ID работы: 8598775

Живой

Гет
PG-13
Завершён
автор
Размер:
1 317 страниц, 83 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 188 Отзывы 15 В сборник Скачать

ДЕНЬ СЕМИДЕСЯТЫЙ.СЛАБОСТЬ.

Настройки текста
Примечания:
Он проснулся внезапно, в глубокой тишине, и не сразу понял, где он. Голова раскалывалась, во рту стоял отвратительный вкус. Что за вкус? Знакомый, из прошлого. Ааа, точно, он вчера надрался… Ой-й! Глеб зажал голову руками. Раскалывается, как кирпичом саданули. И тошнота. Куда ж от неё деться-то? Глеб закрыл глаза и лежал неподвижно. С кем и где? Преодолевая боль, он приподнял голову и в дрожащем слабом свете фонаря принялся разглядывать очертания человека, лицом на столе. Гордеевская макушка, знакомая. Ну да, они же вчера пили водку. Уфф, водку... Передёрнуло. Водку — это плохо. Водку он не пил никогда. Дерьмо. Хотя виски, пожалуй, ещё большее дерьмо. Глеб заставил себя сесть. Нужно ехать. Лерка ждёт. Он побрёл между разбросанных бутылок и вещей, то и дело натыкаясь на что-то и тихо ойкая каждый раз. На выходе он споткнулся о ботинок, отчего его едва не стошнило. Глеб в бессилии сел на крыльцо дома и закурил, гордеевские. Зачем он пил? Тошно, кишки выворачивает, а душевная боль как была, так и осталась. Операции... У него же сегодня операции. Надо ехать. И Лерка ждёт. Не спала ночь-то, наверное. Глеб сел в машину и завёл двигатель. Отчего-то решив, что опаздывает, он гнал машину. Мутило и слипались веки. Он почти засыпал и несколько раз на секунды отключался, но потом вздрагивал и широко открывал глаза. Он доехал и, бросив машину незакрытой, зашёл в больничный вестибюль. Стрелки часов показывали без четверти семь. Мысленно ругая себя болваном, Глеб поплёлся под лестницу и, наплевав на приличия, повалился на короткий неудобный диван. .............. — Глеб, Глеб, просыпайся, — кто-то тряс его за плечо. Мутное сознание подсказало — операции. — Что?! Уже?! — он испуганно открыл глаза. — Что с тобой, Глеб? — перед ним возникло лицо Виктории. Расплывчато-большое, оно давило своей близостью. — А, понятно, — на лице сокурсницы возникла гримаса брезгливости, она резко выпрямилась. — Амбре восхитительно, сударь! — Перебрал, — Глеб протёр глаза. — Ой-й, — он ухватился за диванные подушки и сел. — Тебя Ковалец ищет, с ног сбилась, а ты тут... валяешься, — Вика брезгливо поморщилась. — Хорош работничек! Его не допустили до операций. — Извини, Глеб, но в таком виде больше не появляйся. Это всё-таки больница. А сейчас я вынуждена отстранить тебя от практики. Иди домой и проспись, а завтра поговорим, — холодно встретила его Ирина Васильевна, ещё за несколько метров учуяв характерный перегар. — Ирина Васильевна, не поговорим завтра. Я сегодня последний день. Ухожу я, — сказал Глеб. — Спасибо за доверие. И простите, что подвёл вас, — добавил он и поплёлся в раздевалку. Он поехал в деканат, чтобы забрать документы. Решение пришло само, без лишних сомнений, — жить, окунаясь в чужую боль, оказалось невыносимой перспективой, а без погружения в эту боль он жить не мог. Но документы ему не отдали. Пригрозили, что позвонят отцу. «Как вам будет угодно», — пожал плечами Глеб и ушёл. Равнодушно захлопнув институтскую дверь, Глеб остановился на крыльце и высвободил часы из-под рукава мятого пальто — без малого одиннадцать. Скоро похороны. Погребение, как говорит Алька. Аля… Она одна занималась всеми этими скорбными делами. Стало жаль её, безропотно-тихую, вынужденную вести переговоры с ритуальными службами. Тягостное занятие. Тягостное и не подобающее девушке, а особенно Альке с её биографией. С мутной головой, равнодушный, Глеб доехал до кладбища и, сопровождаемый инструкциями разговорчивого небритого сторожа, поплёлся в ту сторону, где должны были хоронить. Он не решился подойти близко, а наблюдал из-за огромной красочной надгробной плиты-мемориала какого-то братка. У выкопанной ямы, ссутулившись, стояла одна только Алька, потом