ID работы: 8575462

La cartella clinica

Смешанная
NC-17
Завершён
30
Размер:
21 страница, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
30 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник Скачать

Atto secondo

Настройки текста
      «Когда-то давно старый ксёндз рассказал мне историю. Притчу. Он любил говорить витиевато, путано, но тогда изъяснялся просто и понятно. В церкви были только дети. Мы. Сорок или пятьдесят пар глаз, таких уставших, что священник решительно не понимал, как себя с нами вести. Он не знал, как объяснить, почему наши родители умерли, почему испанка не забрала и нас тоже. Почему пощадила и его, бездетного и холостого.       Старый ксёндз оглядел свою юную, но уже состарившуюся паству.       «Много лет назад на берегу быстрой полноводной реки лежал камень. Люди любили его: в солнечные дни прятались в бархатной чернильной тени, а ночью жались к нему, тёплому, как живое существо. Этот удивительный камень быстро нагревался и крепко-крепко держал близ себя беспокойных солнечных зайчиков, из-за чего даже в самые злые и холодные часы любое создание Божие могло найти около него утешение и приют.       Любила камень и река: по ночам она целовала его быстрыми застенчивыми волнами, как дева — жениха своего, гладила щербинки, трещинки и сколы, приносила в заводь пухлые жёлтые кубышки, звала златокрылых стрекоз и заманивала пёстрых бабочек.       Но камень был несчастен. Он завидовал облакам, жукам и лягушкам, рыбам и птицам, даже цветочной пыльце — всем, кто мог запросто подняться и уйти, убежать, улететь. Лёгкость эта раздражала камень, как злила радость и благоговение тех, кто любил его.       «Поговори со мной», — шептала река.       «Жаль, что ты безмолвен», — огорчалась пожилая пани.       Камень молчал. Не трогали его ни трагедии, которые, как водятся, случаются у больших дорог (даже водных, дети), ни мгновения яркого пёстрого счастья, что неосторожно роняют влюблённые. Равнодушно смотрел камень на ленивое солнце, дни и дни ползавшее верх и вниз по выцветшему небу; на деревья, что испуганно жались друг к дружке в грозу, на говорливый рогоз и камыш.       И сто лет лежал он недвижно. Или больше. Но однажды ночью у реки остановился бродяга, каких вы во множестве видите сейчас. Плешивый и больной, в старых рваных тряпках. Голодный. Вздрагивая от боли в груди — бродягу ломала чахотка — он сел у камня и развёл костёр. Очень слабый, но упрямый, как сама жизнь в суровые времена. Почувствовав тепло, человек улыбнулся. В темноте ярко-ярко блеснули два его белых зуба, а в глазах появилась радость.       — Глупый, глупый! — не стерпел камень. — Ты умрёшь, глупый бродяга, ляжешь тут, со мной! И никогда боле не сдвинешься. Тело твоё ломит, кожа твоя крошится. Но улыбка, на лице улыбка! Или болен ты настолько, что не понимаешь, как несчастен?       — К чему печалиться, мудрый камень? — ответил бродяга. — Тебе ли не знать, что даже вечность когда-нибудь кончится? Я долго, очень долго ходил по разным дорогам, и чувствую наконец, что путь вот-вот завершится. Так почему не обрадоваться, что этому суждено случиться здесь? Разве река, что ласкает тебя годы и века, не верна тебе, как добрая жена? Разве люди злы к тебе? Или небо слишком часто бывает сухим и режет солнцем вместо того, чтобы гладить дождём?       — Значит, многое ты видел, — желчно проговорил камень. — Да не заметил чёрного, что знавала эта земля. Как это похоже на вас, несущихся и пробегающих мимо! Не помните, откуда пришли, не знаете, куда спешите. Глаза ваши не постигают сути, запоминают лишь глупое да невесомое!       — Лишь одну черноту вижу я, — проговорил бродяга опечалено. — И роится она в тебе. Почему так, обласканный живыми и вечными? Что гнетёт тебя? Чем помочь могу?       — Ты слаб, стар и болен, — перебил его в гневе камень. — И не сможешь ничего сделать. Не серди меня!       — Люди находчивы, — улыбнулся бродяга. — Вдруг подсоблю?       Камень молчал. Он смотрел на старика, что потирал свои ссохшиеся ладони. Жизнь почти ушла из этого человека, но горела ярко, ярче сосновой шишки, случайно попавшей в костёр.       — Я хочу уйти, — сказал камень просто. — Не видеть больше этого берега, не слышать волн и не чувствовать песка. Я хочу свободы. Не смерти, глупый человек, а свободы.       — Уйти? — удивился бродяга.       — Уйти, — повторил камень. Он уже понял, что этот человечек ничем ему не поможет.       — Это очень просто! — засмеялся старик. — Подожди же чуток, удивительный камень.       Бродяга разложил вокруг камня хворост, нашел множество крепких сухих веток и принес, думается мне, с половину стога сена на своей горбатой худой спине. «Ты большой, это правда, — пробормотал бродяга, — но я помогу. Обещаю».       Занялось пламя. Такое горячее и такое злое, что вскипела вода у берега. Кто был тот старик? Демоном? Святым? Каким проказником нечистым? Почему камню было так жарко? Не видно было человека за рыжей тонкой стеной, только рёв сгорающих веток и веточек слышал он. Или то чёрт, балуясь, открыл врата адские? Неужели то не огонь был, а крики душ, навеки наказанных?       Пламя переливалось от красного до жёлтого, но иногда его сотрясало всполохами зелёного.       «Потерпи. Почти всё», — тихо сказал бродяга, и странно было, что шёпот этот так легко разрезал полотнище гудящего огня.       И потом рухнула вода. Рёв смолк. Камень вновь услышал шелест реки, что перекликался с шепотом травинок на поле.       «Я жив! Жив!» — радовался камень.       «А теперь прощай», — сказал бродяга. И налетел ветер, поднимая ввысь пепел. Облако пепла! Порыв подхватил песчинки, что были до того единым камнем, и понёс их вдоль рыдающей от страха и удивления реки.       Человек обратил камень в пыль.       Человек подарил ему свободу.       Так и сейчас Господь, посылая пламя великое, породил вас, дети, — закончил старый ксёндз. — Летите над руинами, не слушайте плача по старому миру, ибо вы рождены, дабы выстроить новый!»              Девушка замолчала. Медсёстры беспокойно переглядывались с санитарами, пациенты же сидели неподвижно. В комнате отдыха, где собрался почти весь небольшой госпиталь — двадцать с лишним человек за вычетом работников от медицины — стало тихо и неуютно.       — Геня, что ты же ты такое рассказала? — первой нашлась монахиня, служившая здесь сестрой милосердия. — Ты же знаешь много других, очень светлых и приятных историй!       — И многие придумываю, сестра Марта! — быстро ответила девушка со смехом. — Прошу прощения, пани, эта действительно получилась немножко жестокой.       Монахиня только махнула рукой. Пусть притча Гени, Генрики вышла странной, но многие мужчины ожили, просто слушая звонкий девичий голос. Не важно было что он говорит — главное, что звучал. Пани была сестрой монахини, последней живой родственницей. Последней, кто ещё помнил её настоящее, нет, простите — мирское имя. Берча.       Первая война и эпидемия унесли родителей. Братьев. Сестёр. Вторая, что началась совсем недавно, забрала мужа Берчи, доброго и славного немца, который решил защищать их маленькую храбрую Польшу вопреки своей национальности. Женщина бежала в Швейцарию, в горы. Генрика смеялась: «Думаешь, там Бог слышит лучше? И заметит нас, Берча?»       Но вот и она здесь, глупый беззаботный мотылёк с обгоревшими крыльями. Буквально: девушку привезли в госпиталь после пожара. Огонь с синагоги перешёл на приют, где Геня работала нянечкой. Она бегала из дома на улицу и обратно, вынося на своих руках бледных мертвых детей, которым накануне вечером читала добрые умные сказки. Один из солдат поймал её, пытался удержать, говорил что-то, но Генрика ударила мужчину по руке и вновь бросилась в пламя, не замечая, что волосы и одежда на ней уже начинали тлеть. И вспыхнули, едва девушка шагнула в спальню с маленькими кроватками для младенцев, в любимую свою комнату.       