыть ее и проникнуть внутрь на оставленную территорию, а осторожность диктовала покинуть это место скорее. Федор внимательно осмотрелся, обнаружил на полу относительно свежие грязные следы обуви, судя по узору – три пары обуви, одна женская. Трое людей могли спокойно справиться с установкой необходимого оборудования. А может, они там внутри? Поджидают? Затаив дыхание, молодой человек припал ухом к двери, но ничего не услышал. Да нет же, глупость какая. Хотели бы поймать, так притаились бы еще на первом этаже, ведь на весь дом слышно, что зашел кто-то в оставленный подъезд и кряхтит от бессилия. Зачем именно в квартире ловить? Если так судить, то им в окно еще было видно, что некто незнакомый приперся во двор и стоит напротив дома, очевидно, что собственник той самой квартиры. Тогда все нелогично. Одаренный все же решил рискнуть. Опасность для него представляло только огнестрельное оружие, а в остальном причин для паники не было. Да он и сам мог кого угодно заставить паниковать, у него во мраке даже глаза мерцали как-то уж слишком пугающе, как у хищника! Федор открыл дверь, замер на пару секунд и, не услышав ни единого копошения и намека на постороннее присутствие, прошел внутрь. Квартира начиналась с неширокой прихожей, перетекающей в длинный коридор. Слева просторная кухня, следующая комната жилая. По правой стене располагались раздельный санузел и кладовая. А в самом конце главный зал. Высокие потолки, как Федор и помнил, прибавляли пространства невероятно, но всегда с ними была и остается серьезная проблема – пыль и паутина. Здесь, впрочем, насекомых уже и не водилось, даже тараканы и те сбежали в места повкусней, чем выжженная сталинка. Федор смотрел на пол и видел все те же следы от обуви, они уходили во все помещения квартиры. Как нагло и неприлично. Жалеть, конечно, было нечего, квартира абсолютно пуста, оставались только недогоревшие обломки и рухлядь, по которым примерно можно вспомнить расположение мебели. Достоевский медленно и осторожно, как будто опасаясь своими шагами нарушить установившееся гробовое безмолвие, двигался в жилую комнату. Настроение его заметно испортилось и вошло, как будто, в прострацию, легкой степени помешательство. Стоило ему остановиться напротив комнаты, в которую и двери-то уже не было, на сердце сделалось тяжело и больно. Даже дыхание перехватило. Он все помнил. Помнил посекундно, что и как было, что делал он сам, что слышал, что видел прямо с этой самой позиции. Только тринадцать лет назад тут была дверь, через мельчайшую щелочку которой он смотрел на то мракобесие, что происходило в комнате, и молился Богу, чтобы этот ужас закончился. То, что тут тогда творили, с людьми творить нельзя. Не заслуживает человек испытать все те муки, что выпали на участь сестры в этом самом месте тринадцать лет назад. Федор долго не мог заставить себя сделать и шаг вперед, его настигло то же состояние, что и тогда: панический ужас и парализующий ступор, даже вдоха не сделать без усилия над собой. А ведь сегодня тут так тихо и спокойно, как на кладбище. У одаренного широко раскрылись глаза, он буквально принудил себя пройти вперед. Пара шагов, таких медленных и тяжелых, неуверенных, а сколько чувств, сколько боли от них. — А крови-то нет… — почти шепотом произнес Достоевский, смотря то на пол, то на стены. Естественно крови и нет, случился же пожар! И все сгорело! Все, абсолютно вся квартира выгорела, да и соседние тоже. Три этажа было поражено, на третьем так и вовсе стену выбило, из-за чего огонь проник в прилегающий дом. Так это место и вымерло. От взрыва газа. Газ взорвался внезапно, неожиданно, прямо под конец того действа, свидетелем и участником которого стал малолетний Федор. Сколько же ему тогда было? Десять, всего лишь десять лет. Еще совсем маленький ребенок, слабый и никчемный, но с каким отчаянием он ринулся защищать сестру, когда сознание вернулось к нему. Лишь на пару мгновений. Дальше снова темнота и