***
Поцеловав малыша на ночь, я ловлю себя на мысли о том, что не хочу уходить от него в зажжённый коридор с Эшли, которой едва-едва хватило такта убрать с моей спины чёртову руку. Она идёт к двери, посчитав, что Фрэнки слишком устал для ночной сказки, а я продолжаю вертеться, то поправляя ему одеяло, то хватаясь за телефон, делая вид, будто мне только что написали нечто важное — это громоздкое, киношное «По Работе» — или что в мировое пространство вылетели новости, невозможно важные для издательского бизнеса. Всё это длится жалкие полминуты или чуть меньше — одеяло поправлено, а рабочее сообщение оказывается рекламной рассылкой — и вот она уже ожидающе оглядывает меня: — Пойдём, Лу? — Да. Я рассеянно пробегаюсь по детской глазами и, уходя, успеваю захватить с собой рамочку с фотографией мальчишки, вымазанного в сладком креме. Напоследок показываю ему — не тому, что замер в кадре, а живому — мягкий кулак в знак силы и терпения: нам бы побольше его двоим. Он поднимает кулачок тоже и, привстав, улыбается, но Эшли спешит закрыть дверь. Фрэнки остаётся в мире детской комнатной темноты, а мы с его матерью исчезаем в мире взрослых, полном электрического света и приглушённых шагов. — Где же та фотография?.. Она стояла посередине, — озабоченно произносит Эшли, вставая рядом с комодом. — Упала, что ли, куда-нибудь… Она хочет наклониться, но я предупреждаю её и протягиваю рамочку: — Это я взял. — Да? — Она смотрит на меня и забирает её. — Зачем? — Я подумал, что Фрэнсис тут само воплощение счастья. — Это да… Его четвёртый день рождения, — с нежностью говорит она, проводя пальцем по тёплому рамочному стеклу и ставя фотографию на место. — Я не хотела нанимать фотографа, потому что это очень дорого, и пыталась пощёлкать его сама, но у меня ничего не выходило, а вот это фото получилось. Тебя не было тогда, да? — Я работал днём и не смог приехать. — Точно, я помню. — Я тоже, — равнодушно заключаю я. Моя рука опускается на рамочку с Эшли и Лилиан, стоящих на ярком газоне неподалёку от моего дома. Мать грозилась: «Только попробуйте встать на него в грязной обуви!» Допотопные, незапамятные времена. Обе девочки улыбаются во весь рот: у Лилиан такое счастливое лицо стояло по умолчанию, а Эшли успешно от неё заражалась. С годами ей стало не с кого брать пример, и пугливое выражение взяло верх. — Нужно поговорить. Она сразу тускнеет. Моя потенциальная жена никогда не знает, чего от меня ждать. — Идём вниз, — шепчет она. Я мысленно решаю, что сегодня буду злым. — Недавно минуту назад я думал о своём детстве, о юности, — произношу я белыми губами, пока мы спускаемся на кухню. — Пересматривал фотографии дома, они у меня стоят точно так же, в коридоре. Вдруг понял, что забыл очень многое. — Что ты забыл? Почему? — Всякое. Я связываю это с тем, что без перерыва работал, когда выпустился, и так огородился от прошлого. Может быть, слишком усложняю. Она молчит. Ей, должно быть, тяжело воспринимать предложения длиннее слов пяти. На кухне мы оба тянемся к выключателю, чтобы вырубить ненужный свет и последовать в гостиную. Я дотягиваюсь до него первым, отчего опоздавшая рука Эшли снова касается моей, и врезаю в неё деревянный взгляд. Неосознанное желание задавить эту маленькую женщину говорит за меня: — Садись, не трогай. Она хмурится и торопится усадить себя на посиневший старенький диван, который я не успел им обновить. Он накрыт клетчатым пледом, и Эшли подминает его под себя, сев довольно неловко. Она не знает, куда деть свои ноги. Она не понимает, зачем я встал у телевизора с другой рамкой в руках. Она не понимает, зачем я таскаю с комода её воспоминания. — Послушай. Это вы с моей сестрой, — начинаю я, широкими шагами подходя ближе. Пиджак с моих рук прыгает на подлокотник и думает: «Ну наконец-то». — Да, — тихо отвечает Эшли. — Последнее