Часть 2
4 сентября 2019 г., 19:11
Примечания:
...в которой Наранча обнаруживает у себя новые фетиши, пробует быть аргонианской девой и спойлерит Вторую Мировую.
(пизда)
Несуществующая дорога приводила его и в сад на крыше, и в тюремную камеру, и в чисто прибранный домик, украшенный фотографиями счастливой азиатской семьи. Со страдающим ожирением шепелявым ребенком в том домике Наранча успел подраться: малец заводился с пол-оборота, если тронуть его еду. Вот тупица. Будто не заметил, что новый, точно такой же, сэндвич вскоре появится в точно таком же пакете на том же самом месте после того, как его съешь.
После не-художника, качка в бабушкиных шмотках, столетнего вампироненавистника, косметолога с бутиратной интоксикацией, излишне кровожадной птицы и пожилого дворника, винившего зажигалку в своей смерти, Наранча полагал, что уже ничто не сможет его удивить. Ровно до встречи с ним.
— Стой! Стой! Я знаю, кто ты! — Наранча почти пищал, аплодируя своей догадке. — Ты — Инспектор Гаджет!
— Я — офицер немецкой армии…
— Офицер Гаджет!
-…лейтенант Рудольф Фон Штрохайм, погиб в 1943 году под Сталинградом в битве с советскими войсками.
— Я — Наранча Гирга, умер от пик точеных в римском Колизее.
— Так ты итальянец? –просветлел офицер Гаджет. — Приятно видеть союзника в таком месте.
Наранча не доверяет своим знаниям истории, но с готовностью жмет его свободную от перчатки руку, чтобы только подержаться за удивительную металлическую конструкцию. Конструкция с негромким щелканьем приходит в движение, слегка сдавливает и отпускает его кисть. Немец одаривает Наранчу сияющей белозубой улыбкой:
— Впечатлен? Еще бы! Немецкая наука — лучшая в мире!
— Не шибко разбираюсь в науке. А… ну… есть у тебя еще что-нибудь такое?
— Сколько угодно!
Он снова улыбается — если присмотреться, слегка несимметрично. Правый уголок рта под протезированной частью лица упорно поднимается ниже левого. Один его глаз, обрамленный металлом, лучится идеальной морозной голубизной из-под откинутого кверху стекла ржавого цвета, похожего на безумный монокль, второй же выглядит вполне человеческим. Радужка в нем не того же небесного, а слегка зеленоватого оттенка, под влажным блеском видны тончайшие ниточки сосудов склеры. Он стягивает с левой руки перчатку из лакированной черной кожи, обнажая вторую механическую кисть, дает потрогать каждый сустав, сгибая отполированные фаланги под противоестественными углами. Ему явно льстит ребяческий восторг, с которым Наранча пытается оттянуть составляющие, заглядывая в сочленения стальных поверхностей. Обещает показать кое-что получше и принимается расстегивать круглые пуговицы под воротником, украшенным вышитыми алюминиевой нитью петлицами.
Наранча вспоминает, что видел похожую одежду в каких-то скучных документальных фильмах о войне. Он мельком осматривает длинное помещение с рядами двухэтажных кроватей, застеленных одинаковыми серыми покрывалами, большой красно-черный флаг на противоположной от входа стене, ровно за спиной гордого офицера немецкой армии. Этот скрюченный колесом крест выглядит знакомо по тем же передачам, но все, что может с уверенностью сказать о той закончившейся еще до его рождения войне Наранча — это то, что Германия проиграла. Подросток задумывается, стоит ли осчастливить нового знакомого этой новостью, и все-таки решает промолчать.
Наранча не умеет знакомиться. Точнее сказать, он не видит ничего сложного в том, чтобы начать разговор, а на какой-нибудь банальный вопрос вроде «расскажи о себе» ответить: «Я люблю вегетарианскую пиццу, рэп и секс со случайными людьми. Ты, кстати, ничего такой», но что-то ему подсказывает, что так к себе людей не расположить. Потому сейчас мальчик несказанно рад тому, что этот этап оказался пропущен, и они сразу перешли к раздеванию. Напоминание себе о том, что немец всего лишь собирается показать еще какие-то инспекторгаджетовские штучки, никак не помогает приглушить поднимающийся интерес: с полумашинами Наранча точно пока не пробовал.
