Есть выражение: мельтешить перед глазами. Так можно сказать о непослушном ребёнке, а можно о видении, которое продолжает мелькать у человека в голове, даже если он больше никуда не смотрит и вообще лежит на полу, зажмурившись.
С Шетти всё наоборот. Её образ не мелькает, не мерцает и не дёргается. Я давно ушёл из спальни, оставив её, но всё ещё с поразительной ясностью вижу, как она садится на край моей постели, поднимает глаза с усталой улыбкой и в шутку посылает воздушный поцелуй. Он для неё, конечно, ничего не значит. Обыкновенная игривая формальность для обыкновенного мужчины, которых она видела сотни. Очень просто. Я всё ещё вижу, как пячусь к двери, подобный загнанному зверёнышу. Вижу, как неловкое пожелание
надеюсь
тебе приснится что нибудь приятное
замирает в воздухе, пока я смотрю на её колени. Она снимет рубашку перед тем, как лечь? В чём она останется?
Искушение.
Вижу, как она спохватывается и мягко просит принести ей стакан воды и сумочку из прихожей. Вижу, как срываюсь (безумный) и приношу бабочке всё, что ей нужно. Она благодарит меня. Признаётся, что в сумочке вся её жизнь, и даже больше.
Вижу, как мы неловко улыбаемся. Вижу, как дверь всё не хочет закрываться, а Шетти, взяв стакан, следит за мной в терпеливом ожидании, внутренне надеясь, что я уже наболтался вдоволь. Хватило секунды, чтобы заметить это крохотное нетерпение в одном её ласковом выражении, поэтому, уходя, я вдруг страшно расстроился. Сам взгляд говорил:
Вы очень жалкий, когда так смотрите на меня. Думаете, я не знаю, чего вы хотите? Я устала.
Я понимаю! Я всё понимаю. Но мне так хотелось остаться, что я чуть не сказал ей: «Если не хочешь разговаривать, мы могли бы просто помолчать вдвоём. Ты снова взъерошишь мои волосы и, может быть, положишь голову мне на плечо. Посидим в тишине, а когда ты уснёшь, я уйду. Что думаешь?..» Но она бы ответила, что в гробу видела такие свидания.
Я, конечно, всё понимаю.
Но она спать ляжет, моя бабочка, ляжет, подложит ладонь под щёку и уснёт, а мне всю ночь слоняться по дивану и бороться с привидениями. Когда ты возишься в горячем одеяле, вспотевший, ты всегда им проигрываешь. Ладно бы они были плодом моей хмурой алкофантазии — нет — и Лилиан (когда-то была) реальна, и имя «Микки» чересчур мне знакомо, и сутана, и зубастый воротничок, кричащий на меня сквозь цветные стёкла, они все в действительности существовали. Я в этом уверен, хотя толком не могу ничего восстановить. Факт таков — мои привидения очень правдоподобны, они наверняка пришагали из прошлого и оттого рычат страшнее всякого Пеннивайза.
Два вопроса: почему я о них забыл и почему вдруг вспомнил? Трус!
Я смог уйти от Шетти. Дверь всё-таки закрылась.
Вам тоже спокойной ночи, и укрывайтесь, раз в гостиной дует.
Я очень долго стоял в коридоре и прислушивался тревожными ушами к шуршащей машинке.
если бы ТОЛЬКО меня тоже кто нибудь выстирал
Посмотрел на счастливую сестру в рамочке — страх. Уткнул все фотографии лицами в комод и убежал в гостиную.
Там задал себе закрепкую затрещину,
я не пойду к ней
скинул рубашку и носки и улёгся. И лежу.
я должен уважать её
Конечно должен. Но я проигрываю, бабочка. И им, и тебе.
Я думаю о тебе. Думаю о том, что ты способна защитить меня. Пожалуйста, скажи, что это правда, — даже если ты лежишь в другой комнате, ты всё же светишься и гонишь от себя всякую гадость. Я должен признаться, что совсем не хочу вспоминать, кто скрывался за белым воротничком, но простое прошедшее время наплывает на меня с огромной, всесносящей силой. Если я вспомню — а я вспомню — ты будешь тут, бабочка? Естественно, нет.
Я брежу.