удушье, звон в ушах. До сих пор запах гари вынуждает все существо напрячься и вытянуться в тонкую струну, негативный тонус во всех мышцах причинял много боли. Отчего же тогда взорвался газ? Умышленно ли его кто-то взорвал? Или случайное стечение обстоятельств? Значило ли это, что они с сестрой все равно обязаны были погибнуть? Или в любом случае погибла бы только сестра? Да уж лучше так, чем то, что с ней сотворили. Но ощущение подсказывало Федору, что не взорвался бы газ, не приди эти бесы по его душу. Он всему виной. От него одного столько неприятностей случилось. Да как же только газ-то взорвался? Как бы то ни было, а тот взрыв унес с собой очень много жизней, в том числе и этих иродов, а вот Федор выжил. Убивец. Чувствовал он, что это он их тогда убил, но как мог? Главная загадка всей его жизни по сей день не разгадана, теперь уже и не разобраться. Огонь унес все и всех. А в памяти такой серьезный провал! Ну вот как же? Вот все же помнит, а самого важного!.. Достоевскому поплохело, он накрыл часть лица ладонью, лишь бы не дышать больше этим тяжелым спертым воздухом, пропитанным смертью и огнем. Соседи говорят, что тут бродят духи, плачет кто-то и воет. Опасное место, невероятно тяжелое, быть здесь невыносимо. Самая настоящая пытка, к которой Федор почему-то пришел добровольно. Какая глупость. И зачем ему здесь быть? Только сыпать соль на старые раны и напоминать самому себе, для чего все изначально им затевалось. — Стася… — молодой человек болезненно зажмурил глаза и тихо-тихо всхлипнул, дышать было уж совсем тяжко. С длинных черных ресниц сиротело сошли непрошенные слезы, но то ведь от жжения в глазах, никак не от рвущегося на части, из-за величайшего на свете горя, сердца. Как же плохо стало, как же снова начало звенеть в ушах, больно так в груди до беззвучного крика, только связки ужасно заболели от напряжения. В два простых мгновения человек может почувствовать себя совсем одиноким и брошенным, никому не нужным и нелюбимым до отвращения, и никто на него не посмотрит с жалостью, и идти ему совсем будет не к кому, только от никчемности и безысходности останется просить у всякого помощи, хоть в голове уже заранее будет услышан обидный брезгливый отказ. Нельзя так с живыми людьми, нельзя. Всегда человеку должно быть куда идти, где будут его ждать и любить, где всегда он желанен и дорог сердцу. Да что бы хотя бы не как на грязь на него смотрели, а хоть жалкую капельку уважения и заботы испытывали. Больно, как же больно, когда последнее от тебя отрывают, когда обездоленным ты остаешься до такой степени, что земля тебе теплее человека! Внезапно раздался непонятный шум за окном, Федор тут же распахнул глаза и испуганно посмотрел на подоконник. Птица. Несчастный залетный голубь. Словно неупокоенная душа пришла к месту, где оборвалась ее жизнь зверским бесчеловечным образом, несправедливым, чудовищным. — Так с людьми нельзя, — пробормотал Федор, впадая в еще большее помешательство. Он подошел к окну и посмотрел на голубя ближе, тот совершенно не испугался, расположился удобнее и начал смотреть в ответ. Осознанная, что ли, птица? Нет, животные интеллектом не обезображены. Тринадцать лет назад здесь произошел самый главный раскол в личности Федора Достоевского. Здесь он стал свидетелем того, как из-за него, из-за его уродливой юродивой сущности, подневольно отличной от простой человеческой, пала жестокой несправедливой смертью его родная старшая сестра, принеся себя в жертву тем, кто был так же уродлив и юродив, как и Федор, но мнил себя важнее и сильнее. И это событие отпечаталось в его памяти настолько крепко, что теперь он из-за одного только этого события и продолжает бродить по свету в поисках Книги. Измученная душа его стремилась доказать всему миру этой кровавой и самой желанной в жизни жертвой, что личность Федора Достоевского право имеет вершить суд над теми, кто когда-то имел такое право над ним самим, потому как он планировал свое