***
Резко вскинутая во сне нога бьёт по переднему сиденью, и я, дёрнувшись, просыпаюсь. Голова водителя в чёрном капюшоне оборачивается назад, секунду хмуро оглядывает меня и возвращается на положенное место, ничего не сказав. Я бормочу: — Извините. — Нормально. Меня лихорадит в сонной горячке, и я прижимаю ладонь ко лбу. Всё моё существо накрывает то неприятное чувство, когда ты не можешь вспомнить только-только промелькнувший сон и ощущаешь, как он ускользает от тебя. Боже мой, куда и зачем я тащусь, когда мог отправить книгу по почте и со спокойной, никому ничем не обязанной душой вернуться домой?.. Куда я еду? Что мне делать у Эшли после всего того, что произошло и происходит? Что она сказала малышу? Как он будет смотреть на меня? Зачем я еду? кто целовал мальчика Что-то в моей глупой, неразумной голове посмеивается: «Ты знаешь, куда и зачем едешь. Ты хочешь поговорить о Лилиан со своей будущей женой». Женой!.. Ещё раз так скажешь, голова, и я тебя, пожалуй, оторву от остального тела за ненадобностью. Но поговорить с Эшли очень нужно. Мне необходимо убедиться, что Лилиан действительно когда-то существовала, мыслила и смеялась, что я не выдумал её, — что я не выдумал собственные воспоминания. Лучшие подруги всегда секретничают, и они наверняка шептались, наверняка Лилиан что-то поверяла ей, рассказывала — не исключено, что я мог быть предметом их разговора. Я или мои выходки. Если Лукас Скофилд позабыл часть своей жизни, которая вдруг очнулась, вышла из тьмы и дёргает его за волосы, не давая спать по ночам, то вдруг! — вдруг Эшли что-то помнит. Вдруг это стервозное забитое создание, которое думает, что способно плести политические интриги, поможет мне отыскать нечто ускользнувшее… Это было бы ужасной иронией, конечно, но что мне остаётся? Что мне остаётся? Я стучу в дверь, опять нагруженный пакетами (в одном из них — белом бумажном, поменьше размером — потрясающей красоты издание «Алисы в стране чудес»), и ловлю себя на мутящем глаза дежавю. Каждый мой визит в этот уютный косоватый домик на самом юге города похож на предыдущий: сначала меня окутывает невыносимая тоска и желание сбежать, потом смирение, потом отстранённая веселость, нежность и спокойствие, затем — внезапно — раздражение, а в конце концов я весь покрыт равнодушной усталостью или попросту вязким Ничем. Каждый раз всё начинается заново, по кругу — туда-сюда, туда-сюда, и с этим нельзя бороться, только терпеть, терпеть. Я слышу торопящиеся шаги и невольно сжимаюсь. Пошёл первый этап. Поражает контраст между тем, что через мгновение ждёт меня, и тем, что на самом деле путается в моих мыслях. Сколько всего у меня на душе!.. Сколько… Сколько пыли, дряни, чего-то щемящего. Как бы я хотел сказать Шетти, что соскучился по ней, — как бы я хотел взять её за руку, поговорить с ней, успокоить её, поцеловать её, признаться, что она нужна мне, что я не заигрываю и не подшучиваю, что у меня с необыкновенной скоростью развилась дикая необходимость в её вьющихся волосах и глупейших разговорах о моём прошлом, будущем и мерзковатом настоящем, что я… И что я? что я такое Сейчас мне придётся делать вид, что мои мысли не заняты странным насмешливым видением с того момента, как я встал с постели, что я не думаю о Патриции и о возвращении в бордель каждую мелькающую секунду. Я постоянно прокручиваю в голове сцены разного рода паршивости, стыжусь сам себя и всё же не могу удержаться. Боль и недоумение утра сменились жаждой работы, криком, иллюзией заинтересованности, затем — дневной апатией и тихой злостью, а к вечеру весь огромный комок нервов перерос сам себя, стал кислым, сплющился и превратился в по-детски грустное и доверчивое «хочу увидеть её». Хочу увидеть не Эшли, а её — и точка, и ничего больше, хоть звони, хоть злись, хоть пей. «Хочу». Оно вросло намертво. Это новый