До этого момента он никогда не замечал за собой пристрастия к военной форме. Ему нравится фуражка: отбрасывающий тень на лицо немца козырек из лаковой черной кожи и плетеный алюминиевый шнур на нем, серебристая эмблема в виде орла на тулье и заменяющий кокарду с венком значок черепа на околышке под ней. Что, если попросить примерить.? Нравится китель пыльно-зеленого цвета, идеально отутюженный вплоть до карманов, тусклый серый шелк пустых погонов и почти черная окантовка петлиц, матовые круглые пуговицы и тот стук, с которым они перекатываются в механических пальцах.
— Можно мне? — Наранча проводит по туго натянутой зеленой ткани, накрывает его руки своими и сам начинает расстегивать китель: для него осталось всего три пуговицы из пяти и ремень с тяжелой отполированной бляшкой.
Ниже груди — сплошной металл, клапаны, винты и крепления. Ребристая пластина на месте живота напоминает Наранче брюшко жука и потому кажется милой, пока не раскрывается створками для выдвигающегося оружия.
— Да это же ебаный пулемет! — восклицает Наранча, когда механизм с лязгом укрепляется в горизонтальном положении. Он пробегается пальцами по расположенной на месте мушки перпендикулярной пластинке высотой в локоть, с укрепленными на ней прицелом и тепловизором, должно быть, образующими идеальную ось с искусственным глазом Штрохайма, по ствольной коробке и массивному короткому стволу, обводит дуло, скользнув в срез глушителя. Стенки наверняка хромированы изнутри.Выведенный слева на боковую поверхность туловища приемник и гибкая разъемно-звеньевая лента, патроны в которой едва не длиннее и заметно толще пересчитывающих их пальцев подростка.
— Выглядит горячо, — выдыхает Наранча вслед своим уходящим все дальше от военных дел мыслям.
— В нем система принудительного воздушного охлаждения…
«Не хотите принудить меня к чему-нибудь, офицер?».
— … за счет разрежения в передней части после выхода пороховых газов холодный воздух проникает сзади…
— Ага, проникает сзади…
— … и циркулирует вдоль ствола. Здесь, под кожухом, — Штрохайм проводит его рукой по впитывающей тепло кожи армированной стали, — он имеет оребрение…
— Ох, еще и ребристый…
— … для лучшего эффекта. Могу стрелять хоть несколько часов.
— Несколько часов!
— Немецкая наука…
— … лучшая в мире! — подхватывает Наранча.
Он продолжает слушать оды Германии, слегка разбавленные историей о некой высшей форме жизни, смотреть и трогать — сложные механизмы из легкого, но прочного сплава, идеально подогнанные и начищенные поверхности, стыки и гайки, два прожектора, которые немец назвал ультрафиолетовой пушкой, противовампирским оружием. Штрохайм уже четвертый встреченный мертвец, нелестно отзывающийся о вампирах. Похоже, в доисторические времена без кабельного и стэндов они действительно были проблемой. Наранча жалеет, что сам за свою жизнь так ни одного и не повстречал. Более того, пока был жив, он даже не задумывался об их существовании, и теперь оставалось лишь сожалеть о таком упущении.
У Рудольфа целый арсенал оружия, и остается загадкой, как один человек может носить с собой и управляться с таким количеством пушек — если, конечно, у него не осталось сюрпризов вроде одной или двух дополнительных пар рук. Здесь два пистолета — один темный, совсем небольшой и невзрачный, другой красивый серый, какие часто мелькают по телевидению, несколько чего-то, напоминающего ружье с торчащим вбок приемником и огромной теркой для овощей впереди, пистолет-пулемет с массивным корпусом и тонким, как комариный нос, стволом…
— Этим добром можно снарядить целое цыганское семейство. И твое тело идеально! Как ты вообще мог умереть? — удивляется Наранча.
