Шетти

Горячая работа
R
Завершён
168
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
241 страница, 72 612 слов, 25 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
168 Нравится 138 Отзывы 52 В сборник

21. Весенний ветер

Настройки
— Как же ты умудрился? — с доброй, но беспокойной усмешкой спрашивает меня Лилиан, подходя ближе. — Сопля… — Уйди, — бормочу я и ещё ниже опускаю голову. — Родители знают? — Что?.. — Родители знают? — Нет. — Это проблема, дорогой братец. — Выйди отсюда. — Лукас, я хотела сказать, ты молодец, что осмелился на такое сумасшествие. — Это моя комната, Лилиан. Оставь меня одного. — Знаешь, как я узнала? Ты знаешь? Мне сказали парни из твоей школы, этот М… Марти? Марк? — Микки, — повторяю я едва шевелящимися губами. — Микки! Он типа всегда похож на бездомную собаку? — Он похож на вонючую дыру. — Да что ты? — Лицо моей сестры на мгновение серьёзнеет, и она без спросу подсаживается рядом. — Ты правда поцеловал кого-то?.. В губы? — В задницу. — У всех на виду? — Она толкает меня в бок. — Почему все так переполошились? Ты разве не знаешь, что веселиться в этом тупом городе надо тайком, сопля? — Отстань от меня. — Лукас, ты тупица. — Пожалуйста. — Ты осознаёшь, что слухи точно дойдут до родителей? — Спасибо, держи в курсе, — говорю я, морща лоб и зажмуриваясь. — Пиздец. — Мама-то ничего, покричит, но оте… — Отец меня убьёт. Он весь на нервах из-за сердца, он мне за опрокинутую полку в гараже чуть голову не снёс, что будет, если он что-нибудь узнает? Что будет? — Я не знаю, Лу. — Пауза. — Отец злой. Некоторое время мы вдвоём сидим молча, и мне вдруг приходит в голову, что без сестры я бы чувствовал себя гораздо хуже. — А я знаю этого мальчика, Лу?.. — Нет. — Как его зовут? — Я не знаю. — Как это ты не знаешь человека, с которым целовался? — Мы просто общались, я не спрашивал его имени. — Врёшь. Как можно не спросить, как зовут того, кто тебе нравится? — Мне не нравятся парни, Лилиан, я не чёртов голубой. — А поцеловал ты его просто так, из дружбы? Я зло взглядываю на неё и тут же пугаюсь самого себя: она права. Что-то подростково-противное заставляет меня с досадой отсесть от неё в сторону, и мы опять принимаемся молчать. — Он красивый? Какого цвета его глаза? — Какая тебе разница? — Я хочу помочь! Лукас, разве ты не понимаешь, что ему тоже может достаться, если вас видели вдвоём? — Прекрасно понимаю. — Я точно не знаю его?.. — Даже если бы ты знала, я бы не сказал тебе. — И что ты будешь делать? Сидеть и плеваться? Микки ходит по улице и орёт о тебе как бешеный, а ты просто сидишь в своей комнате и плачешь. — Орёт? — испуганно переспрашиваю я, снова поднимая на сестру глаза. — Что он говорит? — Ничего приятного! Скажи, что мы будем делать с этим, сопля? — Мы? — Да, мы. — Это не твоя проблема, иди и займись чем-нибудь другим. — Какой же ты тупица. — Спасибо. — Ты действительно думаешь, что живёшь в книге? Что всё исправит чья-то невидимая рука? Давай сначала покурим, хочешь? У меня с собой травка, только не спрашивай откуда…

***

Фрэнки жмёт на клавиши неуклюже, но с чувством неколебимой уверенности в великом музыкальном будущем: это написано на его серьёзных глазах и носе, которыми он едва не водит по случайной книжице с каракулями. Это специальные ноты, как он мне объяснил, и я был бы рад оценить все композиции, если бы в голове у меня снова и снова не стучали дверь моей комнаты и слова: «Это проблема, дорогой братец. Как же ты умудрился?» С трудом шевелясь в напавшем забытье и не говоря ни слова, я сажусь на кровати рядом с малышом, беру в руки «Алису» и раскрываю её на случайной странице. — Они не могли делать этого, вы знаете, — осторожно заметила Алиса, — они заболели бы. — Они и были больны, — сказала