круг и новая последовательность, к которой я ещё не успел привыкнуть. Дорогая мама! Держать сотню пакетов с продуктами едва ли так же тяжело, как носить в душе и сердце больную привязанность к девушке, которая целует тебя в лоб, а потом убегает утром, оставив какую-то гадкую бумажку. Освободите меня от этого, пусть оно уйдёт и пусть никогда не уходит, пожалуйста. Это — вихрь, и спустя миг дверь открывается. Иметь привычку к сравнению людей отвратительно, но ей подвержены все и каждый, равно как все и каждый подвержены осуждению себя за это. «Не сравнивай их, не сравнивай тех, все на свете разные!» Я не спорю. Я согласен. Эшли с Патрицией и впрямь чертовски разные и ни капли друг на друга не похожи: — Лу!.. Ты пр… Здравствуй!.. Я не… Я не ожидала, что ты приедешь. Это первое, что трепетным тоном говорит мне Эш при встрече. — Ты пройдёшь?.. На ней растянутая клетчатая рубашка и мягкие штаны, а на голове из волос собрано что-то совершенно невразумительное. — Я так… Я очень… Проходи, пожалуйста. Проходи. Она пропускает меня в дом, глядя такими удивлёнными глазами, что мне хочется выдохнуть собственные лёгкие. Мисс Видение, однако, мисс Шетти была бы одета в розовый атласный халат, отделанный флорентийским кружевом, и куда громче произнесла бы: «Мой хороший, когда вы последний раз смотрелись в зеркало? Я сварила нам кофе, вешайте пиджак и проходите». Я БЫ ОТДАЛ всё на свете за одну возможность услышать эти слова, я бы пошёл куда угодно и подчинился бы любой просьбе, любому приказу. Когда же в потёмках крыльца я опускаю глаза на Эшли, единственное, чего мне начинает хотеться, — это броситься за отъезжающим водителем и заплатить по повышенному тарифу, лишь бы он отвёз меня куда-нибудь подальше. Например, в Лейквью. Первый этап в своём расцвете. — Привет, Эш. Какую роль мне выбрать — суровую или раскаивающуюся? Как вести себя с ней? Должен ли я извиниться, и если да, то за что? Что сказать моей недоизбраннице? Признаться ли, что я превратился в страдающего мальчика на побегушках у собственных страхов, или сразу начать разговор о Лилиан? Выбрать нелегко. — Проходи, пожалуйста, Лу. Я прохожу. Эшли — единственное, что связывает меня с тем временем, когда были живы и сестра, и отец; мама не в счёт: она думает, что живёт в проклятой телевикторине, и я не уверен, помнит ли она вообще ту нашу жизнь. — Фрэнки на кухне. Он как знал, что ты приедешь, и всё не хотел ложиться… Я едва успеваю зайти, как тут же останавливаюсь. У меня замирает сердце и холодеют руки, как только я замечаю мальчишку, — он срывается со стула и молча бежит ко мне сквозь стулья, проёмы и приглушённый свет гостиной. Третий этап берёт верх, перепрыгнув второй; Фрэнки со всей силы плюхается в мой живот лицом и крепко стискивает в детских объятиях. Наряду с горькой нежностью, откуда-то вынырнувшей, меня охватывает тревога: отчего, отчего он молчит? Обычно вся прихожая сокрушается под звонкое «Лукас!», а сейчас малыш лишь обнимает меня, не разжимая ни глаз, ни губ. что ты сказала ему Я опускаюсь на корточки и прижимаю его к груди, стараясь смотреть не на Эшли, которая торопится запереть дверь, а куда-то сквозь и повыше. Глаза застилает то же жидкое и зернистое ощущение, которое напало на меня вчерашним вечером с Шетти. Давит горло. Фрэнки пахнет мылом, конфетами и чистой одеждой. — Как хорошо, что ты приехал, — шепчет он мне на ухо, не смея пошевелиться. Мне кажется, что ещё чуть-чуть — и я начну рыдать, но в наших с малышом отношениях я исполняю роль Большого Человека, поэтому не могу позволить себе ни капли слабости, даже столь сильной. У него очень мягкие волосы. Я никогда не замечал, что они такие мягкие, и я впервые в жизни задумываюсь о том, как Фрэнки повзрослел. Может быть, это оно и есть, Патриция?.. Может быть, ребёнок — то самое, что мне нужно, а вовсе