— Все умрут, мой странный друг-ребенок. — Разводит механическими руками Рудольф фон Штрохайм. — Но спасибо.
— Я не ребенок!
Еще Наранче кажется забавным осознание того, что Штрохайм — из тех голубоглазых ребят в стильной форме, которые в кино всегда «плохие», но из его истории выходит, что он сделал для пресловутого спасения мира больше, чем все католические святые вместе взятые. Жизнерадостный мертвый человек, рыцарь без страха и упрека в нацистской форме… Контраст привычного восприятия столь же резкий и притягательный, как сочетание остатков теплого, живого тела и килограммов блестящего металла, заменившего искалеченную обугленную плоть.
«Надо подкатить», — разрешает свои сомнения Наранча. При знакомстве Штрохайм назвал его союзником — а разве союзникам, даже если это бесполезная Италия, отказывают в укреплении союзов?
— Это тело создавалось не для развлечений, а для войны, — посмеивается офицер в ответ на его предложение.
— Значит, я заставлю тебя сдаться.
Маленькими шажками Наранча следует пальцами по металлическому корпусу, и постукивание отросших ногтей отдается цоканьем каблуков о паркет. Раз не может почувствовать — пусть слышит. Наранча добирается до стыка металлического панциря с голой кожей, задерживается, не отводя взгляда от чуть заметно дрогнувшего, расширяясь, зрачка в настоящем глазу мужчины. Поднимается, отмеряя чужой сердечный ритм — если прислушаться, замерев вплотную, можно заметить, как гулкие удары сопровождают очереди машинного шума. Грудь вздымается, пока расширяется в ней то, что осталось от легких, чуть чаще, чем минуту назад. Наранча водит пальчиком вдоль голубоватых отсветов вен на бледной коже, прослеживает биение жилки на шее и накрывает ее губами. Ему приходится встать на носочки, держась за тотчас задвинутые за спину плафоны софитов, чтобы добраться дорожкой медленных щекочущих поцелуев до уха мужчины и шепнуть перед тем, как отступить на полшага:
— Покажи мне все, на что способна немецкая наука.
— Ты это сейчас серьезно? — Штрохайм вздергивает его подбородок и внимательно смотрит в лицо, должно быть, ожидая, пока Наранча рассмеется, обратив все в шутку.
Подросток позволяет себе только приподнять уголки рта в улыбке вместо того, чтобы выкрикнуть победное «Да! Повелся! Лейтенант Гаджет, ты повелся!». Взять его руку в свои и поднести к губам, чтобы металл мутнел от окутывающего его горячего дыхания. Слизать выступающие на зеркально-серой поверхности капельки конденсата, вывести языком контуры вмонтированных меж фалангами шарниров.
Что-то в полуживом взгляде Штрохайма неуловимо меняется, он кивает с легкой усмешкой. Слабо, но ощутимо надавливает на резцы, заставляя шире открыть рот. Наранча коротко стонет, когда механические пальцы ловят его язык, играют, то сжимая на грани с болью, то почти выпуская, но не давая ему ускользнуть. Прикосновение из обжигающе холодного быстро становится горячим, как заживо вскрытое тело, но подросток чувствует пробегающий с головы до пят холодок. Он завороженно, с неожиданно накрывшей скованностью, продолжает смотреть в глаза офицера: взгляд без конца мечется от одного глаза к другому, от льдистого остекленного блеска с идеальной черной точкой в центре к пульсирующей черноте живого зрачка.
Мальчишке неожиданно нравится, даже слишком нравится, эта иллюзия беззащитности.
— Сними одежду.
Пальцы непослушные, окаменевшие. Наранча чувствует себя мышью в стеклянной морилке.
— Полностью.
На секунду растерявшись, он избавляется и от повязки в спутанных волосах. От напульсников. Теперь на нем нет ничего, и остается только стоять посреди длинной блеклой комнаты — абсолютно голым и босым, не давая себе поежиться от пробирающегося от пола холода. Штрохайм не снял даже форменную фуражку. Он вновь надел перчатки и застегнул китель на все пуговицы, педантично разгладив складки. Его высокие кожаные сапоги поскрипывают при каждом шаге, с которым он пересекает помещение, раскладывая на ближайшей солдатской постели свою коллекцию винтажных автоматов. Отодвигает в сторону тот, что со впаянной в ствол мушкой. Отточенными движениями разбирает остальные, снимая перфорированные кожухи с неровностями и выступающими прицелами, оставляя лишь гладкий обнаженный металл.