Я думаю о тебе и о том, что жил почти спокойно до того, как потащился за Джимми в бордель. Ну что у меня было? Эшли и Фрэнки — я исправно наведывался к ним раз в неделю или немного реже, собирал паззлы с малышом, учил его, что бумага сильнее камня, потом отпускал спать и всю ночь напролёт выслушивал нытье его матери. Я купил им телевизор и пару тонн продуктов, я чувствовал, будто забочусь и делаю всё правильно. У меня была Келли — я исправно дразнил её рабочий день от рабочего дня и не позволил себе ни одной непристойной мысли. Я придерживал ей дверь и сгорал праведным гневом на всякую плохую новость, а сгорев, говорил только по делу и так быстро, что у неё едва поспевала ручка. Она признавалась: «Пришёл мистер Ничтожество, мистер Скофилд, и он требует повышения гонорара». А я отвечал: «Скажи, что мы теперь страховая компания». У меня были очень-очень редкие, практически не встречающиеся в природе звонки матери по праздникам. Это крайне интересное явление — разговор по телефону, когда оба абонента молчат как ягнята. Моя мама, моя мамочка, моя мама, каково тебе одной в пустом доме? Соседки с апельсиновыми пирогами продолжают приходить и что-то рассказывать, но ты всё равно невыразимо одинока. Сын у тебя не ахти, я бы с таким дружить не стал. Он болен. Он думает, что он герой какой-то. Он думает, что он лучше всех, хотя он хуже всех, и это, конечно, не твоя вина, мамочка, потому что ты идеальная женщина и воспитывала его идеальным. Это Лукас виноват в том, что стал спиртной собакой. Это уже его проблемы, а не твои, мамочка, потому что ты сделала всё, что смогла. Сын —
собака, собака, собака, дочь — наркоманка, упавшая с крыши, муж — сердечник с грубыми руками, а ты сделала всё, что смогла. Ты воспитывала всех идеальными, и поэтому мне нечего тебе сказать.
Я люблю тебя.
Патриция!
А вечерняя бутылка, а вечерние новости, которые ведёт некрасивая женщина в красном платье? Она каждый раз представляется, и я каждый раз забываю, как её зовут. У неё потрясающее произношение, от которого у меня болят зубы, и пустые не двигающиеся глаза. Рот шевелится, улыбается, а они вот так — стоят застывшей глиной. Это жутко. Иногда, когда я дохожу до определённого градуса, мне кажется, что она говорит со мной как с умственно отсталым.
Смотри, Шетти, сколько интересного! Настоящая американская мечта! А ты что с этим сделала?
Я увидел тебя и подумал, что ты красивая девушка, а потом получил по голове. Всё посыпалось. Однажды мы с Фрэнки играли в «Дженгу», и малыш вытащил детальку из самого низа, и всё сразу покатилось к чёртовой матери. Башенка укатилась, и я весь тоже укатился и осыпался. Я встретил Шетти, и в ту же злополучную ночь моя голова раскололась на части во сне, а Эшли сошла с ума и запустила руку мне в штаны. В ту же ночь мне впервые привиделась сутана, которая болталась в воздухе и говорила, что я ДРЯНЬ, мне впервые прислышалось, как кричала какая-то девушка
А
ДА ДА
ЭТО ЛИЛИАН
ЛИЛИАН
Мне впервые…
Безумие.
он собака собака собака
На следующее утро Линда объявила мне, что Кристофер — умер и что я — новый Кристофер, а «остальное получу позже, по мере успехов». Не осталось ни людоедов, ни пустоглазых демонов, только подслеповатый немецкий мыслитель, у которого предзаказ зашкалит ещё до начала рекламной кампании. Спустя полдня Джимми снова утянул меня в глубокую дыру, в которой все пятна были синие, и только одно было красное, чуть не побитое.
Потом мне дали по яйцам.
Потом Эшли плакала у меня на руках, умоляя отвезти её куда бы то ни было. Потом она кое-что увидела и опять очень расстроилась. Потом я попал в чёрный список, а Келли сказала, что «переводчикам ещё не звонила».
Американская мечта!
Всё посыпалось.
Твоё появление, пятнышко, перевернуло всё к чёртовой матери, ты испортила всё, что только можно было испортить.