Соня, — очень больны. Очень больны. Кто был болен больнее — семнадцатилетний мальчишка с бумажными, прозрачными до стекла глазами, у которого при каждом восходе, встреченном подобно старому другу, так крохотно и жутко щемило в груди, — или общество города по имени Рокфорд, которое, глотая, голодало и никогда, никогда не могло наесться? Оно съело мою мать и, должно быть, съело отца. Он сгорел слишком быстро и бил меня слишком равнодушно, чтобы мне захотелось пожалеть его, но факт в том, что мои родители были проглочены и сами того не поняли. Их проглотил кафедральный собор и его прихожане, которые видели грех в рваных джинсах и густо подведённых глазах Лилиан, но закрывали святые торопливые глаза на выходки Микки, который был сирота и носил ножик в кармане шортов. Он мог убить кошку или на спор столкнуть прохожего с моста, и это было куда милее, чем косячок, скрученный моей сестрой прямо на подоконнике в школьном туалете. Я помню, что она очень смеялась и всё повторяла: «Директор забрал у меня косяк и не отдаёт. Сам скурил, наверное, сволочь». Прихожане не смеялись. Они качали головами и на цыпочках шли беседовать к маме и папе, а у последнего разговор был короткий. Надо отдать ему должное — в отличие от сына, он никогда не трогал Лилиан, хотя едва ли сидеть и слушать его сбитое больным сердцем дыхание вперемешку с угрозами было лучше, чем пошатываться от ледяных подзатыльников и толчков в грудь. Я почти наяву вижу, как сестра бросает на меня грустный, но озорной взгляд, высовывает язык и исчезает за дверью родительской спальни, где отец битый час будет внушать ей, что траву курят только шлюхи, а в семье, которая каждое воскресенье посещает городской собор и жертвует деньги в детские дома, шлюх нет и быть не может. Я знаю, что значит это слово, пап. Когда дверь закрывается, мать подозрительно оглядывает меня так, как будто я сам выращивал коноплю для Лилиан, и мне сразу хочется замахать руками и закричать ей: «Нет, мамочка, нет, никакой марихуаны! Это вредно! Весь мой грех заключается в том, что я прячу журналы для взрослых под матрасом и к тому же содомит! Вот и всё». Ну и ну! Кого же они воспитали, эти сердобольные верующие люди? Перестарались. Картинки из прошлого вновь начинают мелькать у меня перед глазами, не сменяя друга друга, а вставая в сплошной ряд, и я глубоко-глубоко задумываюсь. Удивительно, как сильно колючие воспоминания из детства и юности могут сгладиться во взрослом возрасте, до поры превратившись во что-то расплывчатое, а ЗАТЕМ РАЗ — и ты сидишь в комнате у пятилетнего ребёнка, который считает, что брошюрка с продовольственного склада — это его ноты, и медленно осознаёшь, что у тебя из головы выпал целый кусок жизни. Но спасибо Эшли за рамочки! Видения продолжают выходить из тени и уже составляют кадры почётче. Может быть, скоро я увижу весь фильм. — Мне нужно посмотреть в мои ноты, — говорит Фрэнки, прерываясь, — я сбился. И я, великан. Почему всё забылось? Что заставило меня запрятать всё нехорошее прошлое подальше в подсознательный чердак? Почему все отцовские «Ты понимаешь меня?» и мамины дрожащие взгляды, причинившие мне столько злой боли в детстве и юности, вдруг потускнели, сбились в невидимый комок и испарились, а сейчас — всплыли на поверхность, да ещё с такой претензией? Почему сейчас стало важно заново их отыскать? Подобие такого чувства, когда ты носишься рядом с воспоминанием и не можешь схватить его за уши, я ощущал на похоронах сестры, но тогда только скользнул взглядом по её успокоившемуся лицу и отошёл со смутной тревогой, которая ни во что не вылилась, а позже равнодушно залилась. Только слегка растравив себя в разговоре с Эшли, на следующий день я уже завязывал галстук и думал об очередном