не перебежки по переулкам за тобой? Может быть, я обманываю себя насчёт романтической необходимости, вдруг все эти несколько лет я только и делал, что упрямо упускал из виду самое-самое важное, и потому не мог найти себе места? Как ты думаешь, пятнышко? Вдруг мне стоит обратить внимание на то, что совсем рядом, а не гоняться за теми, кто убегает? Как ты д… — Ну, как же я мог не приехать, парень? Какой ты большой стал. Знаешь, что я тебе привёз, великан? Знаешь? Ему абсолютно до лампочки то, что я привёз. Фрэнки продолжает сопеть мне прямо в волосы, а я Я Я НЕ ЗНАЛ я не знал что мальчишка настолько сильно ко мне привязан Конечно, знал, просто никогда не отдавал в этом отчёт. Слишком занятой, слишком углублённый в себя и слишком ненавидящий тех, кто смеётся. Очень плохо, очень стыдно, мерзко, гадко, ты плохой, Лу, дурной. Я не думаю о малыше в минуты своей беготни и ночной возни, я не думал о нём ни вчера, ни позавчера, ни в предыдущие дни, я весь совершенно покрылся странными «хочу», которых у меня раньше не было и которые, возможно, причинят мне лишь вред и ни капли пользы, а Фрэнки — прости меня, господи — наверняка ведь только и глазел на дверь, ожидая высоченной лохматой фигуры в проёме. С «Алисой» или без неё, это уже дело второе-десятое. Где была высоченная фигура? Кто-нибудь мне подскажет? Она и сама не знает, где была. Как омерзительно ненужно всё то, чем занимаются на планете взрослые люди, малыш, если бы ты только знал. Сколько подлости и дряни происходит в мире исключительно из-за того, что каждый мнит себя лучше остальных. Редактор мнит, и Сенкель мнит — нет, скорее он в этом безоговорочно убеждён, раз думает, что изображает в книгах «правду жизни». Чёрта с два! Чёрта с два! Правда жизни в том, как тебя обнимает пятилетний мальчишка, который думает, что Лукас Скофилд — хороший человек. Если бы каждому человеку найти такого мальчишку в минуты, когда никто никого не считает хорошим, на земле воцарился бы вечный мир и нужды бы в сенкелевской «правде» ни у кого не возникло. Я запутался, мелочь. Знаешь, как я запутался, знаешь? Знаешь, что творится у меня на душе, в сердце? Фрэнсис, великан, как бы я хотел иметь хоть четверть той чистоты, которую ты и все дети носят в себе до того момента, пока отцы с матерями не говорят вам, что кто-то плохой или лишний. Этим понятиям вас учат, вы с ними не рождаетесь, но принимаете и любите всех подряд, а вот взрослых, которые сохраняли бы такое качество, на свете очень мало. Их практически нет. Я знаю всего одну такую девушку. Мне бы снова увидеть её. Мне бы сказать ей что-нибудь. — Пойдёмте пить чай, — шепчет Эшли, завороженно глядя на нас. Я с неохотой приподнимаю голову. Вокруг нас очень тихо и сумрачно, только половицы поскрипывают под её тапочками. Мальчишка не двигается, и мне приходится потрепать его по волосам: — Пойдём, а? Вот пристал. Я чувствую, что он улыбается, пряча нос. — Что ты привёз, Лукас? — А что ты просил в прошлый раз?***
По стене тихонько стучат часы с изображением чашки, полной лимонного чая. Из её середины вырастают две тонкие стрелочки, и со стороны кажется, будто в сладком чае потонуло усатое насекомое. Мы с Эшли сидим за кухонным островком. Фрэнки — рядышком. Он выложил передо мной целую кучу своих рисунков и до сих пор лопочет, рассказывая про каждый, пока я прислушиваюсь к чернеющему вечеру и всё стараюсь не допустить, чтобы его мать коснулась меня. Каждый раз, когда её рука «случайно» дотрагивается до моей, во мне с рёвом подымается целая буря, которую всё же никак нельзя показать, — только не при мальчишке. Я успокаиваю себя тем, что всё скажу позже, когда мы останемся наедине, а пока лишь раздражённо верчусь и хмурюсь, делая вид, что слишком внимательно слушаю Фрэнки. — Нет, это другой рисунок, барабаны… Сейчас найду, Лукас, покажу тебе, — говорит