подошёл священник. Раскачивая кадило, он что-то читал по памяти. Отпевает, решил Глеб. Привели мать девочки. Поддерживаемая санитарами, женщина казалась спокойной. Но Глеб знал наверняка: её накачали химией так, что она с трудом соображает. Мутило, но на воздухе дышалось легче, чем в больнице. Когда опустили маленький гробик в землю и два дюжих мужика начали методично работать лопатами, когда женщина закричала и забилась в руках санитаров, Глеб развернулся и ушёл. Он пробирался средь могил, натыкаясь на ограды, пока не вышел к могиле Чеховых, и, не счищая снега, с облегчением опустился на скамейку. Дрожали руки — он никак не мог зажечь спичку. Он где-то потерял гордеевскую зажигалку, и сейчас ему мучительно хотелось курить, но пламя огня, едва вспыхнув, немедленно соскакивало с кончика спички и гасло. Наконец он закурил. Тяжело вдыхая холодный воздух, он попутно захватил ком снега и полной пригоршней сунул в рот. Несмотря на ломоту в теле, на тошноту, несмотря на то что, казалось, будто разом лопнут все сосуды в голове, — думалось. Быть может, декабрьская стынь бодрила или кладбищенская атмосфера располагала. Миллионы людей, размышлял он, сетуют и ропщут. Жалуются на правительство, на президента, на цены, ждут отпусков, копят на тряпки, на Турцию, на новогодний стол, и не подозревают, какие они счастливые. Счастливые — от того одного только что могут дышать, видеть, любить. Могут и будут жить, в отличие от тех, кого сегодня, например, закопали… Ну да, душа бессмертна, смерти нет. Но умирать страшно. Нет, не тем что положат в гроб. А тем, что с земной смертью, с пересечением некой грани исчезнет возможность любить. Потому что в определённое время все, — каждый! — будут призваны к ответу на единственный вопрос: «Любил ли?» Любил ли? — в самой высоком, жертвенном смысле. Сколько раз утешил, подал руку помощи, накормил, посетил в болезни или в тюрьме. Сколько раз, наступая себе на горло, потерпел чужие слабости. Сколько раз смолчал, проглотив обиду и покрыв её — пониманием. Прощением — ибо прощение тот мост, по которому ты безошибочно двигаешься к истинной любви. И вот живёт человек, страдает по пустякам, ноет, добывает должности, почести, капитал и не знает, что дела любви вершатся на земле, и только на земле. Только здесь, в это мире, — и от того так прекрасен этот мир, — человек может творить любовь, может преодолевать себя, воспитывать в сердце любовь. С переходом за грань, откуда не возвращаются, такая возможность исчезает. И что же ждёт душу, которая сама себя в земной жизни лишила дел любви? Пресловутый ад. Ад — это не раскалённые сковороды, не кипящие котлы из бабушкиных пугалок. «Страдание о том, что нельзя уже более любить», — Федор Михайлович выразился предельно ёмко*. Действительно, если, следуя учению святых отцов, в земной жизни душа может совершенствоваться в делах любви, то в жизни небесной такой возможности уже не будет, нет. Там всё незыблемо — та самая вечность. Неизменная вечность. И вот тут душа, которая в земной жизни жаждала лишь земного и, слепо-горделивая, отвергала небесные дары, познавши Бога, покается и страстно захочет совершить дела любви. Но нет, — такой возможности уже не будет, и вот тогда, сжигаемая раскаянием, она будет мучиться от невозможности любить. Поэтому так страшна смерть — невозможностью довершить несделанное, милосердное. А люди, слепые, страдают. Винят президентов, политику, чиновников. Митингуют, пишут пламенные посты в инете, спорят, жалуются. Не то это, не то. И не понимают люди, что живут в прекрасном мире. В мире, где всё можно изменить, преобразить одной лишь любовью. В мире, тональность которого окрашена твоим духовным состоянием. Ибо «для чистых всё чисто»**, а для повреждённых умом и сердцем везде грязь и мерзость. А время идёт, несётся. И для каждого своё отмерено, земное время коротко. И никто — никто! — не знает своего конца. Время — подвижно, условно. Если в