ID работы: 8594418

Mon chagrin

Слэш
R
Завершён
368
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
368 Нравится 30 Отзывы 80 В сборник Скачать

le martyr

Настройки текста
      Забыть Аустерлиц не под силу тому, кто однажды видел кровавую бойню с одного из холмов. Александр, как потом было доложено маршалами, вел себя беспечно, не прислушиваясь к советам Кутузова. Одноглазый старик хитер, об этом прекрасно известно Наполеону, попавшему в его московскую западню, выход из которой ныне лишь один. Теперь он ясно видит это. Ровно так же, как ясно он видел поражение русской армии под Аустерлицем.       Александр тогда, на плоту, пристыжено краснел, взгляд его был полон ненависти и желания в тот же миг поквитаться с обидчиком; Бонапарт же был спокоен и сдержан, как всегда. Впрочем, душу его приятно грела мысль о том, что он может заставить кого-то испытывать в свою сторону чувства столь яркие.       Сейчас же он допускает эти объятия — далекие от дружеских, они выражают все александрово отчаяние, — он даже поднимает свои ладони и сжимает пальцами чужие плечи по бокам. Эта близость, о, она опаснее любого яда, любого оружия, она разгоняет сердце и заставляет глаза болезненно блестеть. Между ними едва ли остаются жалкие сантиметры.       — Что ж, ваш яд действенен, друг мой, — он улыбается уголками губ, но в этой улыбке сквозит едва уловимая тень печали, о которой говорит Александр. — Теперь нам остается только испить чашу до дна, насладившись вкусом, и забыться. Я не желал и не желаю вам зла, Александр. Вы всегда умели заставить меня испытывать эмоции, которые я испытывать не хотел. Это дар, не иначе. Но теперь, когда все мои условия отвергнуты, а ваши — для меня неприемлемы, я могу предложить вам только одно, — он не отводит взгляд, будто это остро колющее чувство в груди ему приятно, он приближается, когда кажется, что уже не осталось больше пространства между, что теперь возможно только слиться воедино и навсегда. И его губы на этот раз касаются самого края губ императора российского, так что он ощущает его дыхание на своей щеке.       Александр поворачивает голову внезапно и резко: он, не решавшийся шагнуть в пропасть следом за Бонапартом, он, пылающий в бреду вполне себе осознанного безумия, падает в бездну стремительно и неумолимо, когда обветренные, иссушенные страстью губы его едва ли не с ненавистью приникают к губам императора Франции.       В том поцелуе, весьма болезненном и чувственном, Александру чудится горчащий привкус пороха и пепла, что оседает в разрываемых нехваткой воздуха легких, ему чудится вкус собственной крови — о, казалось, ни одно ранение еще не приносило ему столько муки, сколько доставлял беспощадный огонь, бесновавшийся в его груди, сколько приносило сердце, разорвавшееся надвое!       Император открывает глаза, с жадностью вглядываясь в лицо своего врага, коего он теперь и не в силах был окрестить таковым. В потемневших глазах Наполеона, глядевших тяжело и все еще немного печально, он увидел отражение того самого пламени, что так мучительно и долго жгло его душу, и что-то болезненно надломилось, кровью излилось в александровой груди, когда он вновь пылко впился в чужие губы. О, как люто ненавидел он себя, как желал он заживо сгореть, пеплом осыпавшись к чужим ногам, когда дрожащие пальцы его путались в до блеска начищенных пуговицах французского мундира, и как мучительно давалось Александру одно лишь осознание всей фальшивости своей ненависти: к Наполеону он пришел сам. Никто не пленял императора России, кроме, разве что, его самого.       Он отстраняется от Бонапарта столь же стремительно и внезапно, как и отвечает на его предложение и, оставляя последнего в явном замешательстве, быстрым шагом пересекает кабинет. Александр замер словно завороженный, уставившись на страдающего Христа — тот глядит на него печально и всепрощающе, — заметно дрогнул в плечах, и глаза его влажно блеснули.       — Право, страх перед Господом есть то немногое, чего Вашей Светлости никогда не удастся отнять у меня, но сегодня… — он вдруг умолк, осторожно снимая со стены золотую раму и кладя ее прямо на карты — масляным слоем вниз; императору вновь отчего-то сделалось невыносимо тяжело, но он снова, усилием воли заставив себя сдвинуться с места, приблизился к Наполеону. — Я прошу вас лишь не смеяться над причудой поверженного врага, Ваше Императорское Высочество, — тихо молвил Александр, едва склоняясь к чужому лицу.       Как нелепо, о, как чертовски нелепо Наполеон, непобежденный, сдается добровольно чувствам, обуревавшим его так долго. Ненависти к Александру он не питал никогда, пока вся Европа нарекала их заклятыми врагами. Снисхождение, сочувствие, интерес, что угодно, но только не ненависть. Потом, после Тильзита, он еще долго вспоминал взгляд светлых глаз и сердце билось в неясном ритме, непривычном и чуждом человеку здоровому.       Теперь он откусывает от запретного плода, целуя эти губы — такие же сухие, как и его собственные, такие же страстные. Желанные. Помутнение, помешательство, безумие — то, что происходит сейчас под холодными сводами кабинета, единственными свидетелями ужасающего прелюбодеяния. Но Бонапарт не желает больше быть рациональным, он желает лишиться рассудка, чтобы быть ближе этой ночью. Он отвечает, он сминает чужие губы с напором, будто ведет армию в атаку, а сердце его — будто боевой барабан, — сопровождает по пути к цели. Маски падают, грамотно выстроенная стена безразличия разрушается, Наполеон больше не сдерживает себя, его пальцы скользят вверх по ткани мундира, по плечам, к шее.       Порыв обрывается слишком резко, так что в груди все успевает сжаться от волнения — неужели на этом конец? Но Александр только проходит к иконе — взгляд Бонапарта следит за ним неотрывно. Ему не страшна кара небесная, он слишком грешен, чтобы надеяться на спасение, но Александр… О, Александр, он столь светел, что даже теперь, обрекая себя на совершение греха, он не может вынести мысли о том, что третьим наблюдателем станет распятый страдалец.       — Я бы не посмел… — теперь нет нужды в объяснениях, они понимают друг друга слишком хорошо. — Александр, — выдыхает Бонапарт едва слышно, пальцами едва касаясь чужой щеки.       — Ты прекрасен.       Александр едва заметно морщится: чужие слова, произнесенные неслышно, почти ласково, терзают и режут его больное сердце. О, неужто он и впрямь здесь не для мести, неужели не безумие — слепо довериться этому человеку, неужели…       Император недвижим, он вдруг не в силах ни отшатнуться, ни ответить на осторожный жест Бонапарта: что-то все еще непримиримо борется в его груди. Александру чудится: он завис на краю обрыва, до костей истерзав собственные пальцы. Он поднимает глаза на императора Франции, и покойный, тихо горящий в темноте кабинета взгляд будто бы говорит ему: «Отпустите руку, Александр».       И Александр отпускает, с внутренней дрожью перехватывая чужую кисть. Он не отводит глаз, не торопится снять перчатку — лишь задумчиво скользит пальцами по чужой руке, словно прислушиваясь к собственному тяжелому дыханию. Внимания молодого императора жаждали самые очаровательные из прелестниц, имя его на разный манер шептали самые утонченные из дам, на что он лишь снисходительно и остро улыбался, но отчего же теперь едва различимо произнесенное Наполеоном имя причинило ему столько мучительной тоски?       Александр лишь крепче прижимает к бледной щеке чужую ладонь, на мгновение смежая веки.       — Ваши руки, сир, все еще хранят запах пороха, и это то единственное, что заставляет меня поверить собственным глазам.       Пальцы императора Франции холодны, словно бы выточены из мрамора — он чувствует то даже сквозь ткань злополучной перчатки, но, вместо того, чтобы раз и навсегда положить конец самой страшной войне в своей жизни (войне с самим собой), Александр пылко перемещает чужую ладонь на собственное сердце.       — Вы слышите? Вот, что я возлагаю на алтарь этой ночью! И что бы вы ни возложили на свою чашу весов… Я не отступлюсь, слышите ли вы? Не отступлюсь… — император не желает думать, о чем говорит он в первую очередь, потому как ладонь его, более не дрогнув, выпускает чужую руку и скользит выше, к шее, к горлу; он приникает к сухим губам с лихорадкой изнемогающего от жажды путника, а после выдыхает голосом севшим и надломившимся:       — Война не оставляет шрамов на вашем лице, даже она словно бы любит вас… Разве же я не могу, разве не могу я тогда… — он прошептал что-то тихое и совершенно неразборчивое, склоняя голову и пряча лицо на чужой груди, и тут же злостно прикусил язык, в надежде, что Наполеон того все же не услышал.       — Сбросьте сюртук: взгляните, как полыхает мое сердце.       Столь трепетный, Александр волнует сердце Наполеона, еще не обратившееся в камень (как считали иные). На каждый его жест, на каждое слово нутро отзывается юношеским волнением — так его возлюбленная Жозефина в первые месяцы их знакомства волновала императора Франции. Чувства остыли, затвердели и осыпались песком египетских пустынь, а ветер разнес их по разным сторонам. Теперь Наполеон стоит здесь, в сердце Москвы, а его сердце бьется в желании прильнуть к сердцу александрову. От этого дыхание становится тяжелее, он вздыхает и прикрывает глаза, когда губ его вновь касаются чужие губы. О, их он был бы счастлив изучить так, чтобы они перестали быть для него чужими. Судьба глумится над ним, раз дает это сделать перед долгой разлукой.       Бонапарт не питает надежд на союз или свое длительное пребывание в этом горящем городе, он еще способен к рациональному принятию решений, пускай император российский и прилагает все усилия одним лишь своим присутствием к тому, чтобы лишить его такой способности.       Александр, мученик, добровольно восходящий навстречу своей гибели, он будто приносит себя в жертву. Едва ли Наполеон смог бы поверить, что одна ночь все решит — они не на поле брани, только лишь в разделенной надвое палате. Один из них уже не хозяин Москвы, другой — еще не хозяин, они оба здесь гостят, оба чувствуют себя чужаками. Они оба хотят одного, только гордость и клятвы не дают им покоя. О, как чертовски они похожи. Как чертовски далеки друг от друга.       Сократить, скорее сократить это пугающее расстояние.       — Сердце сердца моего, мой Александр, вы и сами не знаете, что вы делаете со мной, — он скользит ладонями по плотной ткани чужого сюртука, по начищенным и поблескивающим в отсветах пуговицам, взглядом опускаясь следом за своими пальцами. Одна за другой пуговицы поддаются ему, высвобождая белую, почти сливающуюся с кожей рубашку. Наполеон возвращает взгляд к глазам Александра, когда ладони его снимают сюртук с чужих плеч, когда тот соскальзывает на пол. Он поднимает одну его руку в своих и рваными движениями избавляет ее, наконец, от перчатки. Прикасаться к теплой коже — высшее из благ, доступных ему. Прикасаться к ней губами — сродни чему-то сакральному и совершенно невообразимому. L'extase.       — Будете вы моим сегодня? — Наполеон прислоняет ладонь его к своей щеке тыльной стороной и смотрит в глаза вновь. — Сделаете ли меня счастливым хоть на одну ночь?       Чужие поцелуи, сухие и пылкие, Александру словно прекрасная смерть. Яд распространяется по венам с ужасающей скоростью, совершенно лишает воли — не потому ли он здесь, не потому ли не может, не желает воспротивиться?       Император знает: одно лишь слово, один взгляд способен навсегда обратить эту встречу в один из тех несбыточных снов, что обыкновенно терзают его в непроглядном сумраке ночи. Император хочет сказать об этом Наполеону, но вместо того вздрагивает, когда плотная ткань перчатки резко соскальзывает с его руки.       — Да, — едва слышно срывается с пересохших губ. — Да… — ответом на тихий, со странной глухостью вопрос. И Александр вдруг бледен, смертельно бледен, но щеки его почти болезненно алеют: то разгорается страшная лихорадка, поразившая его сердце. Она вызвана чужим словом, произнесенным с тенью неизбывной, непроходящей печали, чужим взглядом, темным и затуманенным, осторожным прикосновением чужих рук…       И александровы пальцы (даже теперь в тяжелых перстнях) путаются в петлицах плотного сюртука, с дрожью ложатся на чужое сердце, когда серая ткань соскальзывает с плеч.       Остроконечные лучи Большого креста обжигают ладонь, и он вспоминает, в мгновение опускаясь на колени, а когда поднимается вновь, на губах его блуждает тусклая улыбка.       — Помните ли вы, — тихо шепчет Александр, осторожно выворачивая свой сюртук на изнаночную сторону: там, у самого сердца, тусклым золотом горит орден Почетного легиона. — Как сами прикололи его к моей груди? Должно быть… — он качает головой, и темная ткань выскальзывает из дрогнувших рук, чтобы дать им свободу коснуться чужой щеки: должно быть, император российский думает о том, что именно тогда его блистательный план изошелся мириадами трещин.       — Наполеон… — по нынешнему обыкновению он не завершает предыдущей мысли, торопливо высвобождая блестящие пуговицы из петлиц камзола. — Теперь я могу отдать вам лишь уголья своих чувств, сделает ли это вас счастливее? Ночами столь темными, когда даже Господь не мог видеть страданий своего сына, — Александр шепчет сбивчиво и тихо, и глаза его странно горят в темноте.       — Когда душа моя изнемогала и мучилась, о, сколько писем написал я вам! Но никто, никто, кроме пламени, столь жадного до этих строк, не стал свидетелем ни моей ненависти, способной, казалось, уничтожить всю вашу армию — но не вас, — ни моего отчаяния, ни моего стыда…       Александра бросает в дрожь, когда губы его вновь настойчиво и грубо приникают к чужим губам, когда он склоняет голову, поцелуем впиваясь в чужую шею.       — Вы должны знать, — он останавливается лишь для того, чтобы перевести дыхание и крепче стиснуть чужие плечи. — Я не… не отпустил бы вас. Приди вы ко мне — о, никогда! Я бы не смог…       Он не желает знать, смог ли бы Бонапарт, потому действует решительнее, легко подцепляя пуговицы белоснежной рубашки.       «Да» эхом разлетается по палате, отталкиваясь от стен и проникая, кажется, внутрь, прямо под кожу. Это прямое позволение, о каком он и мечтать не смел. И это «да» слаще на вкус, чем если бы Александр прямо сейчас согласился отдать ему всю Россию без боя.       Бонапарт не знает, что за чары источает Александр, не представляет, как ему удается так сильно притягивать к себе, но он и рад быть заложником этого колдовства. Пока он может прикасаться к его совсем не офицерской, не знающей войны коже, он готов быть зачарованным, готов поддаваться на любые провокации. Сердце его стучит так шумно, что стук его, вероятно, тоже эхом разлетается повсюду. Такой страсти он не знал уже давно.       Война забирает и человеческие черты, шлифуя их под мрамор, чтобы памятники с них списывать было проще, и человеческие чувства, оставляя такой же безжизненный камень вместо горячего сердца. Только Наполеон знает, его до холодной столицы Российской империи довела не стратегия, а пламень в груди.       Тот орден, что бередит в его памяти старые, пожухлые картины из прошлого, из той жизни, где ему не надо было сражаться с Александром более — по его же императорской воле. Он с потаенным удовольствием приколол остроконечную звезду к чужому сюртуку, задержав взгляд на нем чуть дольше, чем следовало бы. Стояли они тогда совсем близко, но не ближе положенного, как сейчас, нарушив все границы и все договоры. Наполеон только поднимает взгляд на Александра — в нем с легкостью читаются все мысли, доступные только одному человеку. О, он прекрасно помнит.       — Счастливым меня сделает даже прах, даже горсть земли с могилы ваших чувств, потому что я буду знать, что вы когда-то чувствовали, что сердце ваше не было равнодушно к судьбе моей. А впрочем, — обрывки фраз остаются незаконченными на мгновение, пока Наполеон судорожно выдыхает, пока губы его целуют губы александровы. — Вы ошибаетесь. Если вы здесь, то вы здесь по воле чувств, они живы, раз привели вас ко мне. И теперь я самый счастливый человек на всем свете, — пальцы его резкими движениями вытягивают заправленную рубашку, скользят под нее — к телу, по коже, еще ближе, пока шальные губы целуют шею без капли стеснения. Александр источает аромат одеколона, очень знакомого, французского — без сомнений. И на вкус его кожа терпкая. Сможет ли Наполеон отпустить теперь его, хватит ли духу сказать «прощай»? Он не знает и не хочет знать, утыкаясь носом в его шею и вдыхая этот дурманящий аромат.       Сердце александрово пропускает удар и ухает, срываясь куда-то вниз, когда он вдруг понимает: не отпустит. Он мог бы всего этого избежать, если бы отступил, если бы только захотел спасти себя и не завершить того дела, ради которого он пришел, но…       С этими внезапными мыслями император наклоняется, едва ли не с безумием приникает к чужому напряженному плечу. Неловко, одной рукой расстегивает пуговицы легкой рубашки, чтобы нетерпеливо скользнуть ладонью под белоснежную ткань и наконец коснуться его тела.       Ладони у Александра сухие и горячие; бледные, извечно сокрытые плотной тканью перчаток, они явственно контрастируют с кожей Бонапарта, и Александр более не глядит ему в глаза, в тайне желая лишь одного: пусть эти стыдные, безумные, предательские эти мгновения навсегда врежутся в его память, пусть только… У императора Франции рельефная линия сильных и крепких плеч и удивительно ласковые руки. Прежде Александру мнилось, словно Наполеон — необузданная, собственническая, жестокая страсть, Адовое пламя которой непременно достанет его и на том свете, однако…       Он судорожно вздыхает, склоняя голову к чужой груди, словно сквозь толщу воды слышит гулкий стук того, другого сердца: впервые за долгие, увязшие в безумии дни император чувствует почти мертвенное спокойствие, разливающееся в его груди вместе с тем необузданным жаром.       — Сколько? — Наполеон вопрошает едва слышно, не находя сил, чтобы напрямую спросить об отведенном им времени. Александр качает головой, уголки губ его дрожат в слабой улыбке: ничтожно мало.       На виске выступает испарина: его бьет в ознобе и лихорадит от прикосновений шальных рук. Александр сжимает зубы — все слова мучительно терзают его сердце, он боится услышать негромкое «вы все-таки мой», застывшее в темноте чужого зрачка — но после все же отзывается, с трудом вскидывая взгляд на императора Франции:       — Мы более не можем ждать.       Время — плохой союзник. Оно крайне дурно выполняет свои обязательства. Когда просишь поторопиться — предательски медлит, — когда просишь помедлить — строптиво скачет вперед галопом. Оно не подчиняется приказам, не чтит чины, не щадит императоров. Время делает свою работу, неумолимо отсчитывая секунду за секундой, подводя каждого без исключений и поблажек к смертному одру. Малахитовые часы на столе тикают в тишине, но сейчас их едва ли слышно за шумом крови, стуком собственного и чужого сердец и за сбившимся дыханием. Кожа горит под александровыми губами, Наполеон позволяет своим пальцам сильнее сжимать его бока в порыве страсти, той разрушительной силы, повергающей города и страны во мрак. О, если бы Господь видел, если бы он только мог снизойти в кремлевскую обитель… Но слои пепла и плотный дым застелили глаза Всевидцу. Москву не спасти, не спасти и их двоих, горящих одним пламенем.       — Je t'appartiens et tu m'appartiens pour toujours*, — сбивчиво шепчет Бонапарт. Это ложь — у них нет вечности в запасе, даже императорская воля не может дать им бесконечное время.       — Несколько часов, до рассвета, — вместе с сухим поцелуем оставляет он на чужой шее.       Подхватить узкую ладонь, подвести к кушетке с пологом, служившей ему постелью все время пребывания в старинной столице. Так просто, но сердце падает в бездну в тот момент, когда он опускается на походную перину, укрытую бархатным покрывалом с бахромой по краям. Ему необходимо быть ближе, чтобы не чувствовать мучения, чтобы забыть его хоть на секунду, вновь целуя мягкие губы.       — Мысль о расставании с тобой невыносима, — он прерывается, ладонью проводя по чужой щеке и не открывая глаз. Это правда, которую больно произносить, о которой больно думать, ее хочется разделить надвое, как и свои чувства, слишком сильные для одного.       — На рассвете мне дóлжно быть… — упавшим голосом вторит Александр: он чувствует, как что-то неумолимо и томительно рвется в его сердце, вместе с болью принося и то мучительное наслаждение, которое могло бы быть понято лишь им, им одним: столь же амбициозным. Столь же властолюбивым. Столь же непримиримым к поражению. Столь же…       Александр задыхается от терзающих его воспоминаний, стоит только опуститься на алеющий бархат покрывал. Сколько бессонных ночей провел он под высокими сводами Кремля, как долго вглядывался он в потолки, сокрытые тяжелым пологом, мыслями пребывая за тысячи верст от великой столицы?       «Отче, какие еще мучения ты уготовил для своего сына?» — беззвучно вопрошал император, видя пред собою отнюдь не лик Господень.       —…Во мне ты видишь блеск того огня, Который гаснет в пепле прошлых дней, И то, что жизнью было для меня, Могилою становится моей…       Александр замолкает, чувствуя тепло чужой ладони на своей щеке, и глаза его странно, почти что болезненно блестят в темноте.       — Regarde moi**. Прошу, я хочу видеть то, что в самом деле творится в твоей душе, — он находит в себе силы позвать Бонапарта только теперь, заставляя ворочаться сделавшийся безмолвным язык, но чужие слова, произнесенные в прогорклом сумраке ночи, в мгновение отрезвляют его, вновь разжигая позабытую в жадном порыве агонию.       — Нашей разлуке не суждено оказаться слишком долгой, — слова, сорвавшиеся с пылающих губ, звучат бесцветно и мертво, поцелуем стынут на чужом горле и потухают в глубине александровых глаз. — Мы встретимся непримиримыми врагами, и вы… Ты снова взглянешь на меня с этим холодным, равнодушным превосходством, но на этот раз я не отступлюсь, я тебе не позволю… — он говорит почти что с той отравляющей сознание злостью, с тем убийственным бессилием, с коим обратился к Наполеону в своей короткой исповеди долгие минуты назад. За неистовой болью император скрывает отчаяние: с отчаянной страстью срывается он с постели, чтобы жадно прильнуть губами к чужим губам, с отчаянием он сжимает чужие плечи, с ним же — дрожащей рукой касается его лица.       — Смотри же на меня, — почти умоляюще говорит Александр, прежде чем беспросветная, выжигающая сознание агония окончательно заволакивает его разум.       «Я тебе не позволю», — так говорит Александр и все же позволяет.       Он позволяет себе и ему одновременно, Бонапарт не может просить о большем. Упоение каждой минутой, секундой, мельчайшим мигом и жарким дыханием, совсем не женскими вздохами, взмокшими телами, кожей под пальцами. О, если бы он только мог, он бы променял десяток взятий Москвы на продление сладости этой ночи с привкусом пепла на кончике языка. Но он не может.       Единственное, на что он сейчас способен — это судорожно выдыхать и жадно вдыхать, прижимаясь ближе — тело к телу. Губы его касаются золота александровых волос, мягких кудрей, и это почти целомудренное прикосновение превращается в абсолютно ангельский момент. Наполеон будет помнить его аромат еще очень долго — до самого конца.       — Ради того, чтобы ты стал моим, я был бы готов снова и снова покорять этот город. Но ради того, чтобы ты был свободен, я покину его, — решение приходит свыше, оно легкое, почти невесомое, не оставляет в сердце борозд, лишь только сухую скорбь. Ему не жаль своих сил, своих солдат, своих побед и поражений, ему теперь спокойно, но грудь все равно сдавливает невыносимо сильно.       — Мой милый Александр, — почти шепотом выдыхает он и ладонью проводит по его щеке. — Мы упустили слишком многое.       И снова стальные ободы сковывают его грудь, теперь уже не давая насытиться воздухом в полную силу. Они могли бы стать прекрасными союзниками, мир бы пал ниц пред их величием и силой. Они могли бы, но не стали. Амбиции, гордость, свободолюбие, обиды и вечное соперничество губительны для любой политики, еще более губительны они для политики, граничащей с любовью. А любовь граничит с ненавистью, обожание — с презрением, дружба — с враждой. Именно поэтому Наполеон хочет видеть взгляд Александра сейчас, пока в нем нет вежливой снисходительности, жгучего отвращения или ледяного равнодушия, пока он смотрит так, как сейчас, Бонапарт готов стать пред ним на колени и молиться на него. Вместо этого он выдыхает слишком простое:       — Je t’aime.       Александр смаргивает испарину и вдруг — вместо того, чтобы смотреть, силясь увековечить в памяти словно бы из мрамора выточенные черты — отворачивает лицо: там, за кремлевским оконцем, посреди гари и копоти тревожно занимается бледно-алая полоса.       В глазах александровых леденеет неродившийся рассвет; на тихие слова Наполеона он качает головой, и губы его кривятся в таком мучительном изломе, словно б и не чудилось ему, словно б и впрямь наглотался он пепла своей умирающей Родины.       Когда Александр отнимает ладони от лица, в глазах его — вопреки возможным желаниям Бонапарта — читается чувство невыразимое и темное.       — Вы, верно, помутились рассудком, — едва слышно отзывается император, бледный, точно морозное утро. Внезапно зуб налетает на зуб: он охотно ссылается на злость, на внезапную лихорадку, но как же страшно, оказывается, признать над собою власть того жуткого, первобытного в своей природе ужаса, охватившего его при мысли о том, чем обернется для них обоих подобное решение.       — Вы ранее просили меня оставить реверансы под вуалями, — со злостью выдавливает Александр, но язык отчего-то вновь отказывается подчиняться ему. — Зачем же сам теперь являешь мне свое великое благородство? Ты ведь знаешь, — он замолкает, думая о том, что лучше бы этой ночью огонь перекинулся и на Кремль.       — Знаешь, что будет, когда ты оставишь Москву! Если бы ты… Тогда! Я не смел бы и думать! Я бы никогда… Никогда бы тебя не отпустил… Россия забирает и поглощает все, что смеет тревожить ее, она рассыпается на глазах, раздираемая внутренней смутой, тлеет в пожарах и звенит осколками ядер прямо в моих руках, но она все равно пожирает возжелавшего уничтожить ее… Я не хочу видеть, как она поглотит тебя, ведь даже если бы я отказался, — о, если бы я смог отказаться от этого! — она восстала бы против моей воли: партизанскими отрядами, крестьянами, женами! Она ощетинилась бы вилами и топорами, и все равно настигла бы твою армию. Твои солдаты деморализованы, Наполеон, не война, но Россия сделала их таковыми… — его лихорадит в страшном осознании неизбежного, терзает неверием в благоприятность исхода, разрывает на части от слепого бессилия.       — Наполеон, — Александр с силой сжимает чужое предплечье. — Смогу ли я искупить… Хотя бы однажды…       Осознание собственной вины накрывает императора со всей внезапной жестокостью, коюю только может явить человеку война. Это он отверг его, он ненавидел со всей страстью, на которую было способно его измученное сердце.       