преступление ради миссии. Никакой благодетели одаренные принести в этот мир не способны, и великая цель их существования сводилась к жертвоприношению во имя освобождения света и разума человеческого от этой проклятой ереси. Души одаренных могут быть заполнены лишь тьмой, а помыслы – преступлением. Преступление есть единственная сила, которая движет одаренными во всем мире, потому как они мнят себя, благодаря своему дару, право имеющими на любое злодеяние. Но нет в том злодеянии смысла и миссии, только личная выгода, чтобы своя правда стала правдивее любой истины. А значит должен появиться в мире хоть кто-нибудь, чье преступление затмит все остальные, и тем уничтожит их до конца, и только оно станет миссией и обретет смысл. Так мир очистится от уродливых юродивых сущностей, возомнивших себя право имеющими на бессмысленные злодеяния. Ноги помчали Федора чуть ли не бегом, находиться ему в этом доме было тяжело и больно до ужаса. Мучить себя еще одним пешим путешествием он больше не смог бы, оттого была вызвана машина, что отвезла его прямиком к пятому районному полицейскому отделению, часы показывали уже половину пятого. Как бы застать следователя Петрашевского на месте. У Федора очень замерзли ноги, сапоги вымокли до какого-то совсем печального состояния, будь проклята весна. Но Достоевского это беспокоило не так сильно, как предстоящий разговор. Отделение полиции располагалось в очередном старинном здании, поэтому крыльцо сего заведения позволило себе иметь максимально нетоварный отталкивающий вид. Ступеньки разваливались, лампа практически не горела, даже домофон не работал, двери можно было спокойно открывать и заходить внутрь без приглашения. На входе Федор прошел через металлодетектор, выложив предварительно телефон и ключи от дома, затем его повели в кабинет к следователю, что уже собирался уезжать домой. Как вовремя до него успели дозвониться. Следовательский кабинет был завален различными документами и папками, все шкафы и стеллажи в макулатуре, за столом сидел господин Петрашевский собственной персоной, возрастной мужчина, не самой хорошо сохранившейся наружности, с маленькими темными глазками, хмурыми бровями и чуть выдвинутой вперед нижней губой. Взгляд у этого человека всегда строгий, абсолютно ко всем требовательный и беспощадный. Федор, если и приходил к нему, то всегда как какой-то нашкодивший опущенец, готовый принять любое наказание в пределах разумного. Сам Достоевский, впрочем, тут все равно всех пугал, аура у него тут становилась холодной и зловещей, тяжелой. И как-то Михаил Васильевич умудрялся установить контакт с этим юношей, только у него получалось. — Здравствуйте. Достоевский, по повестке-вызову… — тихо начал одаренный, показавшись в дверном проеме кабинета. — Проходите, — попросил следак. Будучи очень уставшим, замерзшим и оголодавшим, Федор сохранял нейтральное выражение лица. Он не выдавал ни единой эмоции, а эмоций у него относительно этого места и этого товарища имелось предостаточно, в основном негативные и боязливые, опять же – тревожные. Гость снял свою шапку и стал несколько нервно сжимать ее в руках, прошел в кабинет и сел на стул рядом со столом Петрашевского. Снова искусственно ссутулившись, снова нога на ногу, но в этот раз уже для того, чтобы сохранить побольше тепла, в помещении было как будто даже холоднее, чем на улице. И пахло то ли краской, то ли побелкой, то ли еще какой строительной дрянью. А может, так пахла вообще вся лаковая мебель родом из советов? А тут, между прочим, такая и стояла, государство экономило на всем и не заботилось о лице исполнительной власти. Федор отчасти мог выглядеть даже нелепо в такой обстановке, концы волос промокли, мех на воротнике тоже, сапоги мокрые и грязные, выражение лица как глупое и отчаянное, как у собаки. Это выдавало в нем полнейшее нежелание вести разговор, но раз уж пришел, то придется потерпеть и пересилить себя. Не то чтобы это было совсем сложно и