детстве оно тянется и тянется, и наполнено мелко-значительными событиями, то с годами пролетает с космической скоростью. Годы мелькают один за другим. Вот же, скоро двадцать один, а кажется, только вчера отмечали его двадцатилетие… Поэтому нужно, нужно спешить жить. Любить. А то оборвётся нежданно-негаданно земная жизнь и исчезнет возможность любить. Глеб вздохнул. Обиделся на Бога, а сам… философствует. О Боге. Ну не может он мыслить теперь по-иному, не может. И как свести воедино свою веру, свои разочарования? Было трудно дышать, и Глеб, чтобы хоть как-то держаться, шумно и помногу вдыхал холодный воздух и вспоминал согнутую Алькину фигуру, склонённую над ямой, щемяще тощую на фоне бесконечной могильной пустыни. За спиной захрустел снег. Шаги приближались, потом затихли, и через десяток молчаливых секунд Алька осторожно села рядом. — Пришла? Как узнала? — не поворачивая головы, Глеб улыбнулся краешком губ. — Я видела тебя. Ты не подошёл, — сказала она. — Я не смог, — Глеб выкинул окурок в снег. — Извини, не помог тебе. Сижу и думаю об этом. — Да и не нужно было, — ответила Алька. — Почему ты не в больнице? Ты отпросился? Из-за меня? Не надо было, Глеб. Ирина Васильевне одной тяжело. На Александра Николаевича сейчас надежды нет. — Ирине Васильевне тяжело, да, — вспоминая лицо Ковалец, Глеб едва заметно вздохнул. А он, конечно, хорош. Нужно было сегодня остаться и отработать, как положено. Ковалец зашьётся, а Степанюга её не выручит. От него не дождёшься. Стало досадно за себя — ненадёжный слабак. Ну и что, решил он уже через минуту, всё равно уходить. Резать, так резать. — Как её звали? — спросил Глеб. — Я даже не знаю, как её звали. — Её Ангелиной звали, — ответила Алька. — Ангелиной... — Глеб подавил нервный смешок. — Это имя преследует меня. Право, мистика. Алька не ответила и прижалась к нему плечом. Наверное, в знак согласия. По крайней мере, Глебу так хотелось думать. — Пойдём сегодня на занятия? — предложила Алька, прервав молчание. — Скоро сессия. — Нет, я спать. — Как ты вчера? Лера как? — Лера? Лера, Лера… Там всё не так, как хотелось бы, — задумчиво сказал Глеб. — А я с Гордеевым напился. Сам не знаю, как так получилось. — Я заметила, — Алька вздохнула и, наклонившись, достала из снега окурок, брошенный Глебом. — Ну что, стало тебе легче? — Отвык я… Выворачивает наизнанку. Лерке обещал помочь, а сам… Глеб с досадой чиркнул спичкой. Хотелось курить, но, спохватившись, он бросил спичку в снег — он не мог курить при Альке. — Надо поехать и всё рассказать Лере, успокоить её. Алька снова наклонилась и вынула спичку из снежной ямки. — Куда ехать? Я ж хмельной ещё. Обещал помочь, а сам напился напару с её муженьком. Это последнее «муженьком» Глеб произнёс со злостью. Звонок телефона заставил Альку вздрогнуть. Телефон разрывался, но Глеб сидел неподвижно. — Звонят, — Алька легко подтолкнула его плечом. — Слышу, — Глеб достал телефон из кармана и, не взглянув на экран, сбросил вызов. Телефон помолчал несколько секунд, но потом снова начал трезвонить. — А вдруг Лера? Вдруг что-то произошло, а ты не отвечаешь, — Алька осторожно вынула телефон из безвольной руки Глеба. — Твой папа... — сказала она, взглянув на экран. — Олег Викторович... — И я догадываюсь, отчего такая настойчивость. — Отчего?.. Ой, прости, — она тут же покраснела от своего живого любопытства. — Да чего уж там. Отец спешит отчитать за попытку бросить учёбу. Разнос неизбежен, но его можно отодвинуть во времени, — Глеб нажал на красную экранную кнопку, и телефон замолчал. — Всё просто... — Если бы мне могли позвонить родители... — меланхолично заметила Алька и, ссутулившись, уставилась в снег, к себе под ноги. Телефон настойчиво звонил. Ожидая, когда у отца иссякнет терпение, Глеб терпеливо слушал настырную, режущую слух трель. Без всяких сомнений, отцу уже сообщили из деканата — там были все свои, друзья-товарищи, одной масти и с круговой порукой. Со