ID работы: 8594418

Mon chagrin

Слэш
R
Завершён
368
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
368 Нравится 30 Отзывы 80 В сборник Скачать

la tristesse

Настройки текста
      Беззвездное небо над Москвой было черно не то от ночи, не то от копоти, не то скорбью вселенской омрачилась святая столица… Порой Александр совершенно терялся, не видя пред собою далее собственной руки, остервенело погонявшей коня. Животное, взмыленное, с пеной у пересохших губ, с кровью налившимися глазами — прекрасный вороной скакун, быстрый, точно тонкая стрела, – взвилось на дыбы. Порой императору казалось, будто непроглядный мрак объял и подхватил его, оторвав от земли, а теперь несет навстречу фатальному и неизбежному — столь ужасна была эта темнота — и лишь редкие золотые всполохи охваченных жаром куполов служили ему маяком и манили в Москву растоптанное сердце.       Александр досадливо заскрипел зубами: французский мундир, содранный с плененного солдата, эта проклятая дрянь… Грубое солдатское ругательство едва не сорвалось с обветренных губ, когда император ловко соскочил с изнемогающей лошади. Скрываться, точно ничтожный вор, точно дезертир, в попытке проникнуть в сожженное сердце России! Плевок в лицо его истерзанной гордости.       Над оставленным городом носился голос захмелевшего француза. Вот она, Великая армия! Гигантская масса бравых воинов, ощетинившаяся сверкающими штыками, осененная трепетавшими на ветру знаменами, весело орущая от избытка сил и энтузиазма, неспешно поглощалась необузданными русскими землями, превращаясь в толпу деморализованных мародеров, шатко державшихся на ногах от обилия испитого спиртного, так предусмотрительно оставленного в стенах Москвы. Кутузову стоило отдать должное, однако…       Из напряженной думы застывшего в густой тени Александра вывела пара французских солдат, весело мурлыкавшая весьма пошлую песенку. Пара французских солдат, с ног до головы увешанных мехами, со старинными иконами наперевес: жемчуг с образов скоблить. На вопрос, отчего ж он не весел, когда рыдает проклятый русский, едва не выдал себя — побелел, точно мертвец, стиснул до боли золотой эфес императорской шпаги — едва сумел взять себя в руки и спешно ретироваться.       До потери пульса, до гудения в ногах скитался средь необъятного пожарища совершенно без страха быть узнанным, а, увидав, как очередное ничтожество в пьяном угаре лобзает, точно девицу, краденую икону Богоматери, вмиг сделался ужасно слаб, привалился тяжело к белому боку храма и зарыдал беззвучно, зло и скупо.       Наваждение исчезло столь же быстро, как и возникло: Александр спешно двинулся к Кремлю, у подножия крутой лестницы сбросив и растоптав в золе проклятый мундир. Право, заявиться сюда теперь на правах хозяина было сущим безрассудством, однако…       Император стремительно миновал опустевшие дворцовые коридоры, давясь и копотью, и горечью собственной, и неразделенной этой тоской. К огромному удивлению, в собственном своем кабинете Бонапарта он не застал, но дальше идти уж не было сил.       Александр устало прикрыл глаза, преклонив колено пред изможденным ликом заключенного в золотую раму Христа, а после невидящим взглядом уставился в окно. Везде, куда бы ни простирался его взор, горело, жгло, полыхало…

***

      Москва желаннее любой женщины, желаннее столицы на севере, желаннее всех богатств мира. Она в руках, пускай и обуяна пламенем. Это сердце непокоренной русской земли, покорившейся ему одному. Наполеон еще окрылен, гремящая победа кружит голову покрепче любого хорошего вина. Вино льется рекой, клубы пламени поднимаются все выше с каждым днем.       Западня. Эта мысль приходит во вскруженную голову слишком поздно — дверцы золотой клетки уже захлопнулись, а ведь ее внутренности так манили богатством теремов, золотом церквей и мыслями о той близости, которая могла бы стать роковой для двух держав. Либо спалить обеих дотла, либо возвеличить одну, уничтожив другую, либо же позволить союзу окрепнуть и стать самым сильным в истории веков.       