Тот ли солдат её вытащил? Или другой храбрый пан?       После Геня оказалась в Швейцарии. Едва оправившись от ожогов, девушка принялась исследовать госпиталь. Наткнулась на двух презабавных пациентов: Джозефа и Цезаря. Давно тут лежали: с полтора года уж точно.       Первый, американец, кажется, скоро должен был уехать домой. Второй… Судя по быстрой певучей ругани, что доносилась из зала физических упражнений, вырос в Италии. Диалектов Геня не различала, а потому не могла сказать, где именно.       Берча рассказала, что мужчина пережил страшную травму спины и только недавно начал ходить. А ругался из-за боли. И характера.       Кажется, Цезарь и Джозеф дружили. Они вечно о чём-то говорили по-английски, долго и напряжённо. Вместе обедали. Но на процедуры Цезарь ходил один, хоть врач и предлагал совместные тренировки. Джозеф поддакивал, мол, почему бы не посоревноваться?       Мужчины ссорились, кричали друг на друга. Цезарь скалился в крике, срывался на итальянский, крушил вещи вокруг себя, ронял мебель и костыли, а однажды расколотил инвалидное кресло.       Этот грохот и привлёк Генрику в первый раз. Он побудил наблюдать за мужчинами, слушать и изучать.       Характер Цезаря портился. Он не улыбался — лишь зло ухмылялся, не шутил, а язвил. Медсёстры боялись его, санитары — просто не любили. Джозеф пытался что-нибудь сделать, ласково разговаривал с девушками, пытался подружиться с мужчинами. Всё мягче обращался с Цезарем.       Почему?       Что между ними произошло?              В августе 1940 Джозефа Джостара объявили здоровым. Цезарь остался в госпитале Зоненблум один.              «Пан Цезарь, прошу вас, выйдите хотя бы к ужину», — Берча мяла в руках платок, не решаясь подойти к мужчине ближе. Они были в церкви одни. В горы спускался вечер в саване солнечного света. Маленький древний храм привлекал Цезаря средневековой простотой, грубостью фигур святых и нелепыми резными украшениями фасада. В Италии такое не найти даже в катакомбах, ни на одном из уровней. Здесь чересчур круглые лица, чересчур вылупленные глаза беззастенчиво взирали на прихожан, гордые собой и своей святостью.       Домик, построенный глупыми наивными людьми.       Но в нём было так хорошо.       — Пан Цезарь, — позвала монахиня.       — Вашей сестре следовало бы родиться мужчиной, — не оборачиваясь, сказал Цезарь. — И стать священником. Такая способность лезть в душу и в чужие разговоры имела бы в Ватикане бешеную ценность.       — Не пытайтесь рассердить или обидеть меня, пан. Я просто зову вас к ужину.       — Я не голоден.       — Второй день? — Цезарь пугал монахиню. От мужчины исходило что-то тёмное и опасное. Будто у его ног сидел адский зверь. Настороженный, внимательный. Берча не сомневалась, что Цезарь прикажет атаковать даже её. Даже здесь. Не задумываясь. Просто, коль захочет.       — Можете себе представить? — мужчина откинулся назад, опёрся о спинку длинной скамьи и запрокинул голову назад. — Ну же. Ступайте. Бегите.       — Я сообщу врачу, что вам нехорошо, — прошептала монахиня, пятясь.       Нехорошо… Это Джозефу «нехорошо». Но он ходит, бегает. Спит. Улыбается. Конечно, не при Цезаре, ведь все вдруг решили, что так нельзя, это слишком грубо. Нужно сопереживать, сочувствовать. Пытаться понять.       Но они не смогут. Никогда.       Никогда!       Цезарь разжал кулак. Чешуйки шишки, которую он подобрал в парке у госпиталя, врезались в его сухую бледную ладонь. Раны не кровили. Боли не было. Так, едва заметное завывание живой кожи. Мужчина вытащил твёрдые, пахнущие старой смолой обломки, долго рассматривая каждый. Потом достал небольшой ящичек с полированной крышкой и серебряными скобами, отмычкой вскрыл маленький замок. Внутри, на синем мягком бархате лежали части изящного тонкого шприца. Единственного друга. Помощника. Учтивого и аккуратного, красивого, трогательного! Он лишь и наполнял Цезаря покоем и ухитрялся это делать молча.       «Grazie, amico mio», — прошептал мужчина, целуя опустевший цилиндр.       У входа стояла Генрика. Впервые за всё время здесь её душили слёзы. Сжимая и разжимая кулаки, она широкими шагами подошла к скамейке, где сидел Цезарь, и дала ему крепкую и очень болезненную пощёчину. Волшебная коробочка отлетела куда-то вперёд и стукнулась о каменные ступени амвона.       «Да. Вам следовало бы родиться мужчиной», — засмеялся Цезарь. Щёку ощутимо пекло, наверняка там уже появилось неровное красное пятно, но… И что? Почему эта девочка так зла? Тоже ведь пациентка: Цезарь видел её в комнате отдыха в окружении других больных, что слушали милый пустой треск и глупые истории. Полячка рассказывала безумные и бессмысленные сказки, много смеялась. Даже играла на старом, но хорошо настроенном пианино. Благо хоть петь не умела.       Говорила? Да, по-немецки и по-польски. Может быть, понимала по-итальянски. Цезарь видел пару раз, как медсёстры ловили её в мужском крыле, около его палаты, и строго-строго отчитывали. Слышала ли девочка разговоры с Джозефом? Судя по бледному злому лицу — да.       Знала ли о футляре?       Видимо, нет.       — И вы смеете обвинять Джозефа?! — вскрикнула она по-итальянски. — Вы?! Вы, кусок человека?!       — Женщина не должна тут так кричать, — растягивая слова, сказал Цезарь, тоже по-итальянски. — Никто не смеет, что уж.       Её ругань и смешная нелепая ярость совсем не тревожили мужчину. Не беспокоили. Не интересовали. Ещё одна чужая, которой просто скучно лежать в своей палате.       — Вы морфинист. Мерзкий кусок человека, — прошептала Генрика, и голос её осип от злости. — И смеете проклинать родных.       — Пани, милая, зачем вы рассказывали своей пастве о камне? Зачем выдумали эту странную сказку? Не чтобы успокоить, такие истории вгрызаются в темечко, милая пани, и клюют по ночам.       — Потому что мир горит, пан Цезарь. Он нуждается в таких, как вы. Как я. Это мы — пылинки, летающие над пепелищем и великим пламенем, устроенным Господом. Мир горит, пан Цезарь.       Девушка повернулась к окну. Её сорочка, открытая со спины, оттеняла уродливые рваные шрамы от ожогов. Они лежали подобно черепичной плитке, внахлёст. Ярко-красные, как сырое мясо.              Цезарь проснулся от рвоты. С грохотом отодвинув эмалированный таз, он опустил ноги на пол. Налил воды. Выпил. Жжение в горле исчезло.       Рядом с кувшином горела свеча. Пламя её дернулось, а в дверном проёме появилось пухлое лицо медбрата.       — Herr Цезарь?       — Мне было плохо, — прохрипел мужчина. — Сейчас ночь? Я не могу понять, Вы же изволили запереть окна в моей палате.       — Час пополуночи, Herr Цезарь, — кивнул медбрат. Он заметил наполненный таз, но не двинулся, ожидая ещё вопросов или приказов. Этот итальянец не умел просить — только раздавать команды.       — В больнице есть полячка по имени Геня? Или Генрика?       — Да, прогнали от вашей палаты перед ужином.       — А что хотела?       — Да скучно Fräulein, — поморщился медбрат, — а по вечерам на пианино играть запрещают. Не дело это, когда пациенты по палатам бегают, но обычно у сестры Марты вертится, та приглядывает. А к вам что-то прилипла, Herr Цезарь.       — Спасибо. Буду спать.       — Gut. Доброй ночи, — кивнул медбрат.       Цезарь склонился, чтобы поправить канделябр, и заметил маленькую бумажку, торчащую из щели между тумбочкой и стеной. Развернул сложенный вчетверо квадратик, на лицевой стороне которого тонким бледным узором проступал отпечаток пальца.       «Мир горит», — прочёл Цезарь шёпотом.       И потушил свечу.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.