***
— А тебе сколько? — прищурившись на тёплое заходящее солнце и положив руку на коленку, спрашивает мальчик. — Ты же старше меня. — В декабре будет восемнадцать. — Я так и знал, что ты уже заканчиваешь школу. — Да. Ещё чуть-чуть. — Что ты… — Мальчик опускает голову и начинает рисовать на земле сломанной веточкой. — Что ты собираешься делать потом? Куда ты поступаешь? — Никуда. Я уже принят в Чикагский. — Серьёзно? — Если тебе интересно, я знал об этом уже в марте, потому что сдал долбаный экзамен на практически максимальный балл ещё прошлым летом, — нарочито небрежно говорю я, опираясь на локти позади. — Эссе написал за сорок минут в сентябре. — За сорок минут?.. Я думал, там дают что-то невыносимо сложное. Как говорит тётя: «без бутылки не разберёшься». Всякие философские, политические темы, разве нет? Я усмехаюсь: — Я знал, что у меня будет одна из этих банальностей, да. Ежегодную мазню на них комиссия ненавидит ещё до начала приёмной кампании, поэтому я решил не заморачиваться и не бесить ни себя, ни их. — Что значит «не заморачиваться»? — Хочешь послушать? — любезно уточняю я. — Там далеко до образцового мотивационного письма. — Ну расскажи, расскажи. — Они попросили поведать о каком-нибудь событии, которое побудило меня вырасти как личность, и я написал, что полностью эмоционально вырос в одиннадцать, когда увидел, как соседского щенка раздавил какой-то чел на мопеде. Последнюю фразу я произношу чересчур отчётливо и бросаю на мальчика косой взгляд. У него — вдруг — натянутое, думающее выражение. — Что?.. Я продолжаю: — Ну, этот неугомонный дурачок Гарри из дома напротив всё лето строил планы и зачем-то делился ими со мной — как они с псом пойдут в общественный бассейн назло охраннику, как будут ловить ртом цветастых жуков, рыбу, пугать кошек… Как он будет кидать ему резиновые мячи и диски на пустыре за городом, учить давать лапу и самостоятельно выгуливать рано-рано утром. Всё это мне рассказывал. Ребёнок был так готов, представляешь? Чтобы получить собаку, он нормально окончил год, и щенка из помёта они выбрали самого крупного, с таким, знаешь, пятном-звездой на лбу, которое тут же окрестили как счастливое предзнаменование, — и всё складывалось как надо. А потом случился мопед, и от будущего самого лучшего друга почти ничего не осталось. Мой мальчик молчит, сильно нахмурившись. Я продолжаю: — Я написал: в свои одиннадцать с половиной я вдруг осознал, что жизни абсолютно наплевать на то, о чём мы мечтаем и чего хотим в будущем. Посвящаем ли мы все мысли собаке или нет, считаем себя царями природы, не считаем, верим в эзотерические штуки типа судьбы или счастливых предзнаменований или не верим — жизни насрать на это. Если ты слишком увлечёшься, тебе может сначала повезти, а потом реальность так напомнит о том, что ты ни черта тут не решаешь, что тебе захочется только кричать, кричать, и кричать. Мой мальчик ничего не говорит и смотрит на блестящую, едва шевелящуюся реку. Распалившись, я не могу не продолжать: — Но колледжу, конечно, нужны «деятельные молодые люди». Это написано на их буклетиках. Деятельные, позитивно мыслящие, энергичные, всякая подобная чушь, поэтому я поиздевался над проверяющими как следует, а в конце всё-таки написал что-то вроде… Ты слушаешь? — Да, — тихо. — Что-то типа: единственное, что остаётся бедному Homo sapiens, — это заниматься своим делом. Заниматься тем, к чему лежит твоя чёртова душа и без чего ты не можешь жить, даже вопреки возможности оказаться под мостом с бомжами, у которых от одеколонов отказывают руки и ноги. Потому что ничего в самом деле не имеет значения. Ни-че-го. — Я взмахиваю рукой. — Делай то, к чему тебя влечёт, развивайся, пока можешь и умеешь, и помни