Я думаю о тебе, лёжа на диване. Ты парень в чулках и платье, который твердит мне, что он девушка, а я думаю о тебе.
Плевать, как ты к этому пришла, Патриция, — вне зависимости от того, как и кем ты себя определяешь, во мне огнём бьётся рыжее искушение каждый раз, когда я смотрю на тебя. Что будет, если ты поцелуешь меня?
Что я почувствую?
Я хочу, чтобы ты поцеловала. Я хочу, чтобы твои руки снова лежали на моих плечах.
Может быть, я ничего не перепутал в борделе. Может быть, я вполне осознанно ощутил, что ты одна и есть то самое, что мне больше всего необходимо, и потянулся туда, куда потянуло. Может быть, мне ещё стоит поблагодарить Джимми за наше маленькое невинное развлечение, которое закончилось знакомством с переодетым парнем.
сводник
инстинкты?
Я думаю такую чушь, что, надеюсь, ты никогда этого не услышишь.
Ты — женщина похлеще других знакомых мне женщин,
да кем бы ты ни была,
я всё же знаю, что у доброты и женственности нет человеческого пола. Тебя это устраивает. И меня (теперь).
И мне становится очень стыдно.
Я не должен был убегать от тебя. Я не знаю, почему так взбесился и чего испугался. Очевидно, что «дура» в нашей паре я, а не ты. Мечусь — я. Кричу — я, оскорбляю — я. Я собака и кричу, когда не могу найти спокойного слова,
а последние дни мне совершенно не до спокойствия.
Ты заслуживаешь лучшего отношения, ты заслуживаешь всего на свете, но видишь, солнышко, люди вокруг так и норовят ущипнуть тебя побольнее. Заблудшие, они не понимают и не принимают ничего свежего — они, едва его завидев, тут же начинают глумиться и тычут пальцем, пока не заревут. Я не стал исключением, и Джимми тоже заслуживает национального порицания, но единственное, чем ты удостаиваешь его смеющуюся морду, так это ремаркой про «дебильное имя».
И всё?
Уверен, думаешь ты про всех нас грубее и громче, чем говоришь вслух. Хотя Джимми и Микки — действительно дебильные имена.
И Томас… Здесь и говорить нечего, ведь ты уже его, но что этот парень сделал? Ему бы защищать тебя ценой собственной волосатой груди, но что он сделал? Ударил и сам же расплакался. Вонь.
Я бы не расплакался.
Я бы дал тебе всё на свете.
Я искрутился, бабочка.
Мне плохо.
мне жарко
Во лбу у меня поселился сгусток чего-то чёрного. Он давит мне на голову. Интересно, уснула ли она?.. Наверняка уже уснула, ведь это была не ночь, а сплошное приключение; я видел, что глаза у неё правда слипались. Если бы я мог только узнать, сняла ли Шетти рубашку перед сном, я бы больше в жизни ничего не попросил.
Зажмурившись, представляю себе, как она смотрится в карманное зеркальце и смывает макияж специальными салфетками. У неё на лбу маленький пластырь, и он выдаёт всю ночную историю. У неё точёные, уютные черты — в них спрятано терпение. Она щёлкает зеркальцем, оборачивается к сумочке за телефоном, вспомнив, что ей надо отписаться Марго, и отписывается, чуть склонившись. Молчаливая, задумчивая. Все мысли о подружке, о Томми-Джерри, о «прогулянной» (проспанной, если угодно) работе, о том, где ей ночевать назавтра, и ни одной обо мне. Это стоит перед глазами кинематографической картинкой, и ноги у меня болят — им бы встать и пойти в спальню. Они не привыкли на диване, и им в кои-то веки нужно, чтобы кто-то был рядом.
Но я не пойду: я вижу, что она ведёт себя настороженно. Ей не нужно притворяться, что она искренне заинтересована, я грёбаной кожей чувствую: Шетти меня сторонится. Она может говорить всё что угодно и поддразнивать меня как вздумается, но в голове у неё дремлет готовность защищаться. Она осознаёт, что я сумасшедший, она сама об этом говорила. Это больно. Сумасшедший! Но я лучше Томаса, лучше всякого седого извращенца, неужели она этого не видит? Чересчур громкий, чересчур «в пене», но я хороший человек. Я лучше них, я бы всё отдал, лишь бы она избавила меня от воротничковой сутаны
я бы успокоился
Дорогой Лукас, но сутана появилась одновременно с Шетти, неужели ты этого не видишь? Избавишься от неё — избавишься от воротничка, это очень просто.