Нет, сейчас полыхает только один город, а вместе с ним полыхает и грудь наполеонова, и его глаза — когда он вынужден говорить со своими маршалами в одной из кремлевских палат.       Аудиенция затягивается, терпение иссякает раньше — как и вода, которой в пору было бы затушить пожары, — лицо императора каменеет с каждой секундой. А речи продолжаются в прежней манере, будто бы и четверти часа не минуло.       — Я не намерен больше слушать эти отговорки, — в какой-то момент резко обрывает доклад Бонапарт. — Ваши ордена, мсье Бертье, вам были вручены для пущего блеска, для услаждения души, быть может? — он выжидает пару секунд, лишь чтобы Бертье в полной мере успел устыдиться. — Возьмите в руки себя и солдат. Это приказ, который распространяется на всех присутствующих. Я ясно указал на наши текущие приоритеты, а потому не намерен более терпеть ваше жалкое блеяние. Займитесь делами, господа, достаточно жалоб на сегодня.       В этих холодных сводчатых коридорах он чувствует, с каким мерным равнодушием бьется его сердце. Москва больше не греет душу, впрочем, как и мысль о дальнейших планах на покорение непокорного края. Пускай чужое сердце уже в его руках, стоит ли игра свеч, когда весь воск за стенами Кремля давно оплавился в бесчисленных пожарах?       Шаги мерят тишину вслед за этим невыносимым стуком в груди. Раз-два, раз-два — совсем как по плацу. Он доходит до кабинета, не запоминая своего пути, мрачный и сосредоточенный, каким видят его только четыре стены. Безучастные свидетели его ночных терзаний. Сегодня Бог лишает его одиночества, стоит только переступить порог скромного пристанища, почти монашеской кельи, добровольным заточенным которой он стал в один момент.       Невыносимо трудно поверить своему собственному зрению, когда силуэт у окна вдруг складывается в отчетливый образ того, кто некогда был здесь хозяином, а теперь больше напоминает вора или шпиона. Александр. Статная фигура, взгляд, наверняка устремленный на город, объятый пламенем. Александр, доблестный и прекрасный Александр, теперь по доброй воле стоящий перед ним, врагом, захватчиком, покорителем.       Нет, Бонапарт решает хранить молчание до последнего и только с легким хлопком закрывает дверь, чтобы обнаружить свое присутствие.       А Александр лишь крепче сжимает зубы, едва не дрогнув в плечах — так силен оказался внутренний тремор, в мгновение охвативший его. Смелое, безрассудное это сердце ухает куда-то вниз, и неистовая боль вдруг теснит всю его грудь. Император оборачивается: недостаточно медленно для того, чтобы наблюдающий мог различить его слабость, однако вполне медленно для того, чтобы успеть собрать расколовшееся сознание воедино.       Бледные губы кривит тень горькой усмешки: все же, было весьма наивно полагать, будто Наполеон и впрямь не заметит перемены, почти мгновенно затронувшей все существо русского самодержца. Еще глупее было бы принимать на веру утверждение о том, что первый и впрямь является порождением дьявола — Александр откровенно поднимал на смех любого, кто всерьез упоминал в его присутствии данную точку зрения. Конечно, феноменальное умение Бонапарта покорять себе даже самую несгибаемую натуру объяснялось лишь острым умом, сильной волей и необыкновенной проницательностью, подкрепленной тяжелым взглядом холодных голубых глаз, выдержать который было практически невозможно, но…       Александр гордо вскинул голову, буквально прожигая взглядом застывшего против него корсиканца: бесспорно, Наполеон был красив. Однако теперь, в алых всполохах охваченной пламенем столицы, пляшущих на стенах дворцовой палаты, лицо его до странного походило на застывшую маску Цезаря и казалось зловещим. Что-то роковое, предвещавшее скорую бурю, читалось в нем.       