ID работы: 8598775

Живой

Гет
PG-13
Завершён
автор
Размер:
1 317 страниц, 83 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 188 Отзывы 15 В сборник Скачать

ДЕНЬ ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЫЙ.МАТЬ.

Настройки текста
Примечания:
Этот день был похож на вчерашний — мучительно-тягучий, гнетущий стеной человеческого непонимания и осуждения. Темнота за окном наводила тоску — с самой ночи шёл дождь. Ливень. Он тот утихал, то начинал яростно хлестать водой по стёклам, отчего больничные стены наполнялись монотонным, утомляющим гулом. Несмотря на освещение, в помещениях больницы всё равно было сумрачно, словно стояло раннее, предрассветное утро. Никто из товарищей не разговаривал с ним. Медперсонал по-прежнему шарахался. Изгой, до сих пор не отлучённый от больничного сообщества лишь по причине родства с главным и оттого ещё более презираемый, он бродил по больнице, а потом устроился под лестницей и уснул. Предвидя изоляцию от больничной жизни, он с самого утра хотел выйти на дежурство, но Косарева вызвали на допрос и бригаду заменили. ***** Сегодня впервые в этом учебном году Глеб пошёл на лекции. Быть может, отчаянно сопротивлялся тем жизненным обстоятельствам, что выдавливали его за пределы привычного и с некоторых пор комфортного мира. — Твоё, — он бросил пакет на стол и сел рядом с Алькой на место, негласно принадлежащее ему ещё с самых первых дней учёбы в институте. Посмотрел вперёд — Леры не было. Вместо аккуратной чёрной головки на красиво скошенных родных плечах рядом с Пинцетом маячил теперь растрёпанный пучок вертлявой Шостко. Заныло сердце. Всё в этой безрадостной тёмной аудитории казалось чужим и бессмысленным — Леры не было. Он почти не слушал преподавателя, время тянулось томительно и сонно. После лекций Глеб позвал Альку — хотелось с кем-то поговорить. …Шёл дождь. Неуёмно лепил водой стёкла, щётки стеклоочистителя не справлялись, и потому автомобиль почти вслепую кружил по освещённым улицам. Глеб думал, как начать разговор. Так это был Новиков, а не он, Глеб. А все-то судачили, и даже с некоторым ленивым сочувствием, что неприметная Алька увлечена негодяем Лобовым. Надо признаться, он и сам так начал думать, и даже благоволил Альке. И его отношение к ней в последнее время было покровительственно-снисходительным. Впрочем, он относился к ней так всегда, за исключением, пожалуй, того обстоятельства, что, жалея её, с недавних пор он оказывал ей мелкие знаки внимания. Например, приносил сладости и апельсины, и в некотором роде даже заигрывал с ней. Может, он хотел утешить незадачливую Альку? Глеб никогда не думал об этом, потому что он вообще мало думал об Альке и её чувствах. Всегда верная, она оказалась ещё и влюблённой в него. И что ж тут такого? Приятный жизненный бонус, слабо подогревающий самолюбие, и не более. И вот оказалось, что стихи посвящались не ему. И кто бы мог подумать — Новикову. Если бы Глебу предложили догадаться, в кого влюблена Алька, и пообещали бы за это в качестве приза весь мир, он не догадался бы. Но Новиков — это полбеды. Оказалось, красавчик Лобов никому не нужен. Тополь на Плющихе. Да что там тополь — один, на всём белом свете один. Признание Леры не в счёт: она замужем, она ждёт ребёнка, от законного мужа, разумеется, гормоны помутили её рассудок, Лера — сводная сестра. В конце концов, как всегда говорила мама (мамочка... он подавил вздох), семья — это свято и незыблемо. Глеб остановил машину. Он зажёг сигарету, но, вспомнив об обещании, коротким движением метнул её через приоткрытое окно на мокрый асфальт, наблюдая, как ливень азартно набросился на слабый огонёк и в секунду поглотил его. — Значит, Новиков, — Глеб