Ну попробуйте! А я постою и посмотрю, как вы справитесь с такой никчёмной задачей. Это всё равно что сказать: отрубишь руку — перестанет болеть палец. Это не сработает, потому что палец можно и нужно вылечить
постирать… Надо разобраться, а не рубить. У меня такое ощущение, что сутана всё равно бы пришла ко мне рано или поздно. Заявилась бы — с Шетти или без неё, пришла бы и сказала: «Хочешь пострадать?» Я бы ответил: «Конечно». Она бы сказала: «Хорошо». А моего красного пятнышка, может быть, и не было бы рядом.
Она нужна мне. Она нужна мне.
Она так нужна мне.
Я пойду к ней.
Мне жарко.
Я не пойду к ней.
Патриция — причина, по которой воротничок приходит ко мне пропитыми ночами, или спасение от него? Скажите мне! Скажите! Я буду хорошим!
Послушным! Я всё тебе отдам, пятнышко, но ты будешь тут, когда он придёт?
плохо
Ты не будешь тут, ведь у тебя уже есть другое ревущее существо.
сгусток чёрного
А мистер Скофилд как увидит бутылку горячительной воды, так ему больше ничего на свете не нужно, да?.. Похоже на то.
Весь мокрый, издергавший себя до неузнаваемости, я щёлкаю прозрачными остатками и вливаю в себя что-то очень горькое. Уже совершенно без разницы, пьётся мне опять или не пьётся, ведь я знаю, что перешёл границу. Шанс уснуть очень похож на ноль, и у меня начинает болеть горло; кажется, будто я стёр его до мяса своим нытьём. Извозился, искрутился, всмятку измучил одеяло и офисные брюки, которые так и не снял, — и ничего. Хоть бы какое-то подобие сна, но ничего.
Она очень мне нужна.
и почему она спит,
а я нет
Я свешиваю ноги и морщусь от налетевшего сквозняка, тупо прижимая горлышко бутылки к губам. Очень дует и очень темно. Сколько до утра?.. Должно быть, уже четвертый или даже пятый час; всего ничего осталось. Скоро поднимется солнце, и мне надо будет вернуться в издательство, но какая может быть работа в такое время?
Испуганный воздух разрезает музыка машинки. Видишь, Линда, у меня и свои дела есть: я готов обоссаться с минуты на минуту, а ещё должен достать платье для Шетти, потому что
оно ей нужно, и нужно как можно скорее. Она на меня чертовски рассчитывает, разве я могу её подвести?
Почти трясущийся, я встаю с дивана в противном страхе смотреть туда, где разлёгся коридор. Мне всё время кажется, что там кто-то стоит, но платье, конечно, само себе не поможет.
***
Секунда. Всего секунда нерешительного молчания. Одним лёгким кивком Шетти соглашается вовлечь себя в игру, одним кивком развязывает мне руки — глаза у неё горят предвкушением, и уже в следующее мгновение я подаюсь вперёд и обхватываю ладонями её горячую шею. Кожа у моей бабочки очень мягкая, почти шелковистая; она дышит светом и принятием. Я с дурной жадностью прижимаюсь к её губам, одновременно легко подталкивая к стене. Мне хочется перекрыть ей всякий путь к побегу, хотя Патриция, кажется, и не собирается никуда убегать. Она широко улыбается сквозь поцелуй, удивляясь моему напору, прикрывает глаза и запускает обе руки мне в волосы. Это ощущается столь же прекрасно, как и пару часов назад — я чувствую, что она доверяет мне, и моё сердце рвётся прочь из груди.
Шетти позволяет мне прижать её к замеревшему в изумлении коридору и шепчет:
— Я так и знала, что вы не справитесь.