фрике с очередным Очень Страшным Романом, прикидывая, сколько денег он может принести «Джордану» и стоит ли браться за него вообще. Ну да, Лилиан грохнулась с крыши, будучи под наркотиками, и её друзья-экоторчки не сумели сами помочь ей, а еле вызванная скорая тащилась чёртовых полчаса, — разумеется, это очень грустно, потому что мы всё детство вместе пробегали без штанов, но у неё всегда были проблемы, она всегда рисковала и дышала опасностью, так что её смерть казалась чем-то естественным, чем-то таким, чему не удивляются и о чём не восклицают. Интуитивно я, может быть, и понимал, что всё гораздо сложнее и что в моей любимой семье давным-давно была запущена цепная реакция, приведшая к похоронам (отменным) сначала отца, а потом и сестры (потрясающим: дорогой гроб, степенное и не слишком эмоциональное прощание, отличный обед в кругу «своих» после церемонии, воспоминания, кивки головой, всё КАК У ЛЮДЕЙ), но подумал: «К чёрту это. Моя мать странная женщина, и вся эта обстановка давит на меня, так что я отвезу симпатичную подружку Лилиан домой и просто вернусь к работе». Тогда мне было не до осмысления своего прошлого. А сейчас? после появления патриции моего пятнышка мне вдруг до всего есть дело Время викторины! Время задуматься. Почему Лилиан, будучи в тысячу раз сильнее брата-сопли, вообще умерла? Почему она — да, а я — нет? Нельзя довольствоваться ответом: «Она сломала позвоночник, и скорая ехала слишком долго», нужно сказать: потому что я вылетел, выбежал, дёрнулся, умчался учиться, спасаясь от собора и оди(чавшей)нокой матери, а она осталась в ненасытно-голодном Рокфорде. Со средним баллом аттестата в четыре целых шесть десятых, отличным мотивационным письмом и отвращением ко всему местному, я дал сам себе шанс на лучшую жизнь, а Лилиан продолжила шлёпать и бесить родной городишко собственными выходками. Она не бунтовала, она так жила — с вызовом. Никому это не нравилось. Тилокс в капсулах, безумные танцы по ночам и купание в холодной реке были опасным, ненужным ходом, и в конце концов Рокфорд, пришедши в ярость, её сожрал. Прихожане и наши соседи съели её, потому что не смогли исправить. Я виню его, я виню их, и я виню мать. О! Она всегда была только рада потакать им. Я и раньше её винил, но не совсем осознанно и скорее абстрактно, ведь постепенно, если детство у человека протекало в духоте, смущении и вечном одёргивании («Прекрати! Подумай, что про тебя скажут!»), винить родителей входит в привычку, и мы, огрызаясь и припоминая всякое дерьмо, как бы мстим им за испорченное взросление, мстим за себя мелких и безголосых. Никакого удовлетворения это, к слову, не приносит, только больше мутит душу, но мы продолжаем, и я продолжал — уже инстинктивно, по каждому поводу. А теперь, держа в руках не то «Алису», не то украденную с комода рамку, я сижу на кровати Фрэнки, припоминая парочку-другую кадров, и вновь и вновь шепчу в своей голове: Лилиан умерла по её вине. Мамочка звонила мне и говорила: «Мы вместе молимся. Мы стараемся», и я, чересчур занятый вознёй с авторами и спорами с Линдой о том, кто в самом деле талантлив, поверил, а ведь мамины слова значили, что она просто заперла сестру дома. Ей показалось, что это хороший вариант, потому что наши соседи (прихожане) ничего не узнали бы. Вообразите себе эти страшные в своей неловкости драки, когда ещё красивая, но болезненно исхудавшая девушка с решительным лицом и красными от метадона глазами молча пробивается сквозь лепечущую и низенькую мать, которая злобно, совсем не по-христиански бьёт дочь по груди и спине, пытаясь вытолкнуть её обратно в комнаты, в конуру, вон из прихожей, ведь не дай бог Лилиан откроет дверь! Не дай бог кто-нибудь увидит, что за чудовище живёт с миссис Скофилд! Не