невыполнимо, просто голова забита другой дурью. — Исхудали вы, товарищ Достоевский. И лицо у вас как зачахшее. Болеете чем? — поинтересовался Петрашевский, выжидающе смотря своими черными глазенками и как будто холодно злорадствуя. Но это, разумеется, было не так. Просто человек вот такой, с такой физией, не обвинять же его теперь? — Здоров, — тихо ответил Федор. — Ну, значит вы утверждаете, что соизволили явиться, наконец, ко мне в трезвом уме и здравом рассудке, я вас правильно понял? — в ответ следак получил только короткий кивок. — Вот и замечательно, потому что разговор у нас будет серьезный. И приватный. Михаил Васильевич достал из верхней шуфлядки три листа, скрепленных степлером, и положил их на стол. Сверху легла его тяжелая ладонь. — Догадываетесь, что такое? — спросил он. — Просят на снос согласиться и документы подписать, — произнес Достоевский, все еще звуча тихо и ненавязчиво, прямо в соответствии со своим образом. — Но квартира не моя. Не в моей собственности. Я в наследство вступить не успел, ее должны были на торги выставить. — Так ведь как выставишь, если она в аварийном доме? И вас просто так из нее не выписать, вы тогда числились несовершеннолетним, а теперь у вас постоянного места жительства нет, регистрации нет, прописки нет, вы вообще где-то как за горизонтом. А так тоже нельзя, Федор Михайлович. Нам-то, поймите, на эту квартиру все равно. Она к нам отношения уже давным-давно не имеет. Но бумага-то пришла из специального ведомства, — на этих словах Петрашевский особенным образом поднял брови и медленно покивал, постучав при этом указательным пальцем по тем самым бумагам, — вы знаете, из какого. А самое неблагоприятное для всех нас, что подписана это бумага догадайтесь кем? Одаренный медленно хлопнул глазами, он вдруг ощутил сильную сухость в горле и оттого довольно шумно заметно сглотнул. Федор медленно, едва-едва дрожащей рукой, вытянул бумаги из-под ладони следователя и стал их читать. Содержание, в принципе, соответствовало его ожиданию, а вот длинная размашистая сложная подпись действительно привнесла что-то новое в этот стандартный упорядоченный процесс, к которому уже успели привыкнуть обе стороны. Достоевский стал смотреть в пространство, глаза вновь раскрылись шире обычного и даже как будто загорелись каким-то недобрым огнем, вид у юноши все равно при этом сохранялся неуверенным и взволнованным. — Ну что ты молчишь? — недовольный мужчина сложил руки в замок. — Планируешь делать что-то с этим или снова всех собак на меня повесишь? Сколько еще это продолжаться будет? — голос Михаила Васильевича становился все недовольнее и строже, но он не кричал. Не в его положении кричать, да и вообще это не очень профессионально, а Петрашевский считался самым профессиональным профессионалом из всех, кто имел дела с одаренными. — Совесть есть у тебя? Смотрю вот в глаза твои наглые, а там ни намека, Федор, ни просвета! Ни капли благодарности. — А что мне сделать? Михаил Васильевич, хотите бумагу своей рукой напишу и подпишу? — Достоевский положил те листы на стол и посмотрел на следователя, легкое волнение все-таки проявилось на его лице, но не более. — Давайте напишу? Дайте листок и ручку, все напишу. — Что напишешь?! — не выдержал Петрашевский. — А напишу, чтобы они ко мне напрямую с такими вопросами… — Так ты же не живешь нигде. Они потому мне и строчат, что только я знаю, что ты где-то в П. обитаешь! И то, это все шатко, как канатный мост! Старый такой, прогнивший, нестабильный. До первого кривого-косого шага не в ту сторону, Федор, вот так вот дела обстоят. Терпение у них кончится, и тогда Лер меня даже не оповестит, сам заявится и сам твою Нору найдет, крыс оттуда выкурит и будете все вместе в Крестах сидеть! И ты будешь сидеть, тебе даже отдельный «кабинет» в изоляторе предоставят. Поставят тебя там в пижаме и тапках у шкурки, глазами будешь хлопать и замерзать в дикий мороз! Не присесть, Федор, там негде, места на пару