он, вскидывая на секунду глаза и опуская их обратно. — А собака, ты сказал, ты рисовал большую собаку? — Ну… Погоди-ка пока. — Погожу. — Сейчас найду… — Ты только карандашами стал рисовать? — Ну мелками могу. Фломастерами я тоже рисую, но карандаши мне больше всего нравятся. — Карандаши не так пачкаются, — замечает Эшли, вскидывая брови. — И маме не надо столько стирать каждый раз. — Да, не пачкаются, — отвечает он, задумавшись. Его палец лежит на рисунке робота-барабана, а другой рукой малыш ерошит себе волосы. — Мама, принеси мне, пожалуйста… Другую мою тетрадь. На столе, там тетрадь и ещё картинки. Принеси, пожалуйста. — Может быть, лучше спать, дорогой? — Я не хочу спать. Я хочу показать Лукасу другую тетрадь просто. — А что, ты мне не все рисунки сюда принёс? — спрашиваю я. — Нет, у меня есть ещё другие. — Допивай молоко, — говорит Эшли. — Ты принесёшь тетрадь, мам? Она вздыхает и бросает на меня неловкий взгляд. — Фрэнки, уже поздно. — А как мне показать тогда? — Показывай то, что у тебя есть. — Здесь мало. — Тогда в другой раз. Мальчишка слегка хмурится и начинает водить ладонью по листам. Я знаю, о чём он думает. Никто из нас троих не знает, будет ли ещё другой раз. — Великан, а если я пойду с тобой наверх? Эшли снова смотрит на меня. — Но Лу… Ему правда пора спать. — А я уложу, — отвечаю я, поджав губы. — Он покажет мне свою собаку, и я с ним посижу. Почитаю. Фрэнки молча нас слушает. — Смотри сам, — тихо говорит она, и мне хочется хорошенько встряхнуть её за плечи. — Только… — Что ты думаешь насчёт этого, парень? — обращаюсь я к нему, игнорируя Эшли. — Посидим и поговорим, но только потом спать. Согласен? — Согласен. Я хочу, — отвечает он. Его глаза перебегают от матери ко мне, а чистые руки сами складывают рисунки в большую неуклюжую папку. — Надо молоко допить?.. — Надо. — Я сейчас допью, подожди меня чуть-чуть. Я киваю и медленно встаю из-за островка, чувствуя невыразимое облегчение от того, что могу на время отойти от Эшли и её трепетных рук. Каждый раз всё идёт к чертям и каждый раз мы с ней делаем вид, что всё в порядке. Я вижу, что она не рада моему уходу и что в её планах было уложить сына самой, а потом вернуться и начать нападение, но я устал. Я хотел бы, чтобы Патриция познакомилась с Фрэнки и сказала: «Какие у тебя огромные глаза, дорогой ребёнок». Я хотел бы, чтобы Фрэнки улыбнулся, глядя на бабочку, потому что мне кажется, что её любят дети, а она отвечает им глубокой взаимностью. Мне кажется, между ней и детьми много общего. — Ты уверен? — вновь тихо, вкрадчиво спрашивает Эшли, касаясь моего рукава. — Да. Я убираю свою руку. — Хочешь, я с вами тоже побуду? — Не стоит. Будет мужской разговор. — Мужской разговор, — повторяет она, неохотно сдаваясь, а затем снова касается меня и добавляет шёпотом: — Ты потом вернёшься?.. — Конечно, — почти свирепо произношу я и снова дёргаю руку. — Надо поговорить. — Лу… Её прерывает грохот стакана в раковине. Фрэнки допил всё, что полагалось допить, и попытался самостоятельно вымыть стакан, но всё же оказался маловат. Я снова отмечаю про себя, что малыш стал куда тише и задумчивее, и с улыбкой вздыхаю: — Да оставь ты, оставь. Пойдём. Посмотри, какие засыпающие у тебя уже глаза. — Я точно спать немножко захотел, — почти весело повторяет он, с охотой хватая папку и подбегая ко мне. — А ты что, в пиджаке пойдёшь, Лукас? Пиджак не повесите?.. Я киваю, мысленно дёрнувшись: — Сниму его, конечно. — Ты с работы, да? — Да, мы на работе носим пиджаки. Костюмы. — Я тоже хочу носить костюм в детском саду. — А книжку ты не хочешь взять в спальню, великан? — Хочу. — Бери. Он прижимает к себе «Алису» и рисунки и бросается вверх по терпеливой лестнице-старушке. Я ещё раз мельком оборачиваюсь к Эшли: она покорно стоит на месте, но по всей её фигуре видно, что скажи я хоть