дай бог кто-нибудь заметит, что она не справляется со своими детьми! — что потом скажут! Что скажут! К чему выносить её позор на обозрение соседей (города)? Но, если бы мамочка на досуге хоть раз почитала про клиники для наркозависимых, если бы хоть отдалённо порасспросила знакомых, хотя бы раз поговорила с дочерью не в обвинительном тоне, ЕСЛИ БЫ ПРОСТО ВЫЗВАЛА ЧЁРТОВЫХ МЕДИКОВ, когда сестра принялась за старое, — Лилиан не разбила бы окно, не сбежала бы к торчку, в которого, как она думала, была влюблена, и не упала, НЕ УПАЛА бы с ёбаной крыши. Она бы провела достаточное количество дней посреди заглядывающих в глаза докторов, перенесла бы абстинентный синдром, жутковатую групповую терапию, больничную стряпню и, возможно, психически нездоровых однопалатников — но она бы, чёрт возьми, была жива. Смерть лишает человека последнего шанса, но, пока он жив, возможно всё. Моя мать забрала у Лилиан возможность измениться, побоявшись осуждения соседей (представляете, какое лицо будет у мистера Ходжа, если он увидит машину скорой помощи прямо рядом с нашим домом?), и этим убила её. Она посчитала, что справится, и не справилась. Теперь всё как на ладони. Теперь мне видно больше. А я жив! Я остался жив. Ну я просто умничка. Убежал. Что за бегун! Я преуспел, оторвавшись от родного месива, и всё, всё позабыл, лишь бы меня не съели, — кажется, в науке это называется «вытеснением», намеренным забыванием, и оно сработало на ура, хотя не без помарок: в наследство от травмы (какой?) мне досталась повышенная чувствительность к чужим насмешкам и нарциссическая тяга к саморазрушению, и тут уж сразу не скажешь, что хуже. Зато я жив! Я поцеловал человека своего пола в болоте по имени Рокфорд и остался — представляете? — в живых! Я самый лучший! мне очень плохо Моё пятнышко, ты защищала терапевтов-самозванцев, говоря, что они кому-то нужны, — да ты посмотри, как замечательно у меня самого выходит сидеть и по частям перетряхивать своё тело, как прекрасно я сам из своих же мозгов достаю всё нужное и ненужное, видишь? О, любой посторонний в них бы просто запутался и сам заплатил, лишь бы я ушёл и не возвращался, а так мне и без чужой помощи удалось всё верно рассудить. Я уверен, что последовательность была такова: сначала нечто нездоровое и тёмное (назовём это РОК) сожрало моего отца — спасаясь, я поскорее убрался подальше — затем щёлкнул механизм защиты — я всё забыл — я зажил нервной жизнью — я много носился — покрасил чёлку — что-то почитывал — думал, что делаю карьеру, и постепенно приноровился к алкоголю, приняв его за хорошего друга, — а РОК убил сестру — и на сцену тихонько вышло ружьё в виде Патриции — И СУТАНА, которую я когда-то боялся, напала на меня из ниоткуда, и механизм защиты ЗАОРАЛ, что сломался, — а я-то сломался первее, и теперь зажмурившись сижу там где сижу силясь вспомнить кем был в своей первой жизн и и Всё по порядку. Всё началось с того, что я кого-то поцеловал. мальчик мальчик Что за мальчик?.. Господи, почему его-то я совсем не помню, если выдуманная Лилиан говорит, что мы якобы целовались? Что с ним стало?.. Как его звали? Как всё разрешилось? Помнит ли об этом моя мать, знает ли Эшли? ты гей лу? Как же я вообще додумался? В голову влетает другой странный кадр, и мне приходится вспомнить больше. Я люблю пожалеть себя, и тогда очень жалел. Я сказал моей сестре, будто «прекрасно понимаю», что этот мальчик может попасть в большие неприятности, но в моей лохматой подростковой голове не было и мысли о сочувствии. Того парнишку, кажется, и так не любили, и так дразнили, над ним и так смеялись — а страдание тоже нет-нет, да входит в привычку, так зачем его жалеть? Он справлялся и справится, а мне усиленное внимание Микки и его лающих