***
На украшенной белыми письменами стене мерно тикают часы, по нашему столику стучат её ногти. Я смотрю на воротник её платья. — Так ты расскажешь о романе? — спрашивает Шетти. — Да. Только не знаю, с чего начать. — Почему ты подумал, что рассказать мне о нём — важно? Я потираю лоб и, понизив голос, говорю: — Ты сказала, у меня там трещина на линии. Эта книга, которую я вообще не должен был вести, и ощущается как трещина. — «Воспоминание». — Хорошая у тебя память. — А что, сегодня ты её с собой не взял? — Сегодня не довелось. Уже дочитал. Как, напомни, зовут твоего парня? — Томми, — слегка удивлённо отвечает она. — Мы с Томми поссорились, потому что он сказал, что Сенкель с его… как же он сказал… «сытым угнетением»… выглядит смешно на фоне того, что творится, скажем, у нас в южном гетто. Я тогда бросился Сенкеля защищать, но теперь готов с твоим бойфрендом согласиться. — Почему?.. Я провожу по столу так, будто на нём тоже видны линии, и продолжаю: — Эта литература избыточная, без нужды подталкивающая к краю. Помнишь, я говорил тебе: у главного героя отказывают руки, ноги… На середине может показаться, что ты читаешь Шелли или По. Потом — вдруг — типа Томаса Вулфа… или Пруста… со всей этой ностальгией и попыткой вернуться в потерянный рай, с пробуждающими запахами и прочей чепухой. Очень светлая часть. И ты думаешь: вознаградят ли меня как читателя? Какой силы будет катарсис, который я разделю с героем в конце книги? Садишься в поезд вместе с ним, выслушиваешь страдание за страданием и думаешь: да вернись ты скорее туда! Войди в дом, в котором вырос, прерви повествование и подари мне надежду, что я тоже когда-нибудь переступлю этот порог. Что у меня тоже есть шанс вспомнить. И вернуть себе ножки, чтобы они ходили. Но… ты знаешь, что случилось в конце? — Что? — спрашивает Шетти. — Он развалился! Этот уборщик! Он вернулся к матери, а Сенкель подписал: «Ой, а вот тут-то Бруно и рассыпался на куски». Ауснандагефаллен — вот так это будет по-немецки. — К горлу подступает что-то удушающее, и я переключаю внимание на салфетки, беру одну и раскладываю на столе. — И всё. Ни одного словечка дальше. Я сегодня видел этого писателя. Он сказал, что вспомнить о материнском доме — только полдела, важно ещё и правильно себя до него донести. И Бруно не сумел. А я сидел с раскрытым ртом и слушал. — Я кладу ладонь на салфетку. — Ох, Шетти… — Сминаю. — Если бы я только знал, почему эта херня меня так расстроила. Если бы я знал, я бы, пожалуй, сегодня поехал домой и тебе не надоедал. Но я боюсь, что когда-нибудь тоже распадусь на куски, только у меня и надежды не будет, что я что-то вспомню, просто так развалюсь, без причины даже. От старости. — Ты сказал, что не должен был вести эту книгу, — тихо говорит она, — что это значит? — Что мой коллега умер. И я делаю его работу. — Мне очень жаль это слышать. — А вдруг на Сенкеле висит литературное проклятие? — криво улыбаюсь я. — Сейчас расстанемся с тобой, и я тоже — хоп, и под машину. — Тогда придётся всю ночь не спускать с тебя глаз, — спокойно отвечает она. — Ты не должен так беспокоиться из-за Сенкеля, Лукас. — Это почему? — Потому что возвращение домой — только один из способов вернуть себе себя. Я считаю: можно двигаться назад, а можно сделать шаг вперёд. — Ага, попробовать убежать от себя, то есть, — отмахиваюсь я. — Нет, не убежать. Исследовать. Махнуть рукой на запахи из детства, чтобы открыться неизведанному. Понимаешь, о чём я? — Ты будто вещаешь из собственного опыта. — Отчасти, — признаётся она. — Я просто хочу сказать: не дай этой книге тебя запугать. И вот ещё кое-что: я, чёрт побери, без ума от Пруста, и Сенкель бы только выиграл, если бы «Воспоминание» закончилось окунанием печеньки в чай. Я хватаюсь за голову и улыбаюсь: — Ну да, наверное, ты права. — И печеньку разрывает на куски… И она распадается, потому что герой не в силах удержать своё детство — то есть печеньку — в руках… — Всё, прошу тебя, прекрати. — И печенька падает на пол! И герой такой: да и пошло оно нахрен. — Все руки испачкал. — Да, этой печенькой! — И отправляется в Бразилию. — Лучше в Японию… — Она мечтательно закатывает глаза. — Это моя давняя мечта. — Так книга-то не про тебя, Шетти. — Да, — рассеянно говорит она. — Меня на самом деле зовут Патриция. Смятая салфетка замирает в моей руке. — Прошу прощения? — переспрашиваю я, и тут к нам возвращается официант.11. Разрыв на линии
2 ноября 2020 г., 08:16
Шетти шагает рядом, обхватив мою руку так, будто мы семейная пара на швейцарском курорте. Голова этим недовольна, потому что выглядит её нежность слишком уж нарочито и на нас посматривают прохожие, но сердце благодарно. Я иду и прислушиваюсь к стуку наших шагов. Десять минут назад казалось, что Зои вот-вот вызовет охрану, чтобы меня выкинули в лифтовую шахту, а теперь я не дрожу и почти не боюсь.
Мы идём молча и ни малейшего понятия не имеем, куда направляемся. Чикаго разросся в ширину и расцвёл несущимися мимо нас машинами, вскриками и розовыми вывесками. На добрую секунду мне кажется, что обычно капризный город весь аж преобразился, и я кошусь на свою спутницу, словно допытываясь у неё, почему.