время я много думаю о ней и о том, как она умерла. Бывшая лучшая подружка Лилиан бросает на меня секундный взгляд, полный горечи, и сжимает в пальцах краешек пледа. — Ты же знаешь как. Упала. — Ну да. — Я слегка вскидываю рамку. — Сломала спину. Но меня больше интересует то, почему она в ту ночь вообще была на крыше. — Она убежала из дома, — осторожно вставляет Эшли так, будто говорит с умственно неполноценным, — потому что была зависима от наркотиков. — Но ты никогда не спрашивала мою мать о том, что было перед побегом? Ты знаешь, что она заперла сестру в доме, и не выпускала, и не вызывала медиков? — Лу… — Я вдруг понял, что, если бы мамочка приняла меры, никто бы не погиб. Эшли молчит. Слишком резко мы перешли от разговоров про фортепианные песенки к смерти, но мне уже плевать. — Вот эта девочка рядом с тобой, — продолжаю я, тыча сухим от волнения пальцем прямо сестре в лицо, — она выросла в наркоманку. Она очень похудела, и у неё испортились волосы. Ты это помнишь? Я вот помню, что, когда приезжал на праздники во время учёбы в колледже, за столом ты сидела с недовольным лицом. Оно было не такое, как раньше. Не такое, как когда ты заходила к нам за Лилиан лет в двенадцать. Помнишь, как ты извинялась перед мамой и шла хихикать к сестре в комнату? — Зачем ты мне всё это говоришь? — спрашивает Эшли, не поднимая головы. — Хвастаюсь. Столько всего вспомнил. — Я не хочу это слушать, Лу. — Но я говорю правду? — И что с того? — Ты отпрашивалась у Оскара, чтобы посидеть за праздничным столом с гримасой осуждения? — У Лилиан была такая же гримаса, — говорит Эшли, — потому что она терпеть не могла моего мужа. — Ты осуждала её за наркотики, а она тебя — за Оскара? — Да. — Она его знала? — Как-то были знакомы, мы же все из одного городка. Она говорила, что он — «позорище». — Моя сестра всегда была такой умницей, — роняю я. — Лукас, чего ты хочешь? Ты пьяный?.. — Твоё лицо испортилось, потому что Лилиан была наркоманкой? Ты говорила ей, что это плохо? — А как ты думаешь, если последние лет пять мы только и делали, что ссорились? После свадьбы и моего уезда всё стало ещё хуже. Она ненавидела меня за мужа и за мои упрёки, а я просто видела, во что она превращается, и не могла не ругать её. — Во что она превращалась? — Мы правда будем это обсуждать? Опять?.. — Мы никогда толком ничего не обсуждали. Во что превратилась моя сестра? — Ты всё знаешь, ты её брат, и я всё тебе рассказывала и пересказывала. — Во что? — тупо, механически повторяю я. — Лукас. — Во что? — В какого-то… Призрака, — помолчав и посмотрев на меня, сдаётся Эш. В конце концов, у людей, строящих алтари из воспоминаний, развязывается язык, даже если речь идёт о чём-то ужасном. — Она совсем не хотела ничего признавать, она говорила, что эти психостимуляторы помогают ей видеть вещи, о которых никто даже не догадывается. Она говорила, что ей так лучше, и кричала на меня, а ты знаешь, я терпеть не могу, когда на меня кричат. Особенно те люди, которыми я дорожу. Я вижу, что глаза Эшли наполняются слезами, и вставляю: — Нашей матери было плохо, да? — Лу!.. Конечно! Представляешь, если твой ребёнок станет алкоголиком или начнёт колоться? — Я думаю, дело было не столько в этом. — А в чём? Что может быть важнее здоровья собственных детей? Пафос. — Чужое мнение. — Чужое мнение? — Мою маму всегда гораздо больше интересовало то, что подумают о нашей семье другие люди. Соседи, например, её коллеги, п… Прихожане? Она знала кучу прихожан, чёртову кучу людей, которые тоже посещали собор, и я помню, что её узнавали даже в супермаркетах. Иногда мамочка так крепко сцеплялась разговором с очередным знакомым, что мне приходилось часами стоять рядом и мучаться от ненужных подробностей и холодного магазинного света, от которого болела голова. Я вспоминаю, как мешком повисал