подружек прилетело впервой. Они не замечали меня, но после выходки с поцелуем вся их мелочная фантазия оказалась обращена в мою сторону, чёрт подери, и это я заслуживаю сострадания в первую очередь, это я я я я я! Свирепый отец ждал дома меня — меня — меня, а не того мальчишку; у него, кажется, вместо семьи были только перманентно маячившие проблемы с учёбой, хотя он вроде бы любил языки и европейскую литературу. Жил он ближе к окраине, и учились мы в разных школах, и моя была ближе к собору. Смутно! Туманно. Что-то связанное с нежностью к свежей траве и птицам. Он говорил, что полутёмное раннее утро есть лучшее время суток, потому что в эту пору мир уже проснулся, а люди нет, и я был с ним согласен. Такая парочка сверхинтровертов. Ещё он, думается, пробовал курить, и даже разок посидел с сигаретой при мне, но быстро прекратил, потому что не вонять ему хотелось больше, чем строить из себя крутого парня. Я помню, что у него была застиранная полосатая футболка с заплаткой и время от времени чумазые руки, которые он мыл прямо в реке. Я помню, что мы сидели на отлогом поросшем зеленью берегу и разговаривали об Уайльде. Помню, что мы оба жалели его. Помню, что говорил больше он, а я, спрашивая, не интересовался ничем из его рассказов и впечатлений в самом деле, просто что-то слушал, а что-то вежливо пропускал сквозь; болтовни было много, и ещё в его речи отблеском сверкали маленькие речевые дефекты, которые сначала забавляли, а потом начали меня раздражать. И переживания у него мелькали уровня «так себе» — разве можно расстраиваться из-за того, что ты слегка порвал корешок библиотечной книги? я помню помню как он боялся возвращать её Видел бы он мои завалы дома, воистину, это была целая потонувшая в пыли Атлантида; Диккенс, придавленный тучным кофейным тельцем Бальзака, умолял меня о пощаде, а я равнодушно клал им в придачу Дюма-старшего и уходил под руку с кем-то менее притязательным. А мой мальчик расстраивался из-за корешка, и я не понимал его. К тому же, в семнадцать лет нет ничего увлекательнее обиженного самолюбования, когда проблемы остальных людей кажутся настолько ненужным тряпьём, что и упоминать о них как-то стыдно. Но мне всё же отчего-то хотелось вести с ним разговор, хотелось притворяться и украдкой бросать на него растерянные взгляды. Может быть, за этим скрыва… Фрэнки ударяет по клавишам особенно громко, и я вскидываю голову. — Ой. Прости. — Мне понравилась эта мелодия, — говорю я. Я ничего не слышал. — Да, мне тоже. Давай ещё раз попробую. Я снова опускаюсь и вспоминаю. У мальчика, которого я поцеловал, были очень вдумчивые и быстрые, режущие глаза, которые замечали всё и всех, но предпочитали молчать. У него требовательно сжимались губы и морщился нос, когда что-нибудь шло не так или мой вопрос казался слишком неподъёмным. Существовал он на свете, будучи всего на три-четыре года младше меня, но интеллектуально мы были, кажется, равны. Если память со мной не играет, в семье у него были большие проблемы (матери-одиночке было тяжеловато) — ну, дорогой, посторонись, а кто в том дрянном городе мог похвастаться их отсутствием? Я сразу вспоминаю бабочку: она признавалась, что у неё на родине всем живётся по-разному плохо, и она сама не знала, какую правду сказала. Что в Ирландии, что в Венесуэле, что в Алжире, что рядом с Чикаго, — у всех людей на самом деле одни и те же потребности и неприятности. Понимание этого есть ключ ко всеобщей гармонии, но общество уже хорошо приноровилось драться. Оно поверило, что без кулаков ему не выжить, что причинять боль — его исходное призвание (все же помнят обезьяну с костью у Кубрика?), и теперь ему, наверное, даже нравится. Не надуришь ты — надурят тебя. Ёмко и похоже на слоган