усмехнулся. — Интересный клинический случай. Алька послала короткий испуганный взгляд в его сторону и тут же принялась изучать свои колени. Раздражающая, странная привычка — не знаю, не понимаю, не слышу. А тем не менее она догадывалась, и в этом даже нет сомнений, о чём говорит Глеб. — Лекции твои разбирал и обнаружил сей шедевр, — Глеб достал из кармана лист и бросил Альке на колени. — Объяснись уж. Упёртое Алькино молчание злило. В последнее время глухое раздражение не покидало его. В попытке сложить Алька мяла лист в дрожащих руках, но не получалось ровно. Назойливое шуршание бумаги и бестолковые движения Алькиных пальцев производили раздражающее действие на его и без того взвинченное состояние. Глеб резко выдернул лист из Алькиных рук и бросил его на заднее сидение. — Ну скажи уже что-нибудь. Он понимал, отчётливо осознавал, что не имеет никаких оснований вести диалог в подобной тональности, но слова не слушались его разума и, колкие, помимо воли срывались с губ. — Как говорить об этом? Да ещё... так, — Алька отвернулась. — Как? — Так... — Ладно, давай анамнез, — Глеб попытался говорить спокойнее. — Как давно ты… увлеклась Новиковым? Язык не поворачивался сказать «полюбила». Разве Новикова можно полюбить? — С первого дня… Когда экзамены сдавали, сидели рядом, — вопреки ожиданиям, Алька сразу сдалась. — И поэтому ты в нашей группе, — Глеб смотрел прямо перед собой, крепко держа руль. А хотелось, чтобы из-за него, чтобы как у всех… Сегодня он был согласен даже на Алькины чувства. — Катя позвала с собой, а если бы не она, я не пошла бы, — словно пулемётную очередь, Алька выдала, как ей казалось, убедительные оправдания. — Значит, и со мной на лекциях маялась из-за него? — Глеб вспомнил рыжую новиковскую макушку прямо перед собой, да вот же, не далее как сегодня, вспомнил новиковский безупречный кантик, небесно-голубые глаза, судливо вперяющие свой взгляд в его искажённое неприятием отцовского выбора лобовское лицо, и всё вдруг стало на свои места. — И что же ты в нём нашла, позволь узнать, — Глеб повернулся к Альке. Мучительно захотелось услышать правдивый ответ. Жгло изнутри от того, что зануду и гордеца Новикова любят двое, в то время как его — никто. И он хотел знать — за что? За какие такие достоинства этот ботаник удостоился столь высокой чести?! Что есть у Новикова, чего нет у него, Глеба? В конечном счёте, Глебу нужно было ещё и ещё раз слушать и слышать о том, почему его не полюбила Лера. Эта тема причиняла боль, но ему нужно было пережить это — каждый момент семилетнего страдания. Пережить — любой ценой, чтобы понять — почему. Почему — не сложилось, почему Лера возненавидела его с первого же дня её появления в семье, почему ни разу — ни разу! — не захотела остановиться и поговорить, просто посмеяться, просто попить чаю, вместе. Он и сам раньше знал, отчего Лера холодна с ним. Догадывался — это плата за его язвительность и враждебность. Но в случае с Погодиной картинка перевернулась и паззл рассыпался. Теперь он вдруг подумал, что не в его жестоком эгоизме дело. Вздыхает же Погодина о Новикове — несмотря на то, что именно Новиков, единственный в группе, оттачивает своё ядовитое жало на беззубой тихоне. Что за химия, глуша здравый смысл, притягивает Альку к этому самодовольному серому типу? — Скажи, — голос его окончательно утратил прокурорские нотки. Глеб нажал на кнопку стеклоподъёмника, и стекло, проехав вверх, резким хлопком разом перекрыло все посторонние звуки разыгравшейся не на шутку природной стихии. Шум дождя мешал ему сегодня слушать. — Я не могу... — Алька испуганно захлопала ресницами. — Это личное, — она опустила голову, прячась от внимательного взгляда. — Нет, давай