на переполненной тележке, уже не в силах выносить невозможно пыльную взрослую болтовню, и она незаметно одёргивала меня. — Со всеми милая, со всеми аккуратная. Думаю, ей было бы плевать на Лилиан вообще, если бы наркоманы не выглядели так неэстетично. — Ты выставляешь свою маму каким-то чудовищем, Лу, — с чувством говорит Эшли, беспокойно глядя на меня. — Прежде всего она переживала о дочери, я уверена. Точно не о каких-то соседях, которые вам были чужие люди. — Что мешало ей забить тревогу в таком случае? Молчание. — Что мешало ей обратиться к врачам? — Может быть, она думала, что справится сама, — едва слышно отвечает Эшли. — Может быть. — Не хотелось ей никого тревожить. — О! Это точно. Больше всего на свете наша мать боялась кого-нибудь ненароком потревожить и задеть. — Лу… — Что? — Даже если твоя мама где-то поступала неправильно, её нельзя винить, потому что она осталась с вами двумя совершенно одна. Твой отец умер. — Я помню. — Сколько тебе было?.. Лет семнадцать? — Около того. — Видишь, ей одной достались два подростка со всякими… С проблемами. В её глазах как будто что-то пробегает, и мне не хватает секундной паузы, чтобы уточнить, какие проблемы были лично у меня. — Я знала твоего отца. Со стороны он казался мне угрюмым, Лилиан называла его попросту злобным, жестоким, но мне кажется, что он здорово помогал твоей маме. Ты знаешь, каково это — растить детей в одиночку, Лу? Я прекрасно знаю. Когда ты не одна, всё гораздо легче, но если опереться не на кого, ты можешь часто ошибаться. Конечно, оправдывай мою мать сентенциями о тяжёлой женской доле. — Иногда ты так устаёшь, что хочешь просто закричать и навсегда зарыться в кровати, — тоскливо тянет Эшли, всё ещё никуда не глядя и дёргая край пледа нервными пальцами, — но тебе нельзя, потому что ты несёшь ответственность за своего ребёнка. Можешь поплакать потом, когда он будет спать. Сытый, чистый… Вот о чём ты думаешь в первую очередь, только потом — о каких-то психологических проблемах. — Это всё очень здорово. К чёрту ментальное здоровье. — Я не о том… — В обязанности одинокой матери также входит терроризировать дочь, да? — Много ли ты помогал своей маме, чтобы так говорить, Лу? Щёлк. — Маме, сестре?.. Ты хоть раз говорил с Лилиан по этому поводу? — Она просила не лезть, и я не лез. — Ты был у них, когда наступали, как это говорится… Кризисы? — Я часто звонил. — И сколько длились ваши разговоры, Лу? Что ты советовал миссис Скофилд? Ты хоть раз говорил прямо: «Отвези её в больницу, мам»? Может, если бы ты поддержал её в этом решении, ей не было бы так страшно, как ты говоришь, перед прихожанами? Я долго молчу, потом бросаю: — Я интересовался, как у них дела, и мать всегда отвечала, что они «молятся». Что всё в порядке. — И тебе этого хватило? Ты поверил на слово, прекрасно зная, что у Лилиан была целая компашка этих друзей-наркоманов? — А что мне нужно было сделать? — Приехать! Увидеть всё своими глазами! В последний год перед её смертью, как часто ты приезжал домой, Лу? Я не помню. Мне нужно задуматься, чтобы ответить точно, но я кидаю случайное: — За несколько месяцев до них, примерно. — Ну да. Фантастика… Даже я заглядывала чаще, а я живу здесь на юге и вообще-то им никто, — громче выпаливает Эшли. — А ты брат! И в тяжелейшее для семьи время ты шатался где-то не с ними. — Никто нигде не шатался. В тот год меня только-только приняли на работу. боже боже зачем я это сказал Она вскидывает голову и врезается в меня. — Конечно! Я знаю, у тебя всегда неподъёмная куча работы, всегда авторы… Я знаю, что ты занятой человек, но разве ты можешь винить свою мать в том, что она заперла Лилиан дома, если ни разу попросту не помог ни одной, ни другой? Патриция выходит ниоткуда — из воздуха, из света люстры — и наклоняется к моему уху: «Мне кажется, в её