Что это значит? Занятый её губами, ключицами и всем, что только мне открыто, я не разбираю ни слова. Во мне дышит и кричит большое, горячее желание. Она такая хрупкая; я сжимаю её талию обеими руками, прижимаясь вплотную и отдалённо боясь, что могу переломить её, но в этом доверчивом и хитром создании силы гораздо больше, чем может показаться поначалу. Она прерывает поцелуй, переводя дух с блестящей улыбкой, прижимается губами к моей напряжённой челюсти и расстёгивает мне брюки. Пуговицы её рубашки, сдёрнутые, утягивают друг друга на пол. Это очень красиво — теперь она вся как на ладони. Она принадлежит мне. Она нужна мне.
— Закройте глаза.
Я повинуюсь, и она целует меня в шею, а потом тАК БОЛЬНО
КУСАЕТ МЕНЯ
у меня КРОВЬ
кровЬ!
ОНА УКУСИЛА МЕНЯ
ОНА УКУСИЛА МЕНЯ ЗА КОЖУ НА ШЕЕ очень больно очень больно очень больно из меня сейчас потечёт кровь и я совсем не хочу туда где уже летает Лилиан пожалуйста ОНА ЧЕРТОВСКИ БОЛЬНО УКУСИЛА МЕНЯ КАКОГО ХРЕНА
Я распахиваю глаза, в бешеной лихорадке вскидывая ладони к шее, которая ещё мгновение назад горела и цвела ужасной болью, а теперь — цела.
Даже крови нет. Ни капли крови, а мне только что казалось, что я весь истекаю, что я умираю.
Ни капли крови, ни тени бабочки, а мне только что казалось, что она стоит передо мной стоит, обнажённая.
Ни тени бабочки, ни подобия коридора, а мне только что казалось, что мы собираемся заняться любовью.
Ни подобия коридора, ни подобия моей квартиры, а мне только что казалось, что я стою у себя дома.
Ни подобия квартиры — никакого дома, только спинки, спинки, спинки.
И цветное стекло.
И пёстрые рыбки, плывущие прямо по воздуху. Я помню, что мы ловили таких рыбок с отцом, и он учил меня держать чёртово удилище, а потом ударил по затылку так, что я чуть не упал. Порядок вещей. Я очень разозлился: Лукасу уже пятнадцать, а его всё ещё шпыняют, как мальчишку. За что? Я хотел схватить отца за куртку и дёрнуть как следует, но не стал ничего делать и просто отвернулся. Побоялся.
Лилиан, будучи младше, постоянно говорила мне, что я сопля, и в конце концов я в это поверил.
я всё забыл я совсем всё забыл
А мне семнадцать.
Или пятнадцать.
Когда умер папа? В том же году, что и рыбы.
Когда умер Лукас?
Цветное стекло — они давящее, огромное и покрыто кислотой, но на него страшно хочется глазеть, вытягивая всего себя на носках. Иногда, вытягиваясь вот так и засматриваясь, я чуть не падаю, или меня кто-то толкает, или зовёт. Я думаю о том, что окна оттого такие высокие, чтобы их никто не трогал; в это тяжело поверить, но цветные люди на нём очень древние (сказала мама) и древнее бабушки. И дедушки. И старой чёрной собаки у деда, которую я видел на фотографии. Она была чёрно-белая.
Один из людей держит длинную золотую палку и лежит. Наверное, он устал ходить с ней. Я вот не устаю никогда ходить с палками, я всегда ищу длинные палки на улице, чтобы идти и стучать, как будто у меня трость, иногда я даже хромаю, но мама говорит, что они грязные и «с микробами», и всегда забирает. Но мне кажется, мне идёт ходить с палкой. У цветного человека вообще золотая.
Напротив него лысая женщина во всём синем и трухлявом держит за руку старика с бородой, и у него очень уродливые красные штаны. Я не знаю, может быть, это не штаны. Борода зелёная — такой цвет у стекла. Он какой-то урод. Если встать сильно подальше, к самой двери, то кажется, будто уставший человек с классной палкой смотрит на лысую женщину и старика и расстраивается. Ему стало так грустно видеть их, что он лёг. Ну, она всё равно лысая. Она красивая. Я не вижу волос.
— Лукас! Иди сюда.
Я вздрагиваю.