шагов! По шестнадцать часов будешь стоять, бродить туда-сюда, а к шкурке не прижаться, она острая до кровищи! Вон у дружка своего белобрысого спроси, как ему там было, может хитрость какую сразу подскажет. — Да Михаил Васильевич, ну что вы!.. Я себя не позволю!.. К какой еще шкурке, какие Кресты! Не заявится Лер сюда, ему дорога на мою территорию заказана. Не безумец же он, чтобы в самый капкан наступать! Да и… — спесь сбилась очень быстро, переход от взрыва до дрожащего угасания произошел стремительно, — ну приедет он сюда, и чего он сделает? Думаете, дамся я ему так просто? Что у меня методов от него нет? Я его много лет знаю, все его стратегии для меня ясны как день. — Да ты чего? Прямо все так продумано у тебя? Да я, впрочем, может и не сомневаюсь, что продумано, но мне ваших конфронтаций в городе на пустом месте не надо! Хватило уже тринадцать лет назад, по сей день разгребаем. Закона нет на вас, бессовестные! Двоедушные вы твари, оба. Неудивительно, что он тебя к себе утащил, почувствовал, что вы с ним одной крови или какая там дрянь у вас вместо нее течет. Вырастил гаденыша, и на что надеялся? Достоевский посмотрел на следователя с каким-то отчаянием и обидой во взгляде, а затем переменился в лице. На смену пришла мина презрения и отвращения. Одно только это прозвище пробуждало в Федоре столько чувств, что он был готов еще один взрыв учинить, горел бы синим пламенем весь этот город. — Ладно, Федор, не принимай ты близко к сердцу мои слова, но к голове прими поближе. Помяни мое слово, доберется до тебя судья. Сожрет Нору и тебя вместе с ней. Тебя-то, может, и не сожрет, обратно к себе определит, а вот парням твоим худо будет. Все пойдут по высшей, — Петрашевский стал звучать спокойнее, но все так же твердо. Уже без претензии, а скорее с искренним желанием помочь и предупредить, вразумить, наставить на верный путь. — Отменили высшую у нас уже давным-давно. Да и Лер такими людьми разбрасываться не станет, не просто так ведь собрал всех в своем гнезде. — Это у нас отменили. А у вас все как у дикарей, потому и говорю, что закона нет на вас, не написали и не напишут. Стараниями Лера, между прочим. Черный человек, — Михаил Васильевич покачал головой. — Согласие на снос, значит, подписывать не станешь, правильно понимаю? — Я не имею права. Дайте листочек, Михаил Васильевич! Сам напишу, а к вам если вопросы будут, как вы такое допустили, то передадите, что смогли застать меня в исключительной болезни и бреду. И вообще, передайте лучше, что у меня по лицу видно, что я в глубоком запое уже как минимум полгода. Петрашевский, будучи человеком терпеливым, смог только глаза на такое желание закатить, но листок с ручкой все-таки дал. Спорить с Достоевским бессмысленно, проще убить. Да и лучше уж так, чем вообще ничего от него не добиться, будет хоть несчастная бумаженция от него с хоть каким-то заявлением. А дальше пускай особое ведомство само решает, как быть с этим чертом. Федор сел удобнее и начал аккуратным красивым почерком писать свое заявление. Раз уж первоначальный документ с обращением был подписан самим Лером, то на его имя и нужно отписываться.«Начальнику Специального ведомства Господину М.Ю.Л. От раба Божьего Федора Михайловича Достоевского
Заявление
Я, Федор Михайлович Достоевский, находясь не в здравом уме и совсем в нетрезвом рассудке, явился по повестке-вызову в Районное Отделение Полиции №5 города П. хх-хх-20ххг. по случаю вызова меня следователем Петрашевским М.В. Заявляю, что согласия на снос квартиры, находящейся по адресу … дать не могу в связи с тем, что не являюсь ее собственником и в наследство вступить не успел. Законной собственницей данной жилплощади была и остается госпожа Достоевская Станислава Михайловна. Прошу впредь все запросы отправлять на ее адрес.Достоевский Ф.М.»