о чуваке на мопеде. Мопед делает всё бессмысленным и полным смысла одновременно, понимаешь? В жизни может произойти всё что угодно. Размажет и бедного щенка, и тебя, и твою подружку, но если ты посвятил себя труду и сумел продвинуть человечество куда-нибудь в условный «вперёд», то этим, светя мозгами на асфальте, уже можешь быть доволен. Пауза. Мои глаза впиваются в закатное солнце. — Это очень просто, как видишь. Я очень умный. Я вещаю как герой книги. — И сорока минут много, — говорю я. Я могу снести крышу любому тринадцатилетнему мальчишке. Я очень умный. — И вот… Мальчик ничего не отвечает. — И вот, — заключаю, поджимая губы, — я послал это безобразие и получил своё законное «Вы приняты». — Ого. Пауза. — Наверное, они были удивлены, — говорит мальчик. — Ну, не думаю, что особо понравился им, но дерзить лучше, чем мямлить, согласен? Особенно хорошо дерзить получается, когда у тебя на руках сданный экзамен, аттестат с тремя четвёрками, несколько рекомендаций и свеженькие публикации в городской газете. Пауза. Молчание. — Как думаешь? — спрашиваю я. Раздражение. — Что скажешь, а? Положи уже свою палку. — Мне нечего сказать, — отвечает он. — Я рад за тебя. Молчание. Молчание. — Только мне было бы обидно, если бы о моей умершей собаке так писали, — говорит мальчик. — Как «так»? — Ну, вот так, чтобы впечатлить комиссию своей теорией. — Ты что, ни черта не понял? Это наоборот не о том, чтобы впечатлить. — Да ладно, я всё понял, извини меня, — лопочет он, хмурясь и улыбаясь одновременно. — Я понял: если жизнь так легко всё забирает, то нет смысла на что-то всерьёз обращать внимание, и надо трудиться. Так, что ли? — Ну. — Ну вот… Я правда рад, что у тебя всё получилось, вундеркинд. Это большая работа. А вообще, так странно, что мы не знаем имён друг друга, а ты уже вот что мне рассказал, да? — Ага. Отец постоянно говорит: «Отвечай нормально». Я не отвечаю нормально. Я расстроен, что моему мальчику всё равно. — Вот, оказывается, как нужно размышлять, чтобы быть зачисленным в классный колледж, — выдыхает мальчик, рассматривая палочку, которую сам же испачкал, на предмет грязи. — И чем ты готов заниматься, не боясь попасть к бездомным?.. Что ты избрал своим делом? — Литературу, естественно. — И ты хочешь посвятить ей всю свою жизнь? — Да. — Мне кажется, это очень здорово, что ты уже так определился. Я не могу таким похвастаться. Я не знаю, что я хочу делать постоянно и каждый день. — Ещё решишь, — забирая у него палку, говорю я. — Как ты доберёшься до Чикаго? Когда поедешь? — К осени ближе. Буду трястись в автобусе, а затем на поезде несколько часов. — Круто, а где будешь жить? — В общежитии. — Это всё, учёба, жильё — дорогое удовольствие, да? Я даже представить не могу, сколько стоит год проучиться в Чикагском колледже. — Моя семья может позволить себе оплатить то, что не покрывает стипендия, а она покрывает многое, потому что в старшей школе я порвал себе всю задницу, — со вздохом говорю я, ложась на траву, поближе к мальчику. — Как двусмысленно, — улыбается он, глядя на меня. — Отдай палочку. — Нет, она принадлежит мне. — Если ты попробуешь её сломать, я сброшу тебя в реку. — Ты коротышка. — Зато ты вымахал. — Он улыбается ещё шире и ложится рядом. — Ну отдай, пожалуйста. — Хорошо. Я чуть подвигаюсь. Мне странно радостно, что мой мальчик лёг тоже. Мы видим, что проплывающее облако похоже на кошку, рассекающую небо на спортивной машине, и начинаем выяснять, откуда у кошки может быть «Феррари».***