— Выбирай.
Он должен бы прямо сейчас сказать, что передумал, что это какое-то больное дерьмо, которое выходит за рамки нормального даже для того, кто и не претендует на нормальность.
Он подходит ближе и заинтересованно осматривает, пробует каждый в руке. Останавливается на одном, приятно тяжелом, диаметром как будто чуть больше остальных.
— Встань на колени. Локти на матрас. — Мужчина опускает его голову на скрещенные руки. На секунду наклоняется, изменившимся голосом спрашивает: — Ты точно в своем уме? Не передумал?
— Возможно, не в своем, — Наранча нервно посмеивается, пряча лицо, — но я не передумал… Хотя, подожди. У меня одна просьба.
— Да?
— Сними хотя бы одну перчатку.
— Я не хочу, чтобы эта штука, — Наранча не может видеть, что происходит за спиной, но, должно быть, Штрохайм говорит о лубриканте, — попала в механизм… Разве что если потом ты все-все отполируешь до блеска.
— Все? — взвизгивает Наранча. — С твоим количеством железа полировка может занять всю ночь!
— У нас с тобой полно времени. — С ним трудно не согласиться. — Полно времени… А ты плохо себя ведешь.
Наранча дергается, заработав обжигающий шлепок по ягодице. Последний раз, когда он получал по заднице, пришелся от Фуго, и был гораздо больнее. Говнюк Фуго. Наверняка сейчас где-то живет и радуется. Может быть, на пианинке в ресторанах играет. Или даже готовит отсталых школьников к экзаменам — Наранча уверен, что с любым другим учеником Паннакотта постарался бы стать терпеливее.
Звучные шлепки, с которыми обтянутая плотной офицерской перчаткой ладонь раз за разом опускается на полыхающую, покрасневшую от ударов кожу, кажутся такими неприлично громкими, что быстро заглушают отдающие лишней горечью мысли. Мальчишка старается не издать ни звука, уверенный, что вместо любых эротичных стонов у него сейчас выйдет обиженный детский скулеж, и только сдавленно ахает, в очередной раз получив не новую порцию не слишком сильной, но унизительной, и от этого нездорово возбуждающей боли, а остужающие касания металла. Они, тягуче-влажные и холодные, с плавным нажимом проходится кругами, сжимая и отпуская ягодицы, разводя в стороны и раскрывая его еще сильнее. Наранча подается назад, навстречу скользнувшим между половинок пальцам, но Штрохайм останавливает его, переместив одну руку на заднюю часть шеи и жестко фиксируя:
— Не спеши. Мертвее не станем.
Парнишка закусывает губу, нетерпеливо мотнув головой, и ничего не отвечает. Прикрывает глаза, позволяя себе полнее сосредоточиться на ощущениях. Так странно: ледяной материал искусственных пальцев входит в него, сгибается в совершенно нечеловеческих направлениях, с хлюпаньем погружаясь и расходясь, разглаживая, должно быть, каждую складочку на слизистой. Растягивает и педантично ощупывает изнутри, а, найдя простату, больше ни разу не задевает ее даже вскользь. Этот сукин сын как будто и правда собирается заставить умолять его использовать пушку.
— Ну же, — сдается Наранча. — Лейтенант!
Да, ему несомненно должно быть стыдно. Никто не предполагает, что однажды будет оттрахан оружием вдвое старше него. Киборгом, убитым полвека назад. Нацистом-киборгом. Здесь точно кроется что-то аморальное, но Наранче слишком нравится этот странный пиздец, который с ним происходит, чтобы испытывать муки совести. В любом случае, обо всем будут знать только два человека, и они оба в этом участвуют — а значит, и стыдиться нечего. Главное, что сейчас ему хорошо, что он еще какое-то время не сможет думать о том, насколько не вовремя скончался… Ну, и это весело. Наверное. Со стороны уж точно весело.