стопроцентной вероятностью отец уже знал о том, что его никчёмный сын приходил за документами, и теперь метал громы и молнии. Разумеется, он уже вызывал нерадивого сына на ковёр, но Глеба не нашли, и Ковалец сдала его. И теперь разгневанный отец собирается воспитывать его по полной, с применением всех мер педагогического воздействия. Зазвонил Алькин телефон. Она посмотрела на экран и удивлённо подняла брови, бросив краткий взгляд на Глеба. — Здравствуйте, Алла Евгеньевна. Глеб? Глеб рядом… Твоя мама, — Алька протянула Глебу свой потёртый кнопочный телефон. Как будто из подвала донёсся до него голос отца. Глеб не мог разобрать и половины слов — старый телефон искажал и размазывал голоса. Сквозь трескотню и шипение в трубке он понял только одно: откатанный годами сценарий, как водится, не дал осечки и головомойки не избежать. Родители не дадут ему так просто бросить институт — не обойдётся без скандала, без пустых угроз со стороны отца, без материных слёз. Многострадальная Глебова душа уже физически болела от её слез; Глеб не выносил, когда мать плакала, жалел её в эти минуты и готов был на любые условия, лишь бы она снова улыбалась. ................... — Лер? Привет! Ещё в институте?.. Не объявлялся Гордеев?.. Нет, ну ты не переживай, он позвонит. Обещаю. Глеб забился в своей каморке у Чеховых. У него не хватило духу рассказать Лере, чем закончилась его встреча с Гордеевым, но он честно попытался убедить Леру в том, что Гордееву невыносимо от того, что из-за какого-то неясного, теоретически предполагаемого, призрачного просчёта он потерял пациента, в то время как мог ему помочь. Договорились встретиться вечером. Глеб закрыл глаза. Тошнило и болело внутри, кружилась голова, пульсировало в висках. Он был ещё пьян. И зачем только он пил? Ведь бросил же. И обещал, за Алькино здоровье обещал. Хотя… Какая теперь разница — обещал или не обещал? Глеб почувствовал раздражение. Все эти пустые обещания — заигрывание с Создателем, если не намерен серьёзно исполнять обещанное. Глеб сделал выдох — гадко, противно. Сегодня было неудобно перед Алькой за запах. Никакой «Шанель» не перебьёт перегара. До чего же скотское состояние… Ну да, запах душевной скорби. Какая душа, такой и запах. А лучше б, как Алька… Но как Алька он не мог. Глеб вспомнил встречу с Гордеевым, когда он убеждал «зятя», как изволила выразиться Катерина, равноценно делить время между больными и женой. А возможно ли это? Вот случилось так, что они, Гордеев и Лобов, вместе прошли этот путь — вместе боролись за жизнь ребёнка. По-разному, конечно, боролись, но болели душой одинаково, это точно. И плевать, что для Гордеева ребёнок был только сложным пациентом с неудавшимся лечением, а для него, Глеба, — живым страдающим человеком. Плевать. Главное, они оба теперь что-то безвозвратно потеряли — часть себя, наверное. Разве можно в таком состоянии ещё и заботиться о близких? Ну как Гордееву было возможно вырвать из сердца малышку и заняться Леркой? Как? Как делиться надвое? А он, Глеб, что, должен был наравне с просиживанием в палате встречаться под луной с Алевтиной? Играть в шахматишки с Дениской? Проводить полные уюта вечера у Нины? Бросить одного ребёнка, чтобы обнимать другого? Это невозможно, и за гранью понимания человеческого. И как он мог упрекать Гордеева, не пройдя его путь? Теперь он пожил в гордеевской шкуре — недолго, не столько, ведь он ещё ноль без палочки в медицине… И теперь-то он понимает, как это безумно тяжело, теряя часть себя и умирая вместе со своим пациентом, любить ещё кого-то в этот момент. А разве не должна это понимать жена? Он позвонил Нине. — Нина, я хочу спросить... Но мне нужен честный ответ, — сказал он без приветствия. — Мне нужен честный ответ, — повторил настойчиво. — Стань ты женой Гордеева, смогла бы ты выносить его хамство и эгоизм в случившейся ситуации с ребёнком? Нина знала. Знала, видела Гордеева в тот тяжёлый момент. Она могла