Вот он. Тот, с кем они тысячи раз клялись пред народом во взаимной любви, подкрепляя признания соглашениями о мире, тот, чью дружбу Александр отверг так стремительно и… Вероломно? Император качает головой, отгоняя непрошенную мысль. Должно быть, то неистовое страдание кружит ему голову и туманит сознание.       Непобежденный. С горделивой осанкой, он лишь сильнее выпрямляет спину, делая несколько неспешных шагов навстречу Бонапарту.       — Что сделалось с вашей великой армией, сир? — тихо спрашивает Александр, и губы его вновь трогает та болезненная улыбка. — Ещё немного, и в погоне за обещанными вами сокровищами они изничтожат друг друга, и вы лишите меня столь желанной возможности… — бархатный голос его вдруг делается глух: приходится прочистить горло.       Однако вскоре император замолкает, так и не закончив, отчего-то вновь качая головой. Александр вдруг чувствует себя совсем юным, и глаза его глядят на Бонапарта без прежней ненависти и душевной агонии.       Помнится, впервые он воочию увидел императора Франции, будучи совсем мальчишкой — желторотым юнцом — коего покойный отец всюду брал с собой, готовя к великой цели: служению своему отечеству. Но что же? Сейчас Александр это самое отечество предает, в одиночку заявляясь в оставленную врагу столицу и так спокойно глядя в глаза этому «корсиканскому чудовищу». Между тем по лицу Наполеона, кажется, вновь пробегает едва различимая тень, и русский император тяжело вздыхает. Помнится, отец его, так скоро и вероломно свергнутый, страстно желал этого союза… Неужели он, Александр, все-таки совершил ошибку?       Взгляд светлых глаз его вновь беленится удушливой злобой.       Какая степень нужды должна была толкнуть самодержца на такой опасный путь? Один, здесь, в тылу врага — столь лакомый кусочек для Бонапарта. Остановить войну, развернуть ее последствия в свою сторону, потушить наконец этот нескончаемый бесовской танец пламени и прочистить горло от ставшей уже невыносимой гари. Все это доступно ему сейчас, стоит только руку протянуть, стоит лишь позвать стражу, взять ветреного императора в плен и потребовать за его сохранность всего столь желанного.       Наполеон не раз предавал честь, его мало тревожит совесть за то, что он делал во Франции, в Египте или по пути сюда, но сейчас он мрачно наблюдает за Александром и не сдвигается с места. Справиться с легким наваждением — до чего же он хорош сейчас, в своей агонии, которая сподвигла его пренебречь опасностью и оказаться здесь, перед ним, в одиночестве — нетрудно. Он умеет держать себя в руках, в отличие от русского императора, тот даже сейчас не владеет собой. И, Наполеону думается, он бы с легкостью завладел им, как было уже ранее. Подпись в мирном договоре ставилась по его воле, хоть Александр и выглядел в те моменты совсем юным, будто бы даже счастливым, пускай в начатых им войнах побеждал всегда не он. Бонапарт и сейчас намерен победить.       — ...столь желанной возможности разбить мою армию самолично, — договаривает Наполеон. Он не любит недосказанности, ему нужна точка в конце предложения, а александровы многоточия лишь говорят о его неуверенности. Неуверенности в происходящем, в том, почему он стоит здесь, в своих намерениях.       — Вы прибыли, чтобы прочитать мне свой личный доклад о состоянии моей армии? Что ж, за вас это уже сделали господа маршалы минутами ранее, — он словно отмирает и отводит взгляд, направляясь к своему столу, чтобы оставить там снятый головной убор. Это не официальный прием, а потому и официальный этикет здесь мало что значит.       На сей раз Александр не кривит рта — лишь провожает задумчивым взглядом крепкую фигуру императора, закованную в неизменный серый сюртук, и, приблизившись, против воли глядит на него сверху вниз. На едва посеребренные временем виски. Столь странно… Золото александровых волос давно потускнело от терзавших его тягот… Бонапарта же, казалось, нисколько не коснулась тяжелая рука времени.       — Я прибыл, — голос его на сей раз звучит покойно и ровно. — Чтобы в последний раз взглянуть на то, что было дорого моему сердцу… Наполеон, — треклятое имя дробило грудь, прожигало горло, но теперь на удивление легко сорвалось с губ. Едва ли сам Александр желал признать это: истерзанная ничтожными мародерами столица терзала и мучила его душу ничуть не меньше, чем тот, кто стоял теперь перед ним — до ужаса спокойный, равнодушный, неколебимый.       — Не кривите губ и не уличайте меня в отсутствии должных манер: вы снимаете шляпу — увы, отнюдь не из выражения глубокого почтения — я же лишь окончательно срываю покров ненужного этикета с этой встречи, — в иной раз Александр не позволил бы себе позвать корсиканца по имени — ненавистное, оно тут же встало бы поперек горла — однако теперь… Теперь все (казалось ему) было иначе. Но неужели, неужели и впрямь могли они так же стоять бок о бок в иной, чужеродной стороне, неужели могли бы вместе испить бездонную чашу мирового величия? Нет!       Император резко оборвал непрошенную мысль. Один из них непременно отравился бы, разделив с другим кубок…       Наполеон столь давно не слышал своего имени, что, кажется, минула целая вечность с тех пор, как в объятиях собственной супруги он имел удовольствие быть названным так, с особой лаской в голосе. Голос Александра тоже называл его Наполеоном когда-то, теперь все переменилось. Здесь, в холодных сводчатых залах, в его кабинете, в месте уединения, так необходимом для работы, он слышит свое имя снова, слышит его от врага, врагом которого не считает. Чего он не слышит, так это ненависти или отвращения, нечто другое сокрыто в этом «Наполеон», вымолвленном почти с придыханием.       Что было дорого его сердцу? Москва, где он изредка гостил, брезгуя выезжать из Петербурга надолго? Бонапарт сдерживает ухмылку — Москва выстоит в этом пламени, в огне брода нет только для его собственной армии, разлагающейся на глазах. Глаз он не любит закрывать, но закрывает, заставляет себя смежить веки на пару мгновений, чтобы снова увидеть перед собой — не мираж, нет, хочется прикоснуться, чтобы проверить свои домыслы, — Александра.       — Коль скоро это неофициальная встреча, тут и покровов быть не может, — отрезает Бонапарт, опираясь пальцами одной руки на карту, разложенную на столе, и прислоняясь к краю столешницы боком, будто движимый порывом легкой усталости. Лишь видимость, ведь глаза его тихо горят в полумраке кабинета, освещаемом лишь заревом пожарища снаружи. Горят в немом желании действовать, когда вокруг все вынуждают его ждать. И только сам Александр ждать не может, не может удержать себя в руках и в ставке, не может, а потому оказывается здесь. Это ясно, как белый день.       — Вы здесь не ради Москвы, я полагаю. Она полыхает достаточно ярко, чтобы затмить все возможные красоты, впрочем, как и ваши истинные намерения. Но я уже привык, — тут он откровенно лукавит, ведь привыкнуть к постоянному запаху гари, въевшемуся в одежду и кожу, невозможно. — И к дымовым завесам, и к тому, что ночью светло как днем, и к вашим реверансам под вуалями. Так, может быть, оставим и их вместе с неуместным этикетом?       Они находятся в такой близости, которая не просто опасна, она еще и неизведана до конца. Наполеон не теряет спокойствия, застывшего на лице, он только приглядывается к Александру. Его неумелое обращения с эмоциями выдает его моментально. Он уже не тот юнец, каким помнит его Бонапарт, но каждая мысль, каждое последующее действие — все отражается в мельчайших чертах его по-настоящему красивого лица. Наполеон думает, что он предсказуем, что просчитать его ходы можно так же легко, как разыграть партию в шахматы. Так он думает, все же не сдерживаясь и скользя взглядом по своему новоявленному собеседнику.       — Один лишь Дьявол волен до потери пульса плясать средь беснующегося пламени, — задумчиво отзывается Александр, и взгляд его встречается с печальным взором страдающего на кресте Христа. — Но вы не Дьявол, Наполеон, сколь бы ни судачила об этом забитая вами Европа, потому вопрос лишь в том, какой из огней доберется до вас быстрее: тот ли, что полыхает сейчас за стенами Кремля, обращая в пепел все, что было мне прежде дорого, или же… — на мгновение он умолкает, пораженный — кажется, заключенный в золотую раму Спаситель отвернул от него свой лик — но нет: то дрожащие тени заплясали на стенах, потревоженные неверными отсветами пламени.       Видение исчезает столь же внезапно, как и возникло, и император вновь обращает взгляд своих ясных глаз на застывшего у стола Бонапарта.       — …или, быть может, тот пламень, что тлеет порой в глубине ваших зрачков, доберется до вас скорее? — он сухо усмехается, почти ласково оглаживая рукой рельефную спинку кресла, в коем столь многие думы посещали прежде его сознание.       — И все же… Вы совершенны… — едва не срывается с грешнóго языка, коий император теперь не прочь бы и вырвать, но он тут же находится, проклиная себя за всю нелепость сказанного. — Вы совершенно чудовищны! Ответьте, император, чего же теперь вы хотите? Вы, с таким упоением обращающий в пепел то, что мило моей душе, что пожелаете вы забрать на этот раз? Сегодня, — уголки александровых губ дрожат в горестной усмешке, когда взгляд его наконец встречается со светлыми глазами Бонапарта.       — Вам удалось отсечь и мою гордость, иначе разве стоял бы я перед вами, оставив за плечами своих соотечественников? Быть может, для вас я все тот же мальчишка — помните ли, тогда, застывший за спиною отца? — но, поверьте, я не отступлюсь от своей цели, чего бы мне это ни стоило, и каким бы ни был ваш ответ, — тихо завершает он, выжидающе глядя на молчаливого прежде Наполеона.       — Александр, — негромко выдыхает Бонапарт, когда чувственная тирада российского императора подходит к концу — его щеки слегка румянятся, будто от мороза, но в прохладной, насквозь пропахшей гарью палате, не настолько холодно. — О, мой дорогой Александр, — губы его на секунду смягчаются, выводя упрямый изгиб и на его место помещая нечто, похожее на легкую улыбку. Так, пожалуй, Наполеон мог улыбаться только своей супруге, прогуливаясь с ней под руку по версальским садам. Так он не улыбался уже давно, а потому почти позабыл механизм, приводящий в действие уголки губ.       Александр столь пылко вопрошает, столь горячо испытывает каждую эмоцию, какая отражается в его глазах без промедления — он все еще так по-юношески ревностен к своему долгу перед державой. Годы еще наложат на него свой отпечаток, пока же идеализм не знает границ. Его «вы совершенны» не проходит мимо слуха самопровозглашенного императора, в пелене общей взволнованности речи, он охотно цепляется за этот единственный мост, который еще не успели поджечь между ними. Александр будто пробуждает его ото сна, наполняя своим собственным пламенем оправданного гнева, но и смиренностью перед волею Провидения.       — То, что хочу я — я беру. А вы здесь по собственной воле, я не звал вас и не требовал в качестве трофея или заложника. Вы сами пришли ко мне, не оправдывайтесь вынуждением или долгом перед отечеством. Александр, мы играем в честную игру, разве не так? — он все же делает шаг навстречу — и метафорический, и вполне себе физический. Он приближается на шаг, оторвавшись от стола, но этого шага вполне достаточно, чтобы оказаться в самой опасной близости — в нескольких десятках сантиметров от бездны.       — В честной игре мы говорим о своих желаниях, мы выдвигаем требования, мы действуем. Вы — бездействуете. Мой милый друг, вы говорите одно, а подразумеваете совсем другое, ваши ноги несут вас сюда, а вы уверенно отрицаете свою причастность к желанию быть здесь, со мной. Я предлагал вам условия мира, которые вы отвергли со всей возможной поспешностью, из-за мнимого долга. Какая нелепость! Мы могли бы стать союзниками снова. Вы хотите этого в тайне, пока ваши генералы нашептывают вам другое. Разве я похож на чудовище, скажите мне прямо, Александр? — он смотрит ему в глаза, не отводя взгляда ни на секунду. Он может это выдержать, пускай и слышит стук своего собственного сердца, заведенного вновь. Оно пропускает удар и снова колотится в груди, как у юнца. Бонапарт знает про себя многое, он не боится этих знаний, в отличие от человека, стоящего напротив. Бонапарт знает, что Александр может заразить его своим пылом, заставить чувствовать себя моложе, заставить поступать иррационально, чувствовать невпопад. Он здесь за этим — другого и быть не может. Так он хочет довершить начатое с тех пор, как первый факел был брошен в склад сена при отступлении жителей Москвы.       В ответ Александр лишь качает головой — прислушивается к зарождающемуся в груди чувству, грозящему по достижении апогея проломить ему ребра, и не то не может, не то попросту не желает признать: то не возмущение, не гнев, но лишь горькое отчаяние топит его сейчас. Должно быть, император был слишком горд, чтобы поверить: то, что со страшной силой влекло его, было отнюдь не Москвой. Должно быть, даже возложенная на алтарь этой ночью, его гордость бесновалась и клокотала, отчаянно отрицая действительность. Должно быть, он так и стоял бы посреди кремлевской палаты, слушая приглушенный голос Бонапарта и остекленело глядя куда-то за границы широкого окна, однако слова, внезапно брошенные императором французов, заставили его очнуться.       Союзники! О, какими они могли быть союзниками! Даже тогда, в Тильзите, Александру чудилось, будто как только они сойдут на берег, как только стихнет восторженный рев смешавшейся армии, весь мир падет ниц пред их великой силой.       Но вместо того они раскололись надвое.       Да, сомнений не было: это он, Александр, тогда ошибся. Но в чем… Нет, об этом не могло быть и речи! Только не теперь, когда предложения Наполеона отвергнуты, а сердце его охвачено пламенем…       — Нелепость — этот союз! — горячо восклицает император, делая порывистый шаг навстречу Бонапарту. — Неужто вы и впрямь верите, будто две великие силы могут существовать в нерушимом единстве, не поглотив однажды одна другую? О, вы бы никогда не остались в чужой тени, а я… Я не позволил бы… — затянутая в перчатку ладонь вцепляется в чужое предплечье.       — Наполеон, вы себя не слышите. Не то вы теперь насмехаетесь надо мною, не то… — шепчет Александр, сдерживая внутри себя глубокое отчаяние.       Он снова молчит, но, казалось, совершенно не замечает, что ладонь его все еще впивается в рукав чужого сюртука: тень мимолетной улыбки, едва изогнувшая жесткую линию губ, была подарена ему, до того не понимавшему до конца, желанен ли он, или они попросту вновь затеяли искусную игру не то в любезность, не то в союзников, за коей с замиранием сердца наблюдала когда-то давно вся Европа.       — Нет, — внезапно отзывается Александр, не без внутреннего сожаления выпуская чужую руку. — Чудовищен лишь тот, кто некогда счел невозможным наш союз.       В русском императоре кровь полыхает ровно так же, как и его старинный стольный град, преданный и покинутый. Его чувства слишком отчетливо рвутся наружу, он умеет быть сдержанным, — Наполеон знает об этом прекрасно, — но он не может сдержать себя перед ним. Это интригующее обстоятельство одновременно льстит и заставляет его самого испытывать мучительное волнение, неясный трепет. Александр хватает его за руку, совсем лишаясь контроля над собой, забывая обо всяческих приличиях, но Бонапарт не тот, кто может его осуждать, он не отступает и не вырывает руки с брезгливостью — они и без того слишком близки, лишние прикосновения ничего не изменят. Конечно, он прав — в том, что Наполеон не смог бы находиться в тени, союзы — не его сильная сторона, хотя в ведении переговоров он хорош. Конечно, Александр чувствовал бы себя менее значимым в этом союзе, а так никакого мира бы и не было вовсе. Конечно.       