словах есть здравое зерно». — Очень легко рассуждать так, как рассуждаешь ты, Лу. Очень легко снять с себя ответственность и свалить всю вину на твою маму, которая осталась совершенно одна, без поддержки. Ну да, может, она и побаивалась звонить медикам, а что ты сделал, чтобы она перестала бояться? Лилиан всегда так переживала за тебя, как будто это она была старшей сестрой, а ты довольствуешься маминым «всё хорошо» и перестаёшь приезжать. Работаешь, работаешь, а потом кричишь: «Моя мать во всём виновата!» «Точно есть, мистер Скофилд». — Я уверена, Лу, что номер неотложки был известен и тебе тоже. Но это была не моя работа. «Ну-ну, скажете ей это — и точно окажетесь в дураках». — Если я не права, ты, конечно, можешь меня поправить, — осекается она, принимаясь разглаживать смятый лоскуток пледа, — я ведь тоже сужу со стороны. Но то, что ты говоришь… Это просто нечестно. «Верно». Долго-долго мы вязнем в тягучей паузе. Спустя липкую минуту, неожиданно для собственной тупой головы, я молча сажусь рядом с Эшли. Падаю грузно, подобно уроненному медведю, и, скривившись, взъерошиваю себе волосы. Она, прерывисто переводя дыхание, ничего не говорит и даже как будто от меня отворачивается. — Действительно, сестрёнка не заслуживала оставаться наедине с матерью, — глухо произношу я после того, как тишина покрывается сонной плёнкой. — Я никогда не думал об этом в таком ключе. Меня поймали за шкирку и хорошенько встряхнули. Я чувствую, что на моих плечах лежат руки Шетти, которая качает головой с толикой сочувствия и негодования одновременно. Она даёт мне силы мельком признаться: разобидевшись на всё мещанское, узкое, ограниченное рокфордское существо, я вдруг так возлюбил жалеть себя и жить по правилу «Всё что угодно, лишь бы не обратно», что напрочь откинул и саму возможность сделать в городишке что-то заметное, что-то требующее значительных усилий. Меня пугала и отвращала сама мысль пошатнуть Рокфорд, вновь обратить его кусачее внимание в свою сторону. Помочь задыхающейся сестре тоже было, если угодно, «ниже моего достоинства». Настолько жутко, настолько противно и мелочно мне казалось лезть во всё происходящее в родном городе, в котором и в Рождество хочется умереть, что я и её скинул со счёта, отдав на растерзание чему-то фатальному, стихийному. Жестокому. Я так увлёкся собственной обидой, что предпочёл оборвать связь с Лилиан. Я предпочёл забыть, что могу протянуть ей руку, и подумал, что так оно и должно быть. — Да, Лу, она помогала тебе… В определённые периоды твоей жизни, если я всё нормально помню, — выскакивает у Эшли, и она незаметно замирает, обдумывая, стоило ли оно того. Я с плавающим интересом перевожу на неё взгляд. — Может быть, стоило сделать для неё то же самое, если ты знал, что ей плохо. Видишь, я не очень оправдываю твою маму, но ты был, боже мой, старшим братом, единственным мужчиной в семье, Лу, им обеим было бы легче, если… — Я понял, понял, господи. Я понял. Не надо снова это повторять. А реакция на укоры у меня всё та же, что была в семнадцать. Изменился, вырос ли я вообще с того времени? — Прости, — шепчу я. — Я прекрасно знаю, что ты права. Она качает головой с видом женщины, которой мало одного извинения, но она имеет внутри достаточно силы, чтобы это перебороть. — Эш, ты сказала… «Определенные периоды моей жизни» — что это значит? Лилиан что-нибудь тебе рассказывала?.. Она кусает губу. Видимо, не стоило. — Ну, она что-то говорила, что тебе было сложно, и всё в таком духе, — бормочет Эшли, подбирая нейтральные, блёклые слова, — всякая подростковая чепуха, вроде проблем с родителями, в особенности с отцом, со сверстниками… Я тогда тебя не очень хорошо знала, поэтому мы не углублялись. — Нет, нет, давай начистоту. — Я делаю акцент на последнем слове и выдавливаю из себя странный, но выразительный