То имя, которым его нарекли с рождения, которое повергало всю Европу в ужас, которое было на устах у русской знати чаще любого другого, именно это имя звучало из уст Александра как самая прекрасная музыка на свете. Ему уже не обязательно было слушать остальные слова, в которых очевидно слышалась тревога, ему было достаточно одного этого «Наполеон».       Наполеон прикрывает глаза. Пламень Александра ему передается, но быстро тлеет в ледяной трезвости рассудка.       — Молчи, — тихо, но твердо просит он, обнимая его и прижимая крепче к себе, пальцами поворачивает его лицо за подбородок, заставляет смотреть. — Я не прошу у тебя разрешения и с последствиями справлюсь самостоятельно. Тебе не нужно беспокоиться. Россия будет твоей, какой была всегда. Но я прошу тебя только об одном — навести меня в Париже. Тогда мы будем квиты, тогда ты искупишь все, что можешь.       На дне его глаз оседает горечь. Черная и неподвижная, она паразитирует внутри, ему будет больно проститься. Но еще больнее тратить последние минуты близости на старую неразрешимую борьбу двух сил, равнозначных, тех, что никогда не смогут ни победить, ни проиграть, и оттого остается им лишь вечное разрушительное противоборство.       — Сколько в тебе чувства. Если бы я только знал раньше, — выдыхает Бонапарт, пальцами сжимая белую, будто меловую кожу сильнее. В этом их трагедия — вечно бояться отпустить, бояться, что еще секунда и все растает, как мираж.       Он уверенно откладывает мысли о грядущем, пока существует только лишь настоящее, с его болезненным наслаждением от близости. С его тревогой, засевшей внутри, и превентивной болью от еще не наступившего расставания. Здесь и сейчас Александр в его руках, там, где его место и должно быть, и все настолько правильно, насколько вообще может быть правильной столь порочная во всех отношениях связь.       — Я должен… — вдруг решает Наполеон, судорожными движениями стаскивая со своего мизинца перстень, — Я оставлю его тебе как залог нашей встречи. Прими же.       Александр повинуется — впервые за долгое время. Тихого «молчи» хватает для того, чтобы заставить его затихнуть и перегореть, уткнуться покрытым испариной лбом в чужое плечо — крепкое и будто окаменевшее.       Из груди александровой вырывается… Ежели рыдание — то сухое и беззвучное, если смешок — то фальшивый и едкий. Ему не понять. Он едва ли не в охапку сгребает нависшее над собою тело — ощущение чужого присутствия остро врезается в сознание, навсегда застревает в памяти — Александр не забудет его никогда.       Чужой перстень крошечным языком пламени обжигает ладонь: крупный рубин тускло горит, поблескивает правильными гранями в его бледной дрожащей руке.       Александр молчит — как он его и просил. Он надевает перстень на палец столь же судорожно, а после отстраняется, поднимаясь, спешно набрасывает на плечи сюртук, под коим скрывается белоснежная рубашка и мертвенно-бледная кожа.       Картинная рама тусклым золотом горит на дереве стола, и император поднимает икону бережно, едва находя в себе силы, чтобы унять дрожь в собственных руках, но тут же находит решение более подходящее.       Он наконец оставляет распятого Спасителя, с трудом отрывая от него застывший взгляд, срывается с места и опускается на колени у кушетки, ставшей им и райским ложем, и смертным одром.       — Пусть Он хранит тебя, — шепчет Александр, без единого сомнения снимая тускло поблескивающий крест со своей груди. — Пусть хранит от свирепой русской зимы, которая ждет тебя, Наполеон… — крошечная реликвия ложится в чужую ладонь, и он приникает к ней губами, дрогнувшими и заледеневшими.       — В последний раз… Скажи, что ты любишь меня, и мы простимся. Я исчезну. __________________________________________ *Я принадлежу тебе, а ты принадлежишь мне навсегда. **Посмотри на меня.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.