уж, рассказывай. Я хочу знать. Он понимал Алькино стеснение. Про Леру он тоже ни с кем не говорил откровенно. Говорил лишь косвенно, намёками, иносказаниями — с Ниной, когда пришёл к ней с предложением объединиться против Леры (и это было своего рода признанием, по крайней мере, Нина поняла его с полуслова), и с Гордеевым, когда напился после дня рождения Леры, и потом в кафе, когда, выворачиваясь перед светилой, пытался спасти брак Леры (и это тоже были косвенные признания). Однако никогда и ни с кем не обсуждал он свои чувства прямо, называя вещи своими именами. Сейчас же он требовал от Альки откровенности. Понимая причины её отказа говорить, он, тем не менее, готов был вырвать её признание. Но Алька, кажется, была далека от замысла мучить Глеба. Она подняла на него глаза, и по всему жалостливому выражению её лица он увидел — она знает и понимает, почему его, Глеба, так интересуют её чувства к Новикову. Не раз он читал в её глазах, что она — знает. Про Леру, про него. Ну да, три года за одной институтской партой… — Он умный, благородный, целеустремлённый, красивый... Ожидая услышать нечто убедительное и внятное, Глеб устало расхохотался. Признание школьницы! Так поверхностно и наивно. Так глупо и оторвано от реальности. Она же совсем не знает Новикова. — Но ты же совсем не знаешь нашего Новикова! — смеясь, сказал он. — Ты мнишь его романтическим героем, как девица, начитавшаяся романов! Ты не видишь его настоящего. Ну прямо пушкинская Татьяна!.. Правда, Новиков далеко не Онегин, — добавил Глеб, наблюдая на Алькином лице страдальческую гримасу от нелестного отзыва о предмете её воздыханий. Алька не ответила, отвернулась к окну. — Чего молчишь? — нетерпеливо спросил Глеб. Алька коротко взглянула на него. — Тебе не удастся... — проронила она невнятно. — Чего? — Глеб усмехнулся. — Чего не удастся-то? — Не удастся опорочить... — Ух ты! Как мы уязвлены... — Глеб снова усмехнулся. — Ну хорошо... — хотелось поговорить и, предвидя Алькино упёртое нежелание спорить, он решил избрать более мягкий тон диалога. — Объясни, пожалуйста, почему ты считаешь этого типа умным? Что, по-твоему, ум? — спросил Глеб. — Рудольф прочёл столько книг... — о небо! она наивна до тошноты! — Но, да, он часто выражается резко и едко. А разве ирония и резкость не признак натур умных? — и какой потрясающе высокий слог! — Он избрал для себя особое призвание и... он самый настойчивый из нас... И он станет врачом, учёным. Лучшим врачом! Лучшим учёным. Разве не заслуживает уважения его целеустремлённость? В то время, как другие развлекаются, он учится. Не разменивается на глупости, готовится к служению... Он всегда на шаг вперёд, на минуту быстрее, на голову выше. Он уже определился в жизни, и это зрелое решение, благородное — служить людям!.. Вот это патетика! Глеб не ожидал такого от бесцветной Альки. Её вначале неуверенная речь постепенно становилась горячной. Её пафос был неприятен Глебу, и в то же время он жадно слушал эту огненную оду в адрес одного из самых бездарных студентов на курсе. — Согласен, у нашего профессора серьёзное лицо, и очки, да... Но серьёзное лицо не говорит ещё о наличии ума, — возразил Глеб, когда Алька закончила пылкие излияния. — А ты не думала о том, что страстное приобретение им знаний — это отнюдь не во имя человечества, а всего лишь навсего обычное мелкое, подлое тщеславие, подкрепляемое большими способностями? — Я не вижу в нём тщеславия. Он продолжает дело своего отца, — пытаясь сердиться, чтобы защитить Новикова, Алька смешно поджала губы и неловко тряхнула головой. Конечно же, она не видела новиковского тщеславия. Откуда ей было знать, как гениальный болтун вдохновенно лгал товарищам