— Ты псих. Ты знаешь об этом? Хуже меня.
Наранча смеется вперемешку со стонами, хнычет, не в силах вывернуться из железной хватки, чтобы по меньшей мере качнуться вперед и потереться налитым кровью потемневшим членом о край койки, раз руки обездвижены и плотно вжаты в матрас. Двинуться, насаживаясь сильнее на чертов полый кусок стали, он тоже не мог, хотя помнил, что выбранный им ствол был не меньше двадцати сантиметров в длину — Штрохайм дает ему лишь половину. Паркет скользит под коленями, стирая кожу, и бедра разъезжаются еще шире. Волосы, мокрые от пота и непрошеных слез, липнут ко лбу и щекам. Горло саднит, пока он путано просит то остановиться, то продолжать, сходя с ума от по-машинному идеально выверенного ритма. Тело изгибается в судорогах и слабеет вместе с накатывающим от слишком частого дыхания головокружением. Он снова бормочет что-то тонким, сорванным голосом.
Давно смешавшийся в единое целое, скрытое темнотой перед закрытыми глазами, мир пошатывается, переворачивается и куда-то плывет. Так же резко возвращается вместе со светом и свободой двигаться. В голове мелькает, как извращенно прекрасно выглядят густые белесые капли спермы на серебристом протезе кисти.
Он находит себя безвольной тряпичной куклой на коленях у севшего на измятую постель Штрохайма. Еще раз опускает взгляд, следя за тем, как тот обтирает руку о пропитавшееся потом покрывало. Вторая его рука лежит поперек груди Наранчи, удерживая и не давая лужицей стечь куда-то на пол. Подросток осторожно, стараясь не приложиться затылком об очередную металлическую штуку, откидывает голову ему на плечо и умиротворенно улыбается в ответ на нервозный взгляд:
— Все-таки им стоило доработать твою конструкцию и снабдить еще каким-нибудь… встроенным стволом. Примерно такого калибра.
— Ты псих, — повторяет, качая головой, блондин.
Он снял фуражку, и теперь Наранча может не только увидеть его образцово-арийские волосы, но и взлохматить странную прическу. Скользнув непослушной обмякшей кистью по закрывающей висок пластине с крепежами для стекла на глазу, он поворачивает немца лицом к себе и лениво целует, с каждой секундой все больше теряясь в наполняющей тело усталости, сонно проговаривает:
— Ох, совсем забыл сказать тебе: Гитлер продул.
Новая дверь приводит его в маленькую, явно гостиничную, комнатку: две односпальные кровати и общая тумбочка между ними, коврики с причудливым узором. В открытое окно бьет яркий солнечный свет. Здесь стоит тяжелая сухая жара — вероятно, такая бывает после полудня в пустыне, и ветер, изредка влетая меж распахнутых ставень едва тревожит знойный воздух.
Когда Наранча вошел, владелец мирка сидел, бесцельно перелистывая какую-то туристическую брошюру, в изголовье той кровати, что ближе к окну. Он дружелюбно представился, однако его первым встречным вопросом стал год смерти Наранчи, и ответ его как будто успокоил. Несмотря на, очевидно, японское имя, на азиата он совсем не похож: светлая кожа, рыжие волосы и немного резкие черты лица — прямой нос, слишком широкий рот. Некоторое время беспардонно поразглядывав собеседника, Наранча все-таки признает его вполне симпатичным. А вот одежда продолжает вызывать вопросы:
— Ты священник? Или что это такое на тебе надето?
— Это форма. Я еще школьник… То есть, теперь навсегда школьник. Кажется, школу мне уже не закончить, — парень пожал плечами с невеселым смехом.
— О, расслабься, чел. Я не закончил даже начальную. Где мы?
— Вероятно… в гостинице? — хмыкнул Нориаки Какёин, обводя взглядом помещение, будто видел его впервые.
— Один мужчина в странной шляпе сказал мне, что здесь каждый попадает в то место, которое считает домом. И почему тогда ты здесь, в гостинице? Ты что ль бездомный? Тебя выгнали? А?