жест. — Может, ты вспомнишь немножко больше? Наши глаза встречаются. Эшли хочет выглядеть растерянной, но я вижу, что глаза её становятся только яснее, и наклоняюсь почти вплотную. От неё веет неспокойным, но чистым и безыскусным чувством, которое раздражается следующим: — Ваш отец тебя, кажется… Бил? Нет? Я молчу. — Лилиан рассказывала, что такое случалось. — О-кей. — Если тебе неприятно, Лу, то давай перестанем. — Всё в порядке. Я хочу послушать человека, который тоже что-то помнит. — Да я ничего как следует не помню, — сердечно признаётся она, хватая меня за руку. — Давай прекратим, хорошо? — Я хочу послушать. Для меня это важно. Бил — и что с того? У всех семей свои проблемы. — Ну что тебе с моих слов? Надо помнить хорошее, а не плохое, Лу, и мне тоже тяжело осознавать, что всё это когда-то с тобой происходило. — Пожалуйста. Бил отец — это все мои тогдашние проблемы? Эшли умолкает, снова начинает кусать губы и щёки изнутри, затем печально продолжает: — Вроде бы незадолго до своего приступа он ударил тебя… Особенно сильно. — Особенно сильно? — Я не помню, Лу… Лилиан что-то говорила, но я ненавижу выслушивать всякие сплетни, россказни, я не люблю, когда копаются в чьём-нибудь грязном бельё, это гадко. — Подожди, и всё же? — И всё же… — Что именно она говорила? — Он ударил тебя слишком сильно, и ты на минуту почти потерял сознание, — быстро вываливается у Эшли, и спустя мгновение она спешно прикрывает рот, как будто из него только что вылетел рой пчёл. Потом — гораздо тише: — Никто этого не ожидал, и Лилиан говорила, что твой отец побледнел как мертвец. Он сам такого не хотел, потом у него разболелось сердце, а твоя мама вообще… Господи, как можно ударить собственного ребёнка, Лу? Я не понимаю. «Скажите что-нибудь, поиграйте ещё перед ней в благородство, у вас хорошо получается. Сделайте вид, что вам всё равно». — Т-так, — силой вытягиваю из себя я, стараясь казаться невозмутимым. — И что дальше? — Ты этого не помнишь?.. — Как видишь. Я же терял сознание. — И ты хочешь продолжать слушать? — Да. — А я нет, — с тоскливой решительностью отрезает она, качая головой и вставая. — Я… — За что меня так сильно ударил отец? — Я не помню, позволь мне не погружаться в это снова, пожалуйста. — Эш. — Нет. Какое это отношение имеет к тому, что есть сейчас? — Эшли, я практически перестал спать ночами, — едва слышно говорю я, касаясь её запястья, чтобы усадить обратно, — мне снятся кошмары, мне наяву видится всякая чертовщина из детства, плывут галлюцинации на ровном месте, грёбаная голова перманентно, не переставая раскалывается. Мне каждую ночь снится священник в чёрной сутане. Мне кажется, что он меня преследует и за что-то хочет сожрать, а за что — я не знаю, я не помню. Я знаю, у меня есть проблемы с алкоголем, но ты не представляешь, каких усилий мне СЕЙЧАС стоит держаться на плаву и не забивать собственную квартиру бутылками под отказ. Мне хочется только напиться и отключиться, и чтобы ничего никогда не волновало меня. Всё на свете — это провокация. Я воспринимаю всех и каждого за врага, а временами абсолютно не понимаю, живу или сплю в конкретный момент времени, потому что мне везде, везде плохо и тревожно. Я жалуюсь? Мне наплевать. Я устал. Я ничего не помнил, а последний месяц успешно слетаю с катушек от переизбытка вещей и людей, свалившихся на меня из прошлого. В тот вечер, когда ты позвонила первый раз после своего бойкота — не хмурься, не стоит, прошло это уже — и спросила, не гей ли я, я пришёл в тихую ярость, и ко мне снова заявилась сутана, или воротничок, как я привык её называть. Чёрный священник. Он появляется, когда кто-то дёргает за ниточки те вещи, которые сносили мне башку в юности. Видимо, тебе удалось задеть что-то важное. В тот вечер я едва встал из-за стола, а ночью чуть не задохнулся от