о том, что он профессорский сын. У него же сплошные комплексы, и учится он лучше всех — из-за комплекса неполноценности... Но Глеб не сказал Альке о разоблачённой легенде Новикова — он не мог опрокинуть, разрушить, убить наивную Альку так, как однажды уничтожила его Лера суровой правдой о его матери. Правдой, которую он желал бы не знать и забыть, как страшный сон. Никому не пожелал бы он убийственной правды, тем более безобидной Альке, парящей в небесах на розовом облаке из придуманных чувств. — Совесть, благородство и достоинство — вот оно святое наше воинство*, — процитировал он строки из песни, которую пел когда-то сто лет назад, когда ещё школьником, ровесником Дениски, сутками бренчал на гитаре. — Так что там о новиковском благородстве? — Глеб с ироничной улыбкой взглянул на Альку. Что она надумала себе на этот раз? — А разве отдать жизнь людям, служа им, это не благородство? — с вызовом ответила Алька вопросом на вопрос. Тихоня загнала его в угол. Её аргументы были настолько далеки от реальности и в то же время настолько убедительны, и её фанатичная вера делала их ещё убедительнее, что Глеб чувствовал, что он больше не может ей возразить. Но, однако же, Глеб нашёл аргумент — некрасивый, желчный, но весомый. — Новиков откровенно издевается над тобой. Разве это не говорит о его нравственном уродстве? — спросил он едко. Алька низко опустила голову, так низко, что подбородок её с силой упёрся в грудь, но Глеб успел разглядеть, как по лицу её быстро поползла предательская краснота. — Да, такое есть... — пробормотала Алька. — Но... гений, ему простительно, — Алька подняла голову и с неожиданной открытостью во взгляде посмотрела Глебу прямо в глаза. — Его жизненное предназначение выше наших мелких радостей и обид, — твёрдо закончила она. — Это Новиков-то гений? — Глеб присвистнул. — Такой же гений, как Гордеев? Он вдруг как-то разом устал от Новикова и от дифирамбов в его честь. — Такой же, — уверенно кивнула Алька. — Но он Капустину выбрал, — Глеб умел бить по больному, и он понял это в ту самую минуту, когда увидел Алькины глаза. Повлажневшие, карие глаза, глаза испуганного... кого? Он мучительно перебирал в памяти известных ему животных. Кого же? Да вот зайца, загнанного охотниками. У того такой же жалобный, с робкой надеждой на пощаду взгляд. Казалось, Алька сейчас зарыдает, и Глеб уже пожалел, что подтолкнул Альку к этому увлекательному для девиц со слабой душевной организацией занятию. Придётся утешать, как минимум, дать ей платок, а он теперь не в состоянии быть жилеткой. Самого кто утешил бы. Но Алька не зарыдала. Она посмотрела по сторонам, выглянула в мутное от хлещущего дождя окно, нарисовала пальцем на стекле круг, затем другой. — Пусть, — с грустью проронила она. — Маша хорошая. — А ты, значит, всю жизнь будешь в сторонке стоять? Или так: будешь маяться перед закрытой дверью в ожидании кружки воды? — язвительно спросил Глеб, обращаясь к их странному разговору накануне. Алька не ответила, сосредоточенно разрисовывая кругами запотевшее машинное стекло. Схватившись за руль, Глеб думал. Итак, он не услышал вразумительного ответа, почему тихая забитая Алька влюблена в кичащегося книжными познаниями позёра Новикова. Он понял только одно: влюблённость делает человека глухим и слепым, и ещё — влюблённость покрывает и оправдывает всё. Погодина видела в Новикове врача, а не человека. И не случайно она сравнила Новикова с Гордеевым. Теперь становилось ясным, что и Лера поначалу всё гордеевское невнимание к ней, его откровенный эгоизм, пропускала через его гениальность. Ну вроде, гению можно всё, он выше мелочей — подарков, комплиментов. Ему некогда дарить своё драгоценное время — он же людей спасает. Спасает — и топит одновременно, отнимая у суженой радости молодости, обделяя вниманием. И не любовь вовсе эти восторженные чувства, когда из приглянувшегося человека лепишь для себя идеал. Для себя, под себя — какая разница? Главное — ты совсем не знаешь человека, и возможно, не хочешь знать, особенно его тёмные стороны. Нет, любовь — это другое. Носите бремена друг друга**... Это крест, который ты взваливаешь себе на плечи помимо собственного креста. Потому что принимаешь в любимом всё — хорошее и плохое, привлекательное и неприглядное, удобное и неудобное, высокое и преступное. Всё! — А как же я? То есть все эти годы ты... — он замешкался, подыскивая нужное слово, — помогала мне... — он не нашёл слова, более мягкого по смыслу, — из-за этого типа, что ли? Потому что я на лекциях дышал в его затылок? Чтобы быть ближе к нему? Глеб представил спину Новикова прямо перед собой, вспомнил, как часто Новиков оборачивался, чтобы спросить что-то или по обыкновению съязвить. И тогда, вероятно, восторженная Погодина ловила лучезарный взгляд будущего профессора. Тихая, тихая, а использовала его, Глеба. А он-то мнил — оруженосец... — Так из-за него? — переспросил Глеб, вглядываясь в бушующую стихию за окном. Скрипя пальцем по мутному стеклу, Алька отрицательно покачала головой. — То есть моя персона... — он усмехнулся. — Но, кажется, я дурно обращался с тобой. Он всё-таки упорно хотел услышать от Альки, что она неравнодушна к нему. — Разве это дурно? Ты ещё не знаешь, что значит дурно. И лучше бы тебе не знать, — Алька окончательно загрустила. — Ты ведь тоже… Вспыхнув, он оборвал её: — Из жалости, значит, терпела? Её «тоже» резануло слух. Он предвидел, что, сравнивая с собой, Алька будет жалеть его из-за безответных чувств к Лере. И он не дал ей договорить, потому что не мог позволить ей, и кому бы то ни было, копаться в его душевных переживаниях. Он отвернулся, пытаясь подавить раздражение. — Я не из жалости, я из сострадания, — тихо сказала Алька ему в спину, словно извиняясь. — Это одно и то же, — мрачно возразил он, заглядываясь в темноту неизвестного района. — Нет, это разное, — Алька упрямо гнула свою линию. — Жалеют слабого, а разделяют страдание с равным и даже более сильным, — Алька говорила, тихо убеждая его. Глеб оторвался наконец от тёмного окна и повернулся к Альке, успев заметить, как она поспешно сжала губы, ещё секунду назад растянутые в улыбке. Глеб молчал, обдумывая услышанное. В сострадании, о котором говорила Алька и, главное, как она об этом говорила, действительно не было ничего унизительного. Но она со своим состраданием свалилась ему на голову, как снежный ком. И он её об этом не просил. — Так ты в курсе моих... моих дел? — зачем-то уточнил он, хотя знал, что Алька посвящена в его тайну. — Только то, что видят окружающие, — ответила она. — Заметно? — он не смотрел на Альку. — Руки и глаза трудно призвать к порядку, — Алька отвернулась, нетерпеливо завозилась на сидении. — Они живут своей жизнью, — добавила она, извиняясь. Чистая правда... Глеб вспомнил, сколько раз он нервно ломал шариковые ручки и мял листы конспектов, когда Лера и Пинцет шептались, склонившись друг к другу; сколько раз он с замиранием любовался Лерой и потом одёргивал себя, снимая с лица глупую улыбку. Он так тщательно скрывал свои чувства, что даже Алька заметила их. Кто ещё знал об этом, кроме Гордеева? — И ты, значит, сострадала мне? — спросил он с раздражением. — А тебя кто-нибудь об этом просил? Алька молчала. Её тяготил этот непростой разговор. Глеб выворачивал наизнанку её душу, требуя правды и одновременно раздражаясь на эту самую правду. — Ты хороший... очень хороший, только