Молодой человек поставил свою подпись и, загадочно улыбаясь, протянул листок следователю. Тот внимательно прочитал содержимое, посмотрел на Достоевского с особенным предупреждением в глазах, и отложил заявление в сторону. Не боялся Федор никакого Лера. Основной план уже был на середине, требовалось только подождать еще года два. Столько сил и влияния было сосредоточено в руках лидера организации Крысы Мертвого дома, что какого-то там призрака из прошлого он уже давным-давно не опасался и даже не вспоминал о нем. Занятно только то, что Лер сам решил о себе напомнить. Надо ему чего-то? Так в его силах выйти на Федора чуть ли не лично, к чему эта бюрократия и трепания непричастного следователя? Глупость, очередной фарс ради фарса, прецедент, чтобы разозлить и испортить настроение. Домой Достоевский все-таки пошел пешком. На улице стало совсем темно и холодно к тому моменту, это Федора не волновало. Он думал обо всем и сразу и никак не мог прийти к какому-то консенсусу, снова что-то бормотал себе под нос, снова тихо посмеивался, вот таким образом и добрел до дома. А дома-то было очень тепло, снова пахло чем-то вкусным. Одаренный устал до такой степени, что сапоги с себя ему пришлось буквально стряхивать, грязь и сырой снег при этом разлетались по всей площади, но теперь Федора это вообще не заботило. Он повесил пальто на специальную стойку, туда же отправилась и шапка, затем медленно побрел на кухню, уж очень захотелось воды. Сухость в горле разрасталась как изморось по утрам, ужасно колола и не давала покоя. И сердце все еще болело, не желало никак успокаиваться. Здоровье точно ни к черту. В глазах резко стало темнеть, все звуки превратились в навязчивый противный звон, силы покидали бренное тело. Достоевский успел ухватиться рукой за дверной косяк, только благодаря этому он, теряя сознание, сходил на пол плавно и безболезненно. Молодой человек пришел в себя только через три часа. Он обнаружил себя уложенным на диван, укрытым пледом и, в общем-то, обогретым. Гостиная. В ней горела одна из включенных гирлянд, коими Вася в свое время облепила каждый миллиметр дома, так что освещение получилось ненавязчивым и в глаза не било. Отлично. Голова немного ныла и гудела, но теперь уже терпимо. Практически слабо. Федор похлопал глазами и заметил, что рядом с ним находился Ванечка. Ох, Ванечка… — Федор Михайлович, ну что же вы так с собой, — мягко и ласково пролепетало чудо природное, чьи светлые патлы тут же свалились Федору на лицо. — Я вас обнаружил в бессознательном состоянии на полу, вы, кажется, заболели. Сапоги у вас насквозь промокли, а на улице ведь холодно так. За сапоги не переживайте, я их уже почистил, они сохнут. — М, — совсем тихо и хрипло выдал Дост, из-под пледа выглядывали только его глаза. Он чувствовал, что у него поднималась температура, вот ведь дерьмо. Смог-таки простыть! — Ванюш, вижу, бинты снял уже, да? Не болит головушка-то? — Не болит, просто чудо какое-то! Прекрасно себя ощущаю! — радостно, но приглушенно, лепетал Гончаров. А глазки-то как горели, ну каков солнечный ребенок. На самом деле Федор ему все соврал. Да, вот так взял и соврал, что удалил часть мозга, а на деле просто под наркозом ему косичек назаплетал и сфоткал для коллекции. Ну и по голове, разумеется, всячески погладил, чтобы та больше никогда не болела и во всякие глупости не верила. Иван, так-то, на мигрени всю жизнь жалуется, Федор искал лекарство именно от этого недуга, но так ничего и не нашел, поэтому решил проверить работу метода плацебо. Неужто сработало? Видать, да. Ну гений. — Федор Михайлович, вам, может, чаю? Вы, наверное, не ели ничего весь день, да еще и замерзли так, давайте чаю? А там, может, и на ужин настроение появится? Вот против такой заботы Федор ничего не имел, потому что она легкая и ненавязчивая. Будь здесь Коленька, он бы насильно скормил любимому другу половину запасов из холодильника и попутно затолкал с ними же всю аптечку, особо при этом не разобравшись, что там вообще за лекарства. — Ну що, зяблік? Захворів? — раздалось бодрое и звонкое где-то со стороны. — Бля-я-ядь… — очень