Лукас, маленькая Лилиан, мама с плачущим лицом, отец, похожий на каменный орех, — вся семья в сборе внутри кафедрального собора Рокфорда, Иллинойс. Спинки, спинки, спинки. Мои любимые распрекрасные окна. Мне всё время хочется вертеться и смотреть на святых в цветном стекле, а не внимать хору с раскрытым ртом так, как будто я дурак, но мама с плачущим лицом очень расстраивается, глядя на меня, а мой затылок боится отца, и мне приходится сидеть смирно и слушать. Поётся всякое — всякое и чересчур сладкое, неправдоподобное, что-то совсем не похожее на то, что будет происходить дома, когда мы вернёмся из церкви. Дома — неправильное. Тёмное. Горькое. Сейчас орёт хор, а вечером родители будут орать друг на друга или на меня.
какой же вы ханжа! посмотрите на себя
Спинки, спинки, спинки. Я всё забыл.
А теперь могу опереться на спинку скамьи. Какой я молодец. Лучше бы я умер. Спинки — дерево — стекло — всё холодное. Темнота.
Я смотрю вокруг и с ужасом замечаю, что женщина в синем и трухлявом совсем почернела и старик рядом с ней полностью покрыт мраком. Нет золотой палки, нет людей, нет мамы, и мне уже не шесть, а все двадцать восемь. Что-то продолжает упрямо петь в отдалении, и мне кажется, что я тоже должен петь, иначе отец даст мне по голове. Я послушно присаживаюсь. Скамья холодная. Через тысячу спинок от меня, где-то далеко-далеко впереди, у алтаря — сутана. Её зубастый затылок — единственное, что сверкает во всём соборе, не освещая его, но раздражая. Должно быть, у затылка преспокойно сложены руки на коленях. Должно быть, он очень внимательно слушает, и я ему мешаю.
О, благодать! Спасён тобой
Я из пучины бед…
Когда я встаю и делаю шаг в сторону, сутана медленно оборачивается. Над зубьями воротничка всплывают два больших жёлтых глаза.
Сядь. Я сажусь.
***
Нахмурившись так сильно, что у меня начинает пульсировать лоб, я снова и снова перечитываю записку, которую держу в трясущихся руках. Шевелю скулами, челюстями, заканчиваю последнее предложение и начинаю его заново. Тысячу раз, почти выучил. Я стою в одних офисных брюках, которые так и не снял, и сжимаю пальцы на босых ногах от напряжения. На улице — утро, солнце и гундосящие машины, на часах красуется почти половина девятого. В голове тихо плавает, пачкаясь, беспокойный сон, который я слишком хорошо помню, а в руках шуршит записка от Шетти. Когда я проснулся, она уже лежала на журнальном столике в гостиной, на самом видном месте, и, ещё до того, как прочесть, я понял, что она не сулит мне ничего хорошего.
Я опять перечитываю её, беззвучно проговаривая каждое «спасибо». Мне всё понятно и не понятно ничего одновременно; по голове стелется холодный пот, от которого приподнимаются волосы, а спину царапает жара от нагретого окна позади.
Я не имел права, но думал, что она останется и пойдёт готовить завтрак в одной моей рубашке. Как героиня подростковой мелодрамы — мы же почти договорились с ней вчера, чёрт побери. Я думал, что наш поцелуй и церковное пение во сне — тягостная гадина, которая тревожно побесится, а в конце концов забудется, потому что со мной будет бабочка, но вместо этого я читаю:
Мистер Скофилд! Я решила, что уйти молча будет ужасно, и одолжила у вас бумажку. Мне очень жаль, что я бросаю вас вот так, но мне надо бежать. Спасибо за то, что аккуратно достали и повесили платье, оно стало ещё лучше, чем было! Я считаю, что вы хороший человек. Желаю вам всего самого замечательного, и будьте здоровы. Спасибо!
P.S. Не знаю, зачем пишу это, но у меня тоже есть сестра, и её зовут София. Семья важна. Я очень соболезную и сочувствую вашей утрате. Простите. Я весь лист исписала.
Витиеватый, плетёный, но спокойный почерк. Внизу — маленькое закрашенное сердечко.
Перечитав записку в миллиардный раз, я вдруг так крепко стискиваю пальцы, что бумага рвётся надвое.