тебе так трудно, так больно... Когда человеку больно, он надламывается, — словно испугавшись, Алька скомкала последние слова. Она утешала его. А по сути — врала. А кругом одна ложь, одна подлость, ничего искреннего, ничего человеческого. Просто вакуум какой-то душевный, и это невыносимо. — Хороший, говоришь? — зло усмехнулся Глеб. — И поэтому я чуть было не придушил Емельянова? А ты знаешь, что было до твоего прихода в группу? Нет? Я ведь тогда чуть не отправил на тот свет двух пациентов. А знаешь ли ты, что я унизил Шостку пошлым розыгрышем и ни капельки об этом не жалею? Нет? Не знаешь и молчи! — Глеб говорил с неприязнью. — Ты хороший, только тебе плохо, — он передразнил Альку. — Слащавенько как... Бррр! Тошнит от фальши. Боишься задеть меня и потому лжёшь? Смягчаешь, да? Только ты знаешь, кому лжёшь? Мне! Ты мне лжёшь — обо мне! Ты думаешь, я хочу себя обманывать? Думаешь, мне достаточно манной каши, которой ты меня пытаешься накормить, чтобы я поднялся в собственных глазах, чтобы моё самолюбие раздувалось как воздушный шарик? — Глеб с неприязнью повернулся к Альке. — Прости, пожалуйста, — вся красная, пролепетала она и, казалось, уменьшилась в размерах, вжимаясь в кресло. — Нет, ты послушай! — Глеб отвернулся. — Сейчас исповедь принимать будешь! — он усмехнулся. — Сама напросилась. Наверное, настал тот момент, когда нужно было кому-то рассказать. Кому как не Альке? И он начал рассказывать — обо всей своей жизни. Сначала он говорил горячо и с ожесточением, излагая события в строго хронологическом порядке, но под конец успокоился и порой прерывал речь длительным молчанием. Сколько он говорил? Час? Два? В последующем, вспоминая этот момент своей жизни, он так и не смог определиться со временем. Он говорил в шумящую монотонную черноту за машинным окном. Говорил — один. Говорил сам с собой — в присутствии Альки. Ему нужен был свидетель, он устал в одиночку справляться с жизненными обстоятельствами. Алька была идеальным свидетелем — она не судила. Наоборот, её блаженная склонность всё оправдывать будила в нём желание обличать себя. Он и раньше укорял себя, ведя внутренние мучительные диалоги. Но нужно было, наконец, облечь эти диалоги в словесную форму, сделать их материальными. И он говорил — с ожесточением, не выбирая слов, чтобы приукрасить свои поступки. Притворяться приличным человеком? Перед кем? Перед самим собой? Зачем? Он рассказывал об отношениях с товарищами, о прошлых подвигах, о том, как унижал Леру, о Емельянове, о матери. О том, что болело. Он говорил такие слова, которые не каждому скажешь. Он никогда никому о себе не рассказывал, ничего значимого, и потому много боли накопилось в его душе. Ему не с кем было делиться. Теперь же его страшило и одновременно радовало то, что он может сейчас говорить без утайки, называя вещи своими именами. И он проговаривал невысказанное, выстраданное, тщательно сокрытое от всех за долгие годы. Он не обманул Альку — это была исповедь. Наконец он замолчал. Он ещё не всё сказал, но уже больше не было сил выворачивать душу. Он лёг лицом на руль и закрыл глаза. Хотелось забыться. ...Он очнулся, когда рядом кто-то осторожно кашлянул. Он вспомнил — Алька, и глухое раздражение снова овладело им. — Уходи. Не открывая глаз, он слушал, как Алькино тело нерешительно шевельнулось на сидении, как щёлкнул дверной замок и как, едва задев его сумкой, Алька почти беззвучно выскользнула из машины. Мучительно захотелось вдохнуть свежий воздух, ворвавшийся в салон автомобиля за те несколько секунд, пока Алька открывала дверь. Глеб открыл окно, и в салон, изгоняя тоскливое одиночество, мгновенно проник шум дождя. С примесью запахов мокрого асфальта, земли