Господи. Стоит только дать волю своим височным долям, вспомнив что-то одно, — и постепенно уснувшая память, подобно бассейну, начинает наполняться кучей случайных эпизодов, обрастая деталями и даже в точности воспроизведёнными фразами. Проехав полгорода, пройдя с десяток улиц и застыв около «Кррролика» с самым настороженным лицом на свете, я опять и опять кручу в голове: «Ты что, ни черта не понял?» Дур-р-рак. У моего мальчика были проблемы с произношением. Букву «р» он произносил непривычно раскатисто. Я действительно думал, что моё мотивационное письмо — ценно в своей небрежности, отлично и любопытно, и, огорчаясь, не знал, что весенний мальчик со своей палочкой был выше меня на целую голову. Он не искал лишнего и не разводил полемику из-за сбитой кем-то собаки, смерть которой я выдумал для пущей драмы, потому что реальный щенок отделался испугом. Мальчик не скрывался, не строил из себя потерянного художника и открыто рассказывал то, что было у него на уме, и этим временами выводил меня из себя, потому что я не умел так же. И тянулся к нему именно из-за его непосредственности.***
— Ну мало ли откуда у неё тачка! Заработала. — Да, Иисус подарил, — бормочу я, чем мгновенно привожу моего мальчика в восторг. Он смеётся, прикрыв руками лицо, и я тоже кривлю губы, заражаясь от него. — Иисус подарил… Прекрасно, — радостно задыхаясь, говорит он. — Да.***
Но — у семнадцатилетнего Лукаса по крайней мере была собственная теория, присутствовало хоть и убогонькое, но твёрдое понимание мира, которому в ограниченном кружке Рокфорда и семьи было легко следовать. В семнадцать я во что-то верил и к чему-то готовился, двигался хоть и наощупь, но с неприступной уверенностью, что всё делаю правильно. Я наивно думал, что никто не способен ничему научить меня, потому что я сам давным-давно всё осознал и разложил по внутренним полочкам, но тогда мне хотя бы было что раскладывать. Теперь я ничего и никого не знаю. Я ни о чём толково не размышляю, не умею спорить, не умею не вспыхивать без причины. Мне сложно как лечь в постель, так и подняться с неё — а в семнадцать я спал от силы часов шесть и вскакивал с рассветом, чтобы с книгой убраться из дома подальше. Меня радовала природа, небо, Гессе с его «Сиддхартхой», наблюдение за птицами и научно-популярные журналы, которые я никогда не дочитывал до конца. Что от этого осталось? Даже победа в издательском деле скорее вводит меня в состояние тупого озверения, чем приносит искреннюю радость. Это гонка, доказывание. Искреннюю радость приносит разве что возможность заработать на дорогую выпивку. Да, я посвятил свою жизнь литературе, как и обещался, но в семнадцать лет ты бросаешься из крайности в крайность и не можешь допустить, что стать аналогом бомжа с одеколоном можно и у себя дома, за бормочущим телевизором. Ещё как можно. Теперь я пью, пью, пью и просиживаю штаны. Я хотел завернуть в алкогольный магазин по дороге и на секунду потерял смысл вообще куда-либо идти, когда осознал, что уже ночь и всё закрыто. Я пью, пью и читаю то, что не хочу читать. Я даже дрочить перестал. Единственное, на что я нынче способен, — это вообразить во сне, что мне кто-то отсасывает. Покрутиться-повертеться в кафе перед девушкой, которая мне дорога, перед этим несколько раз оскорбив её, а потом держать её за руку и строить из себя Влюблённого Похитителя, вставшего перед нравственным выбором: вломиться в спальню или нет — о, да, это действительно достойно уважения. А галлюцинации? А беспричинный страх выйти из комнаты, который настигает молнией и исчезает так же незаметно? Эшли, помимо ирландцев и итальянцев, сказала, что мой отец за поцелуй с весенним мальчиком чуть не отшиб мне мою драгоценную умную голову. Я соврал ей, сказав, что ничего из этого не помню: на самом деле, тень памяти о девичьем крике сверкнула ещё в первый страшный сон. Это кричала Лилиан, когда моей гомичьей голове дали сверху тяжёлой рукой. Видимо, папа