жары, ветра и бессонницы. Сейчас я говорю спокойно, потому что всё это стало повседневной частью моей жизни, но если тебе есть что подсказать мне — пожалуйста, говори. Извини, что я и тебя таскаю за собой, но, пожалуйста, скажи мне что-нибудь. Скажи, за что отец меня ударил, — может быть, в этом будет какая-то польза. Может, я хотя бы спать буду лучше. Пожалуйста, скажи что-нибудь. Тишина такая, что в неё можно окунуть руку. Эшли очень медленно присаживается обратно, как можно аккуратнее перехватывая мою ладонь своей, и прижимается рядом, подобно котёнку. — Господи, Лу. — Мне жаль, что я вылил эту мерзость на тебя. — Я дура. — И я дурак. — Прости меня, — шёпотом раздаётся в гостиной, и она осторожно прислоняет мою шершавую руку к щеке. — Прости, пожалуйста. Я знаю, почему тебе стало так плохо, я спросила этот гадкий вопрос именно по той причине, из-за которой тебя ударил отец. Ведь ты, Лу… Боже, ты вёл себя так странно! Ты ведь поцеловал какого-то мальчика в старшей школе, да? И недавно ты признавался, что встречался с каким-то парнем-трансвеститом, и я перепугалась, подумала: «Ну всё, это точно было неспроста» — я всё это примерила на себя, эгоистка… Эгоистка, дура — не правда ли?.. Я испугалась прежде всего за себя. Я подумала, что ты можешь у… «Парень-трансвестит — ни одного попадания, просто чудо!» — А что это был за мальчик, ты помнишь? Помнишь, может, как его звали? — Откуда мне помнить?.. Господи, какая я… Какая я дура. — Не причитай, Эш, — сжав челюсти, говорю я. — Лучше попробуй прокрутить в памяти ещё раз то, что тебе рассказывала Лилиан. — Да я… Да я… — Я помню лишь, что его дразнили все кому не лень и что у него были тупые проблемы с речью. И что школы у нас были разные. — Ах, ну… Школы разные… Новенький, что ли? Это слово? Лилиан что-то разузнавала, хотя она говорила, как ты грозился и просил, чтобы она ничего не делала. А она что-то сделала. Она же всё и всех знала в Рокфорде. — Новенький? — Сейчас я попытаюсь вспомнить. Мы сидели… На заднем дворике у меня… Боже!.. И она рассказывала все эти страхи, связанные с тобой. Как кричали мальчишки, как она всё узнала, потом прибежала к тебе в комнату, и там ты запретил ей «влезать». — Да, да. — Так было?.. Я не вру? — Так было. — Я хочу сказать, вся загвоздка вертелась в том, что этого мальчика — он ведь был младше тебя, да? — раньше в городке не видели. Это она узнала. И после тех разбирательств он снова как будто исчез. Новенький, выходцы… — Она туманно водит по столику глазами и шевелит пальцами. — Может, это были ирландцы, слушай. Или итальянцы. В Рокфорде они поколениями живут, уж не знаю, как так сложилось, совсем разные народы. У нас с родителями жила ирландская семья по соседству, потом они куда-то уехали. Ирландцы или итальянцы — Лилиан точно говорила, что мальчик был из приезжих, не из американцев… — Ирландцы?.. Покажите мне истинное самообладание. Посмотрите, вот он — Лукас Скофилд — пример бесконечного терпения и отстранённости. Величайший, несчастнейший и самый глупый человек на свете. Давайте вместе пожалеем его. Только не трогайте руками, смотрите издалека. — Ну да, да… А сам ты что помнишь, говоришь? Проблемы с речью — может, это акцент был такой, Лу? Помнишь, какой у него был акцент?22. Провокация
30 июня 2021 г., 16:08
Мальчик в полосатой футболке придирчиво оглядывает свою обувь и заявляет:
— Будь у меня деньги, я бы носил что-нибудь гораздо красивее.
— Разве деньги имеют значение? — нахмурившись, спрашиваю я.
— Да. Хорошие кроссовки стоят денег.
— Если внутри ничего нет, то никакие кроссовки не помогут.
— А почему ты думаешь, что нельзя быть красивым и внутри, и снаружи?
— Зачастую выбирается что-то одно.
— Зачастую? Ты оправдываешь свои грязные волосы тем, что ты умный и много знаешь?
— Ты передёргиваешь.
— Нет, я хочу красивые вещи.