и прелой травы холодный влажный воздух мощным потоком заполнил салон автомобиля. Прижавшись к дверце, Глеб медленно и глубоко вдыхал этот воздух, наслаждаясь живительной влагой и с радостью принимая на себя крупные косые капли, которые попадали в салон и хлёстко бодрили холодом стекающих по лицу струй, возвращая его к жизни. Эта бушующая стихия и была — сама жизнь. Наконец Глеб пришёл в себя. Он вспомнил, что прогнал Погодину в никуда. Глеб вышел из машины, и шквал ледяного ветра и дождя обрушился на него. Неуёмная природная стихия загоняла внутрь автомобиля, но угрызения совести погнали его вперёд в поисках незадачливой сокурсницы. Глебу не пришлось долго бежать, потому что на слабо освещённой пустынной улице, в квартале от того места, где осталась его машина, он заметил одинокую фигуру. Это была Погодина, и, кажется, она не торопилась спрятаться от беспощадного ледяного ливня. В каждом её движении, в ссутулившейся спине, в опущенной голове читалась покорная готовность быть растерзанной не на шутку разыгравшейся стихией. Волосы её превратились в сосульки, с которых ручьями лилась вода, и вся она, в намокшей одежде, казалась излишне щуплой и нескладной. Вид её был жалок. Глеб догнал Альку. — Пойдём, что ли, — он взял её за локоть и быстрым шагом направился обратно к машине. Алька не сопротивлялась и побежала за ним. В машине Глеб закрыл окно и включил кондиционер. Мелкая дрожь била его. Он взглянул на Альку: губы её посинели и с трудом двигались даже в ритме стука зубов, выбивавших нестройную дробь. Глеб достал виски и протянул бутылку: — Пей. — Пей, — повторил он, видя, что Алька судорожно качает головой. Алька выпила несколько глотков, закашлялась. Глеб разом допил оставшийся в бутылке виски. Его было немного, но этого хватило, чтобы внутри потеплело. Он достал с заднего сидения свою куртку и бросил Альке на колени: — Накройся. Он завёл машину и медленно выехал на дорогу. Алька возилась на сидении, послушно пристраивая себе на плечи сухую куртку. ...Глеб остановил машину у дверей общежития. Дождь всё так же яростно хлестал по стёклам. Они уже согрелись в жарко натопленном салоне, и лишь мокрая одежда, неприятно липнущая к телу, напоминала о вынужденной экстремальной прогулке. — Я пойду? — снимая с себя куртку, Алька взялась за ручку двери. — Забыла, значит, — в его голосе снова звучал невольный упрёк. Не хотелось отпускать её и оставаться одному — наедине с этой чёрной пустотой, пугающей его теперь неотвратимо надвигающимся одиночеством. Сегодня у него не было дома, где его по-настоящему ждут. Но ещё мучительнее, и хоть волком вой, осознавалось другое — он многое сказал в этот вечер, но никто так и не поговорил с ним. — Забыла? О чём? — Алька привычно испугалась. Глеб усмехнулся. — Так нежность твоя... тихая, — он знал, что ни на грош не заслужил этого, но был уверен, что Алькины вселенская любовь и терпение покроют его не самые благовидные, вроде сегодняшней, выходки. Так и было: Алька потянулась к нему и коснулась холодными губами его лба. — Что делать? — тихо спросил Глеб, когда Алька снова взялась за ручку двери, чтобы уйти. Алька вопросительно оглянулась. — Что мне делать? — с тихим отчаянием Глеб повторил вопрос. — Ты вот верующая. Всё у тебя по доброте выходит, само смирение. А мне-то как быть? Ему нужно было договорить, он устал принимать решения. Алька отпустила ручку двери и всем телом развернулась к Глебу. Она непривычно долго смотрела ему в глаза, и Глебу было приятно, что дикая тихоня не боится его взгляда. Обычно Алька смотрела в сторону или в пол. Алька не смотрела в глаза не только ему — никому, и это обстоятельство делало её ещё более странной в глазах