всё же что-то в ней задел; случайно поставил таймер на десять лет, чтобы по их истечении я окончательно превратился в растерявшего всех и вся паралитика. Спасибо. Всем спасибо. Я не хочу ни о чём думать. Я слышу шаги. — Давай быстренько, только я забыла сигареты. — У меня есть. — Поделись, пожалуйста. — Но у меня особенные. Всё равно будешь? — Какие особенные? Ой, что это… — Я взяла их в одном индийском магазинчике в центре. Это самокрутки. — Я такое не буду… Они с чем-то, да? — Да нет, они нормальные. Просто табак с травами. Я тоже сначала не поверила, потом покурила: ничего особенного. — Ну давай. Если что, верну. — Марихуана совсем по-другому выглядит и чувствуется. — А ты пробовала? — А ты нет? — Нет… — Маленькая. Маленькая, новенькая. Откуда ты, я не запомнила? — А я и не рассказывала. — Щелчок, звук затяжки. — Из Висконсина. — Вот откуда занесло. — А ты?.. — Я местная. — Приятно познакомиться, местная. Смешок. Минута. Голос, который из Висконсина, добавляет: — Мне здесь, если честно, нравится. — Н-да? — Да, это совсем не то, что работать в одиночку. Тут себя больше чувствуешь в безопасности. Мальчики на охране стоят, я видела, и мне нравится, что ты можешь сама выбирать, с кем спать, от кого отказаться, и если выезд куда-нибудь далеко, то сразу договор. — Да, девочек часто приглашают. — А-а, аккуратно… Ты куда-нибудь ездила? — В Швейцарии была с одним постоянным. — Блин, это очень круто. Вот отбор у вас достаточно жёсткий. — Сколько ты зарабатывала одна? — Одна… Смотри, я… Кто-то из девушек легко откашливается, выдыхая дым, и я расцениваю это как приглашение к действию. Слушать рассуждения двух фигурок из эскорта — удовольствие на извращённого любителя, особенно если помнить, что Шетти тоже когда-то прошла отбор и с тех пор самостоятельно выбирала всех, с кем имела тут дело. Я отхожу от «Кррролика» и вступаю в красную арку коридорчика, ведущего к лифту. Во второй раз я появляюсь здесь по собственной воле, и во второй раз на меня набрасывается испачканное в дожде дежавю. Девушки с индийскими самокрутками оборачиваются на меня одновременно, как по команде. Команда «смотри, кто опять притащился». Обе тут же оглядывают меня с головы до ног и замолкают. Я, помедлив, здороваюсь, стараясь звучать уверенно. — Привет, — отвечает мне та, что повыше. По приноровившемуся и расслабленно-играющему взгляду я могу определить, что новенькая из Висконсина не она, а несколько отстранённо вставшая девочка рядом — у неё неестественно белые, но идущие худенькому лицу волосы, слегка выступающие передние зубы и очень большие миндалевидные глаза. Она с любопытством смотрит, но поздороваться не решается. А ответившая, действительно, ростом едва не с меня и даже сигарету держит по-другому. На ней чёрное приталенное платье с кружевом по краям и серьги в виде старинных цепей; глаза кажутся нежными и чуть-чуть уставшими. — Какой чемоданчик у вас, — с улыбкой произносит она, кивая на мой портфель. — Чемоданчик, да, — отвечаю я, приподняв его. — Сразу с работы? — Можно сказать, что и да. — Пройдёте?.. Мы вам не мешаем? — Я ищу кое-кого, — говорю я, и мне хочется поднять кулак ко рту, чтобы откашляться, хотя я не хочу кашлять. — Я не знаю, здесь ли она сегодня, а в том, чтобы подниматься зазря, не вижу смысла. — Кого ищете? Девушка в чёрном слегка выступает из приглушённой розовой темноты, и я замечаю, что в ней есть что-то от гречанки. — Вы знаете девушку… Вы знаете Патрицию? — Падди? То есть Шетти? — Она мне представлялась как Патриция, но, наверное, да. — Конечно знаю. Вы к ней? — ласково спрашивает она, складывая руки на груди и стряхивая пепел с индийской самокрутки. — Вы постоянный? — Нет, скорее хороший знакомый. — Ну, я