— Что ты так на меня смотришь? — спрашивает Шетти. — Хочешь обменяться номерами?
Я прячу усмешку и останавливаюсь:
— Почему твоя подруга называла тебя Пэдди?
— Какая подруга? — Она оглядывается по сторонам, её волосы слегка задевают моё лицо. — Мы так долго шли и теперь встали. Ты хотел, чтобы мы посмотрели на тротуар?
— Здесь есть… хороший бар через дорогу.
— Нет.
— Нет?
— Извините, мистер Джордан, пьяным я вас уже видела, и мне не понравилось. Я получше место знаю, пойдём-ка.
Я не успеваю ответить, как Шетти, прижав меня к себе крепче, спешит свернуть к магазинному свету, застеклённым дверям и душистым, бумажным запахам. На это «не понравилось» мне есть что проворчать и возразить, но я позволяю девушке с европейским акцентом увлечь меня подальше от публичных домов. Я говорю:
— Работал я с одним автором, и он был из Дублина. И звучал так же, как ты.
Заглядевшись вперёд, она смущается и отвечает:
— Только не Дублин, а Каван.
— Это тоже где-то в Ирландии?
— Северо-восток, прям на границе. Там я родилась.
— А как давно переехала сюда?
— Достаточно, чтобы как следует освоиться. — Шетти указывает на кафе, притаившееся на углу узкой улицы. — Идём туда.
— Идём. — Пауза. — И как живётся людям в Каване?
— Всем по-разному, — с неохотной улыбкой отвечает Шетти. — По лугам гуляет много животных.
— Правда?
— Да.
Я киваю, уставившись на край её пальто. В чуть звенящем молчании мы подходим к дверям кофейни, и я придерживаю для неё дверь.
— Спасибо, дорогой.
Она залетает внутрь, а я захожу неспешно, смакуя в голове её обращение. Пожалуй, мы можем оставить всех этих «sweetheart» и «дорогих», дорогая, только не злоупотребляй моим дружелюбием. Я же тут только, чтобы рассказать тебе про книгу.
Она ведёт меня к столику у окна, а я бросаю взгляд на двух засмеявшихся девочек-подростков с цветными волосами и говорю:
— Кофе — вечером?
— Был бы виски, ты бы не спрашивал. Здесь же и чай подают, — говорит Шетти, снимая пальто и быстро осматриваясь. — Возьми травяной. Я знаю, что он успокаивает.
— А ты считаешь, что мне надо успокоиться?
— Да уж недели две как. Садись, что же ты стоишь?
Прежде чем в моей голове успевает сформироваться вопрос: «Она специально выбрала такое место, чтобы на всякий случай видеть выход?», я оказываюсь за столиком напротив Шетти. Оправляю пиджак:
— Лучше бы пива в пабе взяли и какую-нибудь группу послушали.
— А тебе не кажется, что ничто не сближает людей так, как вечернее чаепитие?
— Признаться, для чайного знатока, умудрённого жизнью, ты кажешься слишком молодой.
— А ты, как погляжу, уже достаточно стар, чтоб ко всему придираться, — снисходительно улыбается она, протягивая ко мне ладонь через стол. — Официант, похоже, занят теми начинающими эмо-музыкантками. Хочешь, предскажу твою судьбу, пока мы ждём?
Я, помедлив, отдаю ей руку. Шетти обхватывает её обеими ладонями и разворачивает так, чтобы хорошо видеть все линии. Пока она рассматривает их, я рассматриваю её: рыжие кудри, подарок графства Каван, легко касаются щеки, у глаза видна россыпь блёсток, соскользнувших с век. И её руки — на удивление большие — длинные цепкие пальцы, крупные кисти, которые её росту и фигуре в самый раз. Она приглушённо объявляет:
— Всё очень плохо.
— Можем на этом и закончить.
— Нет, погоди. У тебя очень длинная линия жизни. Настолько длинная, что ты, по-моему, устанешь от себя ещё до того, как она пересечёт запястье, — с усмешкой говорит Шетти и проводит ногтем указательного пальца по моей ладони. — Или уже устал?
От её ногтя мне щекотно. Я отвечаю:
— Наверное, — и со смешком пытаюсь высвободить руку, но Шетти сжимает её чуть сильнее, почти властно:
— Видишь этот разрыв?
— Да.
— Здесь линия даёт трещину, а потом идёт дальше.
— И что бы это могло значить? — спрашиваю я. У меня сильно бьётся сердце. Я не помню, когда меня в последний раз так долго держали за руку.
— Что с тобой произойдёт… или уже произошло?.. нечто необыкновенное, после чего уже нельзя будет жить как прежде.
— Например?
— Например, встреча. Или уход близкого человека. — Шетти мельком поднимает глаза, прицениваясь к моему ошарашенному лицу. — Или воспоминание о близком.
— Тогда разрывов на ладони должно быть минимум пятьдесят.
— Я заметила, что ты отшучиваешься, когда речь идёт о чём-то по-настоящему серьёзном, — с улыбкой говорит она.
— А ты не очень любишь говорить об Ирландии.
Мой выпад встречают вскинутыми бровями, но она сразу берёт себя в руки. В эту минуту к нам подбегает официант:
— Здравствуйте! Что я могу предложить вам?
— Молодому человеку травяной чай с мятой, а мне холодный капучино, — ласково отдаёт приказания Шетти, глядя на парнишку с той же мягкой сосредоточенностью, с которой сейчас держала мою ладонь. Она наконец меня отпускает, и я прячу руку под стол.