слово — и она бросится на меня, как кошка. — Возвращайся, ладно? — шёпотом говорит она, явно чувствуя себя неуютно. Мне хочется зажмуриться, чтобы скинуть с себя её надрывный, высмотренный по телевизору пафос, но я только молча хмурюсь и ухожу за малышом. тоска Фрэнки убежал в свою комнату и уже возится там, включив свет, и я почти готов зайти к нему, но что-то заставляет меня помедлить. Я останавливаюсь в коридоре, стягивая пиджак с рукавов. До ушей доносится глуховатый стук посуды, и я кривлю губы, ощупывая тоскливый вопрос: что всё-таки происходит в голове у этой чёртовой женщины? Эта мысль, не успев разрастись, тоже плющится, как только я роняю взгляд на комод у двери в другую спальню. Что-то в нём привлекает моё внимание. Что-то, чего я раньше не замечал, теперь поблёскивает и говорит: «Подойди-ка». И я подхожу. На комоде — мутноватые фото в дешёвых рамках (дежавю раз), и они на глазах превращаются в ясное прошлое, по кусочкам выцепленное чьим-то указательным пальцем. Много лиц, улыбок, глаз, носов, и кто-то смотрит на меня, а я — на него, и кого-то я даже мог знать, а кто-то мог знать и меня. Перед Редактором Нобелевских Номинантов рамочек пятнадцать, никак не меньше, и я начинаю думать о том, что больше всего фотографий напоказ выставляют те, кто до смерти погряз в скуке. Зачем помнить о настоящем, если можно окунуть в розовый пластик момент из прошлого поприличнее и вообразить, что всё ещё живёшь в нём, живёшь «тогда», — это превосходная стратегия. Можно даже хвастаться перед кем-нибудь. Они тебе: «Ну, как поживаешь?», а ты им: «Посмотри, это мы в Берлине в две тысячи втором…», и никакого допроса не получается. У меня дома тоже стоят фотографии (дежавю два). Это о многом говорит, и не в нашу с коварной матерью пользу. эш а Патриция сказала что ей жаль мою фотографию а ведь она такая красивая и полная счастья ну и фотография конечно тоже ничего Я много раз видел все эти рамочки. Столько вечеров в этом домишке — и потому я всё очень хорошо видел и помню: тут Фрэнки, ещё совсем крохотный и до большого счастья перепуганный, держит в руках какую-то рыбу, не смея пошевелиться, а здесь Эшли пару лет назад на пляже в спортивной куртке (почти красивая, почти беззаботная, белозубая и с выцветшими на тепле волосами), здесь её мать, потом Эшли с подругой, Эшли с подругой, Фрэнки в детском саду, вымазанный в чём-то Фрэнки, Эшли с подругами, Эшли с моей сестрой, Эшли с моей сестрой — помладше, неопределённого вида молодёжь. с МОей сесТРОЙ Что-то она убрала, что-то протёрла или переставила, а чьи-то глаза и зубы я словно вижу впервые. Видимо, у неё их припасено множество: кто-то выходит в свет чаще, кто-то реже, кто-то — как то забившееся фото низенькой девушки в униформе, которую я не знаю, — совершенный аутсайдер, а кто-то — как Фрэнки в мороженом и торте — настоящая звезда, стоит в самом центре. Фотографии сбиваются в античный амфитеатр и с определённого угла будут напоминать алтарь, посвящённый всему лучшему, что только было в жизни этой маленькой запуганной женщины, но знаете ЧТО! — мне совсем её не жаль. Мне жаль мою сестру и её молодость. Я снова начинаю бегать взглядом, силясь отыскать то, что пропустил, и вдруг останавливаюсь, найдя. Да. Эшли и Лилиан. Да. Господи. Эшли и Лилиан. Лилиан и Эшли, абсолютные противоположности, настолько разные, что даже в чём-то схожие, обе по сто восемьдесят градусов, в сумме дающие разворот в триста шестьдесят, то есть — круг, цельное, целое. Неспроста Эшли так рыдала мне в рубашку в ночь похорон; не очень приятное, но по крайней мере живое воспоминание. Мамочка Фрэнки едва не билась в истерике, отрицая то, что отрицать было уже бессмысленно, хотя ещё прилично, и мне опять приходилось успокаивать её глупостями разного рода — вряд ли она переживала уход мужа хоть вполовину так сильно, как