Но, при всей своей бесплодности, мечты иногда могут быть озвучены. Наполеон знает, что отпустит его отсюда, никогда не сможет держать его пленником, никогда не сможет причинить вред. Любые слова сейчас бесполезны, только иначе он выразить себя не сможет. Или же.?       — Мой милый Александр, — он ловит эту отчаянно опущенную ладонь в свою, лишенную защиты в виде перчатки, поднимает ее выше и чуть склоняется, чувствуя, как глухо ухает в груди сердце, с каждым ударом приближая его к краю пропасти. И он шагает в нее ровно в тот момент, когда его сухие губы касаются чужих пальцев, увы, надежно спрятанных под перчаткой. Оторвавшись, он поднимает полнящийся тоской взгляд на Александра.       — Чего же вы желаете? Проделать столь опасный путь ради словесной перепалки и еще большего разочарования? Нет, я изучил вас достаточно хорошо, чтобы сказать, что на вас это совсем не похоже, — он все еще держит его ладонь в своей руке, впрочем, не насильно, с готовностью выпустить в любой момент.       Бонапарт чувствует, что он поступает крайне непрактично, оставив трезвый рассудок, холодный расчет и логически продуманную тактику где-то за дверью, в тот момент, когда лишь увидел силуэт на фоне окна. Тонкую талию, гордо расправленные плечи — этого человека он едва ли сможет позабыть.       Александр чувствует — сердце его охвачено адовым пламенем — и в мгновение вырывает ладонь из слабой хватки императорских перстов: лишь для того, чтобы крепким кольцом сомкнуть руки вкруг чужого корпуса, сильного и крепкого, словно бы в один миг налившегося сталью — таким недвижимым, таким отчужденным и далеким почудился ему Наполеон в первые мгновение того порыва.       Пальцы, ожженые чужими губами даже сквозь плотную ткань перчатки, дрогнули, стиснув серую ткань сюртука. Порыв Александра граничил с безумством, поведение его, этот неистовый пыл, давно уж отторг рамки дозволенных обществом приличий, увидь кто бы то ни было странную эту картину… О, теперь оно утратило всякое значение!       Император устремляет на Бонапарта полные невыразимой печали глаза.       — Чего я желаю? Видит Бог, я желал бы умереть, дабы никогда не знать той муки, что терзает и гложет мое сердце с того дня, как я имел удовольствие заключить с вами мир… Помните ли? — тем безвозвратно-далеким летом, тогда, на плоту вы протянули мне руку, — голос Александра, глухой и бесцветный, на мгновение прерывается, и глаза его странно сверкают в темноте.       — Я был страшно зол на вас тогда, я изнемогал от неистовой ненависти, сжимая вашу ладонь и желая лишь одного — отомстить за свое падение, за Аустерлиц и унизительные условия мира… Я поклялся нанести вам поражение куда более страшное, чем может вообразить себе полководец, я поклялся и твердо решил: вы будете восхищаться мною. Вы полюбите меня, Наполеон… — он глухо рассмеялся, все еще находясь в той непозволительной близости.       — Но я вновь потерпел поражение: подавая вам кубок, я расплескал яд на свои руки, я сам был сражен тем недугом, коего пожелал для вас… Нужно ли вам мое прощение? Это не столь важно, но я прощаю вам свою растоптанную гордость, прощаю вам горечь неудач, я не прощаю вам лишь того, что учинили вы с Москвой, но даже теперь я не ненавижу вас, Наполеон, я желал сказать вам об этом с того самого дня, как условия очередного мира были отвергнуты мною. Но сейчас я вижу: вы тоже печальны, и это дает мне надежду.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.