интернет-магазина. А слушать друг друга никто не хочет. Это в тысячу раз сложнее, чем ударить, и в восемнадцать миллиардов раз невыполнимее, чем усмирить волну минутной прихоти и не поцеловать темноволосого тихого мальчика, который за секунду до вашего падения рассказывал о том, что, в сущности, испанский — довольно лёгкий язык. Я вспоминаю. что вы делаете что вы делаете пара пидоров Я не хочу ничего вспоминать. Я хочу, чтобы моё прошлое осталось в глубокой древности или по крайней мере не выходило из закутка, где валялось почти десять лет. ты дрянь скофилд господи просто посмотри на себя Мы поцеловались в свете гаснущего солнца, перебив дыхание, и сжав берег похолодевшими руками, и как будто зажмурившись, и мне было до смерти отрадно осознавать, что мой болтливый застиранный мальчик даже не пошевелился, даже не подумал от меня отстраниться. Он замер, а я наклонился — и мы вместе перешли границу. Мы не услышали приближающийся гогот на другом берегу. только попробуйте ко мне подойти На вкус он был как весенний ветер. парочка педиков В тот момент мне показалось, что я никогда его не отпущу. спид смертелен я видел спидозную собаку своими глазами и она была похожа на тебя скофилд Дорогая мама! лукас нам стоит серьёзно поговорить Если бы я только успел увидеть, что к нам по мосту идёт Микки с своими подружками, я бы ни за что, ни за что на свете не сотворил такую мерзость! Я бы встал и убежал! Я раскаиваюсь, мам! Я сожалею! Я знаю, что значит слово «гей», мам! Прости меня, пожалуйста, пожалуйста, не говори ничего отцу, давай не будем ему говорить, я и сам не понял, что на меня нашло, мам, не говори ему ничего. — Мам? — сонно оборачивается к двери Фрэнки, потирая глаза рукавом. — Я играл на пианино, ты слышала? Я не буду пока спать. Вам когда-нибудь случалось скидывать с лица оживший ночной кошмар за половину секунды? Вам приходилось оправляться и поправляться после встречи с собственной памятью так, как будто вы не дрожали от ужаса мгновение назад? — Как это ты не будешь спать? — спрашивает Эшли, прикрывая за собой дверь. — Сколько уже времени? — У Лукаса есть часы. Я неплохо играл, да? — Прекрасно, но как будто сфальшивил пару раз, — дразню я мальчишку и двигаюсь ближе. — Ты знаешь, что значит сфальшивить, когда играешь на инструменте? — Фальшивка, — неуверенно произносит он. — Это значит сыграть не ту ноту. — Не ту ноту? Не ту, которую надо? — переспрашивает Фрэнки. Он хмурится и показывает на разрисованную чёрным фломастером часть брошюрки с маминой работы. «Необходимо исключать отрицательные влияния одних товаров на другие при размещении на хранение». — Но у меня те ноты, которые надо. — Ну, я не спорю. Тебе просто надо ещё поучиться. — Боже, куда ещё учиться, тут и так концерт каждый вечер, — с притворным ужасом шепчет Эшли. Я, помедлив, стараюсь чуть-чуть улыбнуться ей, чтобы прикрыть сумасшедшие глаза, и она тут же это перехватывает. — А песня про птицу была, солнышко? — Нет, про птицу не было, и у меня есть ещё другая песня, другая… Три песни, — говорит он, листая буклет с лицом маэстро. — Я сейчас найду. Есть песня про жуков. — Ты ещё и поешь? — спрашиваю я. — Ну да, я же сейчас тоже пел. — Точно. — Я бы хотела послушать песню про птицу, — говорит Эшли, сокращая между нами расстояние и вставая совсем рядом. — Это вообще-то моя любимая. А потом спать. — Ну мам! Спать?.. — Поздно уже, поздно. А у тебя, Лу, часы отстают, — улыбается она, и в эту мучительную секунду я ощущаю, что её рука ложится мне на согнувшуюся спину. эш эш эш эш знаешь у меня такииие такиииииие новости ты со смеху упадешь! сплошное веселье хоть ты и сама наверное уже в курсе Я ничего не отвечаю и только послушно сгибаюсь ещё сильнее.
168 Нравится 138 Отзывы 52 В сборник