так и подумала. Высветленная девочка вот-вот сольётся со стеной. — Просто к ней по-другому обращаются обычно, — признаётся гречанка не без усмешки. — Патриция это её настоящее имя, а для клиентов она Шетти. — Понятно. — Хорошо знаете её, видимо. — Неплохо. — Но это вам мало поможет, потому что Падди сегодня не работает. — Она не здесь? — Нет, она… — Гречанка оборачивается к беленькой, небрежно выдыхает дым в сторону (я незаметно привстаю на носках, чтобы вдохнуть его тоже) и цокает языком. — Нет, она тут, по-моему. Я видела, как они заходили, но я не знаю, может быть, они уже ушли. — Они?.. — Они с Марго. Вы знаете Марго? У Падди приключилась какая-то история не то с постоянным, не то с бойфрендом, и они приезжали сюда к хозяйке поговорить. Выглядела она неважно. Может, хочет взять пару отгулов: сложное дело, надо согласовывать. Ви, ты не помнишь, они уходили? — снова обернувшись, спрашивает она у беленькой. — Ай, да ты не знаешь, кто это такие… Та успевает только открыть и закрыть рот. Гречанка улыбается и вздыхает. — В общем, можете подождать её тут, а можете прийти где-нибудь через неделю. Я ни за что не ручаюсь, я не помню. Уверены, что не хотите подняться? Я медленно шевелю челюстями и мотаю головой: — Нет, спасибо. — У нас ведь не только Шетти работает. — Я знаю. — Это ваше дело. — Она бросает окурок в урну и оправляется, затем снова обращается к подружке: — Ты всё? Никуда не улетела? — Да никуда, — с тихой улыбкой отвечает та. Доверчивая новенькая думает, что я не вижу, как она разглядывает меня. — Нормальные самокрутки. Хорошие. — Я свожу тебя с собой в следующий раз, подружимся с хозяйкой и будем всегда курить чистый индийский табак, — со смехом, уже совершенно игнорируя меня, говорит гречанка и тяжёлой, несколько величественной поступью шагает следом за беленькой. Скоро их голоса исчезают в темноте, разбегаются эхом по цветастому коридору. Я различаю мерное гудение лифта, и спустя миг они пропадают совершенно. Как будто никого и не было. Я думаю: они бы остались постоять подольше, если бы я не появился. Прислоняюсь к красноватой стене, опускаю чемоданчик на землю и взъерошиваю волосы. Снаружи разыгравшийся ветер шевелит асфальт и хлещет по деревьям. Мне становится жутко и тоскливо почти до слёз, а затем — сразу — очень хорошо. В голову приходит спокойная, кроткая мысль: я могу с минуты на минуту увидеть пятнышко. Я узнаю, во что она сейчас одета, как выглядят её глаза, не плакала ли она, не расстроена ли, не переживает, в порядке ли её разбитый лоб. Я не видел её чуть меньше суток, но уже полагаю, что между нами что-то изменилось и она посмотрит на меня совсем по-другому. Или вообще не посмотрит. Возможно, она и взглядом меня не окинет. Возможно, скользнёт мельком и уйдёт прочь со своей визгливой Марго, запахнувшись. А может быть, решится подойти ко мне. Улыбнётся с видом пойманного в прятки ребёнка и скажет: «Ну вот, снова вы, а я только сбежала. Что с вами теперь делать?» Дрянное мелочное беспокойство пищит в отдалении. Да, солнышко, пустяки, но мне вдруг стало нестерпимо важно спросить, кто ты такая в самом деле и что ты подразумеваешь под словами «Тут я уже своя, мой хороший» (МОЙ ХОРОШИЙ). Из какой школы тебя выгнали волейбольными мячами? Когда именно ты приехала в Иллинойс? С кем ты выросла? Где живёт сестрёнка София? Называй меня сумасшедшим, называй меня одержимым, это всё равно что сказать: у Лукаса две руки, потому что всё это будет истиной. Но мне кажется, что я должен быть здесь и разыскивать тебя. Мне кажется, сейчас ты — единственное, что имеет значение. Парадокс, но, может, всегда только ты и имела. Моё пятнышко. Я так спокоен. И я так жду, что ты спустишься ко мне на чёртовом лифте.