— У меня был дом. И мои родители — хорошие люди. Но там я… не чувствовал себя на своем месте, что ли. — Рыжий помолчал, рассматривая носки ботинок. — А здесь, несмотря на все происходящее, — чувствовал.
— А почему номер двухместный?
— Потому что тогда я еще не был один.
Наранча почувствовал укол едкой печали, притупленный и разрывающий, как вонзившийся в кожу ржавый гвоздь.
— Твой друг… он выжил? — осторожно спросил он, опускаясь на пол возле пустой кровати, отчего-то не решившись присесть на нее.
— Я на это надеюсь. – Какёин поднял голову, как-то грустно и тепло улыбнулся. Наранча замечает, что его веки перечеркнуты тонкими линиями шрамов. — Зачем ты сидишь на полу?
Парнишка поднялся, но вместо того, чтобы сесть на идеально заправленную свободную кровать, пересек комнату и устроился рядом с Нориаки.
— Думаешь, однажды он придет?
— Никогда не придет. У него был настоящий дом.
— Почем тебе знать. Вдруг ты — и есть его дом?
Какёин только покачал головой:
— Мы были не слишком долго знакомы.
— Чувак, если вы знали друг друга, то какая к черту разница, как долго? Ну, давай, расскажи о нем хоть что-нибудь.
— Он из тех людей, которые стараются показаться хуже, чем они есть на самом деле. Всегда такой безэмоциональный… — Тень усмешки пробежала по губам юноши. — Но в день нашей встречи, когда я, к слову, пытался его убить, он поцеловал мой стэнд… А потом укусил и очень серьезно сказал, что тот похож на блестящий арбуз.
Спустя секунду Какёин уже улыбается во весь рот, а затем хохочет, запрокинув голову. Наранча против воли подхватывает его смех. Затем пытается представить, как кто-то кусает его Аэросмит, и откровенно ржет, задыхаясь и смахивая выступающие слезы с уголков глаз:
— Я рад, что мы с ним не встретились. Мой стэнд — сраный самолет.
— Я рад, — не без труда проговаривает японец, — что ты не встретился с его дедом. Он разбил почти все самолеты, с которыми контактировал.
Наранча снова смеется, не в силах остановиться. Ему все еще немного грустно, но вместе с тем как-то по-новому легко и весело, словно они оба не мертвецы, обреченные коротать вечность в несуществующем пространстве, бьющий в окно незнакомого отеля ослепительный свет принадлежит настоящему солнцу, и в любой момент можно встать и выйти из номера, попав в обычный гостиничный коридор, спуститься по лестнице и выйти на улицу — пусть душную, изнурительно жаркую и пыльную, но настоящую, полную суетливых, немытых, живых людей. Он смеется, и нет уже никакого желания делать новому знакомому непристойные предложения. Наранча привычно просит всю историю, но впервые с него берут обещание рассказать что-нибудь в ответ. Он снимает туфли и забирается на покрывало, садясь по-турецки в обнимку с подушкой, слушает о событиях чужой жизни, приведших к ее концу. Кажется, снова здесь во всем виноват тот легендарный чувак в туфлях-круассанах:
— Из умерших пораньше ты не первый, кто на него жалуется, а вот я ничего не слышал обо всей этой вампирской движухе, пока был жив, — подводит итог брюнет. — Значит, у твоих друзей все получилось, и Дио ничего не натворил. Поздравляю, чел, ты, типа, умер с пользой.
— Рад это слышать…
— Еще бы ты не был рад! Иначе бы вышло, что ты полез в печь, мечтая стать пиццей, а из тебя сделали какой-то пончик.
— Можно, мы не будем о пончиках? — поджимает губы японец. — Я их не очень люблю.
— Кстати! Этот твой друг, который Палмолив, — он был еще живой, когда я попал сюда. Правда, он стал черепахой.
— Палмолив? — Какёин громко фыркает, поперхнувшись смешком.
— Палмолив — черепаха, — со всей серьезностью подтверждает Наранча. — Что смешного?! Все так и было, клянусь тебе!