смерть Лилиан. Громадина Оскар не был её родственной душой, а Лилиан, кажется, была. Будучи подростком, я практически не замечал людей, считая абсолютное большинство не способным понять мою нежную душевную организацию, но и мне пришлось отметить, как твёрдо и прочно бессвязная хрупкая девочка с глупым именем на «Э» была привязана к моей сестре — волевой, громкой, вечно до боли хохочущей оптимистке, у которой слишком рано развилась зависимость от рецептурных анальгетиков. Я знал, что её дружки угощают её викодином, и знал, к чему это может привести, но ничего не говорил матери, боясь вовлечь себя в какую-нибудь пошлую семейную драму, для которой моё испорченное литературой сердце было слишком утончённо. Оглядываясь назад, можно сказать, что я был полным дебилом, но я не виню себя в смерти Лилиан. Нет, совсем нет. Она просила не «стучать», и я не «стучал». Кого я действительно виню — так это мою бого- и соседобоязненную мать, которая даже не удосужилась вызвать грёбаную скорую. — Лукас! — Лохматая голова Фрэнки выглядывает из-за двери. — Ну ты что? Что ты смотришь? Я нашёл пианино. — Ты же искал тетрадь с рисунками. — Я нашёл тетрадь, и ещё я нашёл фортепиано. Я играю на нём песни. — По нотам? — Да, по нотам прям. У меня есть нотная книга. Наверняка какая-нибудь старая брошюрка, которую он весь исписал загогулинами, думаю я, спокойно кивая ему: — Я сейчас буду, великан. Подожди чуть-чуть. — А что ты делаешь? — Я хотел позвонить по работе, а ты пока репетируй то, что мне дашь послушать. Ты же сыграешь? — Да! Точно, мне надо репетировать. И мальчишка хлопает обратно дверью, отчего стук чашек внизу на мгновение затихает: Эшли прислушивается, а затем продолжает мыть посуду. Дети проницательны. Дети доверчивы. Это очень меня расстраивает, они всегда чувствуют, если что-нибудь идёт не по плану, но они такие… Дети. В тоску меня вводит и то, что я соврал Фрэнки, послав его подальше, и то, что я стою здесь, перед застывшими зубами и лицами вместо того, чтобы пойти послушать, как живой ребёнок играет мне на игрушечном пианино. НУ ЧТО, ЧТО, — господи, как же у меня опять защемило в груди. это правда что ты поце-ло-ва Дежавю три. Я с досадой пробегаюсь по фотографиям ещё раз, вспыхиваю, затем вдруг, движимый чем-то тупым, беру рамочку с Лилиан и Эшли в руки и пытливо вглядываюсь в неё ещё раз. Что не так? Что не так? Что-то мне приснилось в машине, пока я ехал. Была Лилиан, и лет ей было примерно столько же, сколько и на фото, где обе помладше. Был я — мой же сон — а мне сколько было? Это важно? Отчего я дёрнулся, как проснулся? Лилиан, Лилиан — обои у нас дома примерно того же цвета, что в домике Эшли, это обои убийственно скучные, жёлтые, кислые. Они сводят с ума. Сводит с ума и то, что я тревожно бегал во сне так же, как готов тревожно побежать сейчас. Я оглядываюсь, смотрю вокруг. Что! Лилиан, Эшли — нет, без неё — Лилиан, Лукас, обои, тревога, странный вопрос, кто спросил — я не помню. Какой был вопрос? Кто-то кого-то поцеловал? Кто-то забежал, и дверь открылась точно так же, как свою сейчас распахнул Фрэнки. У меня болит голова. Нет, если сон родился в подсознании, он где-то там и остался. Научный факт, это закон сохранения сна. Отлично. Распахивается дверь, обои, Лукас, я и Лилиан — что мы делаем? Я сижу. Она распахивает дверь, она выглядывает из ниоткуда, как Фрэнки, и лет ей столько же, сколько на фото. Мне тревожно? Плохо? Конечно, мне же семнадцать. Что она спрашивает? «Поцеловал», «поцеловал»? — я кого-то поцеловал? Нечаянно мой взгляд падает на крохотную надпись у центрального фото: «Самому лучшему мальчику на свете». Потом идёт дата. Лу, это правда, что ты поцеловал мальчика? Рамка с фотографией Лилиан глухо падает у меня из рук и ударяется об пол, отчего стук воды внизу на мгновение затихает: Эшли прислушивается.