окружающих. — А я совсем одна, — зачем-то сказала она. — Одна, и не могу на это повлиять. А ты, Глеб… — и Глеб с удовлетворением отметил, что Алька назвала его по имени, потому что она редко называла его по имени. Сейчас его имя в её устах звучало поддержкой и одобрением, — ты привык всё держать под контролем. И слишком много думаешь. Но дай ей возможность обнять тебя. Ничего не делай и ни о чём не думай. Просто дай ей обнять тебя. А я помолюсь за вас. Алька тихо вышла из машины. Глеб остался один. Даже Алька ушла. Ему вдруг стало так нестерпимо и пронзительно одиноко, что в попытке заглушить это навалившееся страшное одиночество он несколько раз в глухом отчаянии ударился головой о руль. Слёзы душили его, как обиженного дворовыми приятелями мальчишку. Но Глеб не мог позволить себе быть маленьким и слабым, а потому он откинулся на сидение и запрокинул голову, пытаясь подавить скупые слёзы, которые, несмотря на все его усилия, хотя и с трудом, но всё же предательски пробирались из глаз и победно текли по щекам. Наконец Глеб справился с собой. Он смотрел в темноту лобового стекла высохшими глазами и ни о чём не думал. Сегодня он уже не мог думать. Ни о чём не думай, вспомнил он Алькины слова, просто дай обнять себя. Что? Так просто? Сказала — не думай. А она права… Он слишком много думает — за себя, и за других. Высокий ум безумию сосед***, выудила память из необъятных своих закромов. Безумие? А ведь и правда: всё, что с ним происходит уже давно, — безумие. Глеб медленно завёл машину. «А я помолюсь за вас», — беззвучно повторял он, пока ехал. …Он вошёл в родительский дом через дверь. Устало снимал мокрую обувь, когда услышал до боли знакомое: — Глебушка… Заискивающий голос матери… Враждебность шевельнулась в его душе, но он тут же одёрнул себя. Не смотря на мать, Глеб прошёл в столовую и сел. — Глебушка... Весь промок, сынок, — Алла забегала, не зная, что сделать. Мучимая бессонницей, она бродила по дому и совсем не ожидала, что её потерянный сын возникнет на пороге, продрогший, глубокой ночью и сядет вот здесь, на этом стуле. Алла растерялась. Она рвалась обнять сына и прижать к материнскому сердцу, но боялась, что сын снова уйдёт. Она волновалась и бесцельно двигалась по кухне, хватаясь за первое, что подворачивалось под руку. — Сейчас я тебя покормлю, Глебушка, — нашлась она, наконец, и начала суетливо складывать еду в микроволновую печь. — Мама… От этого тихого «мама» она замерла. Потом медленно повернулась. Её бедный сын сидел, опустив голову. Но ведь это он сказал «мама». Он назвал её мамой! Не в силах больше сдерживаться, Алла бросилась к сыну и обняла его. — Глебушка, Глебушка, сыночек мой родной, дорогой мой сыночек, — повторяла она, всё крепче обнимая сына и по-матерински лаская его. Это был один из самых сокровенных моментов, который он пронесёт в сердце через всю свою жизнь. Он вдруг понял, что значит перестать контролировать людей и обстоятельства, что значит, ни о чём не думать и позволить обнять себя. Его обида на мать мгновенно была разрушена первым же её прикосновением. Она любила его, а он — её. И всё остальное оказалось неважным. И он, уже не стесняясь самого себя, плакал в тёплых объятиях — от счастья внезапного обретения матери, от мысли, что любовь к матери нельзя ничем убить и что любовь эта вечна, каким бы высокоумием она ни уничтожалась, и что он в своей гордости так долго мучил мать и себя. И да — он чувствовал себя маленьким и беззащитным, и от этого был счастлив. Сейчас он был самим собой — он мог открыто горевать и радоваться. Сейчас он был искренним, словно вернулся в то далёкое детство, когда он доверял миру.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.