тяжело и вымученно проблеял Достоевский, его голос сошел прямо до нуля. — Бля-я-ядь…! — передразнил Гоголь, только намеренно погромче и покомичнее. — Не ной, на лучше витаминку. Тут же во рту лидера крысиной организации оказалась новенькая ашка с апельсиновым вкусом, такой исход, в принципе, Федора удовлетворил. Иван только безобидно фыркнул и отпрянул от главнокомандующего, все еще сидя, при этом, на диване с краю. Николай же все это время торчал откуда-то со стороны кресла, туда же он и убрался. Достоевский подтянулся чуть повыше и сделал короткую затяжку, после чего выдохнул густое апельсиновое облако. — Тяжело, — заключил молодой человек после нескольких затяжек. И это он вовсе не про парение, а про свою жизнь. Электронка была брошена Гоголю, тот легко ее поймал в полете и оставил столике рядом. — Чего тяжело-то? До Петрашевского-то добрался хоть? — поинтересовался Коля. Федор укрылся пледом плотнее и лег на бок, отвернувшись ото всех к спинке дивана. Не хотелось ему ни с кем разговаривать, голова и так забита всем, кем только можно, еще всякие глупости очевидные тут обсуждать. И температура точно поднималась, потихоньку приходил озноб. Ужас. Ну за что? Какого черта его понесло в тот затопленный район? Там ведь из года в год все утопает, да что же это такое! — Да. Лер в Кресты нас собрался определять, — тихо пробубнил Дост. Установилась тишина. Вот так бы всегда. Вот бы еще все свалили в кухню чай пить и оставили Федора одного хоть на пять минут! — В Кресты? У-у, серьезное заявление, — задумчиво протянул Гоголь. — Да прям-таки в Кресты? Да прям-таки собрался? Каков старый черт, все не сидится ему на нагретом месте. Хочет, что ли, чего-нибудь от тебя? Или это все из-за квартиры той? — Не знаю. Был там вчера кто-то. И дверь вскрыта неизвестно когда, может до этого еще. — Очевидно, люди Лера и были, раз им эта квартира так приебалась, то и ходят, смотрят. Думают наверняка, что ты ее не отдаешь, потому что у тебя там дело какое-то подпольное секретное, может ты там притон организовал или мет варишь? Там и жаловаться ведь некому, никто, пади, и не живет в том дворе. Тащи генераторы, делай ремонт да в добрую дорогу, — рассуждал Коля. — Но про Кресты было лишним. Как в ноги плюнуть, очень неуважительно. — Да какие Кресты, блядь, заебал ты, крестоносец хуев, — раздраженно и устало выдал Федор, а затем тяжело вздохнул. — Ну как ты себе это представляешь, нас в Кресты. Лер даже не знает, где они у нас и находятся, притащит в старые закрытые, даже глазом не моргнет, что там и нет никого уже лет пять. Посадит и будет ходить бдеть, а когда дойдет до него – нас уж и след простыл. — Да, я так и сделал в свое время. Отсидел целых два часа, но мне, знаешь, впечатлений хватило, атмосфера там недружественная и тяжелая, смерть смотрит на тебя со всех сторон, куда ни отойди. Да и вообще, тюрьма – штука такая, что лучше бы до нее не доводить. Уж мы-то знаем, да, Ванюня? — Конечно, не стоит до такого доводить. Я думаю, о Лере вообще переживать не надо, эта рухлядь умрет от старости быстрее, чем доберется до Норы. А если уж доберется, то тут свою смерть и встретит. Или вообще нас не застанет, Йокогама все приближается. Вам, Федор Михайлович, звонили. — Кто звонил?.. — Достоевский резко развернулся и посмотрел на Ивана. — Дед японский. Сказал, что дело в шляпе. И просил тебе лично передать, что подруга наша в добром здравии и горя не знает, — Гоголь отвесил другу слабого щелбана в лоб и хихикнул. Федор хлопнул глазами и как-то неуверенно лег обратно на бок. А потом до него, кажется, что-то дошло, что-то сообразилось, и он выдохнул. Закрыл глаза и, кажется, решил поспать еще. Неплохо было бы переопределить его в личные покои, да только истерику ведь закатит, с нагретого места-то ой как не хочется в болезни подниматься. Было решено зяблика оставить в гостиной, а самим удалиться на кухню. Будут рядом, услышат, если Федя заскулит или понадобится ему что-то.