сказать ему. — Откровенно говоря, удивлена, Глебушка. Но если ты просишь честного ответа, то скажу... Да, смогла бы. Я этим только и занималась все два года, пока была с ним. — И ты была бы счастлива? — Была бы? А была ли я с ним счастлива? Да! Несмотря на измены и грубость. Всё равно была. Главное, что он всегда возвращался ко мне. — Но разве ты обязана была бы терпеть его закидоны? — А разве это обязанность? Это данность жён гениальных людей, Глебушка, — жертвовать своими интересами. Если любишь, конечно. Вот так-то… Данность… Если любишь… Лерка не хочет принять эту данность. И жена Франсуа тоже отказалась принять, и жена Косарева, и Женя, бывшая Гордеева. Только одинокая Нина могла бы терпеть и чувствовать себя счастливой от того, что её занятой талантливый муж вспоминает о ней в перерывах между сложными пациентами. Но это — Нина. Таких, негордых, мало. Может быть, ещё Капустина. Тоже всё носится со своим профессором. И Аля… Защемило сердце — ему хотелось, мучительно хотелось в этот момент, чтобы и Алька умела ждать… Мыслями он вернулся к Лере. Лерка в тени сидеть не будет. Ну да, характер у неё сложный, независимый. Уж он-то, Глеб Лобов, знает. Чай, семь лет под одной крышей прожили. Чем же ей помочь-то? Гордеева не изменить, да и невозможно изменить душу. Степанюга — тот мог бы и жену осчастливить, и потерю пациента не заметить… Но Гордеев не Степанюга, и в чём его вина? Спасает людей и, как бы кто к нему не относился, имеет право на терпение и прощение близких. А близкие должны умерить своё Я, гордыньку поумерить. Чай, не на диване пузо отращивает, а в операционной стоит. Но что делать с Лерой? Глеб долго думал, потом решил предпринять ещё одну попытку провести с сестрой разъяснительную работу на тему, почему Гордееву нужно прощать почти всё, многое. И даже хамство. И даже равнодушие. Глеб вспомнил про книгу, которую он второпях прихватил из книжного магазина, чтобы прочитать на досуге, но ограничился лишь просмотром по диагонали, — там было что-то про Марс и Венеру. Что-то о том, как по-разному ведут себя в кризисных ситуация мужчины и женщины. Только он не помнил ни автора, ни названия книги. Надо найти эту книгу и дать Лере, решил он и провалился в сон. ****** Он заставил себя подняться и поехать к Лере. Они долго говорили, и Глеб рассказывал Лере о последних больничных днях, тихо убеждая её, растерянную, заплаканную, что Гордеев не простой врач и не Степанюга. Было невыносимо трудно и отчего-то стыдно смотреть в её воспалённые от слёз глаза. Он чувствовал себя предателем, обесценившим её материнское и женское. Но ещё тяжелее было это — вспоминать, день за днём, по часам. Проживать заново недавние страшные дни ожидания смерти ребёнка. Но нужно было рассказать, чтобы Лера поняла. Но она не поняла. Чтобы понять это и проникнуться — нужно было быть там. Её там не было. Она носила под сердцем своего ребёнка, её мыслями владел другой ребёнок, ей нельзя было волноваться. Это было ожидаемо. — Я всё равно не понимаю, — возражала Лера. — Хорошо, всю ту неделю Саша жил в больнице. Это странно, но можно принять. Но сейчас-то он мог вернуться домой, к жене? Я могла бы поддержать его, но он не даёт мне шанса, он гонит меня. Если любишь человека, разве ты не стремишься прислониться к нему, когда тебе плохо? — Лер, пойми, Гордеев долго жил один, он привык холостяковать, и у вас в последнее время не всё было гладко, сама знаешь. Может быть, он просто ещё не привык нуждаться в тебе? — И когда же он привыкнет? На пенсии?! — Не знаю... А ты не пробовала сама, по-бабьи так, жалостливо приобнять? Мол, дорогой, бедный мой супружник, понимаю, люблю... А? — Это он должен оберегать меня! Глеб! Ты не понимаешь... Он вышел от Леры раздавленный собственными воспоминаниями, собственной виной перед ней и собственным бессилием что-то изменить в её настроении. В сотый раз он скинул звонок от отца и поехал за Алькой. Он не видел её полдня, но, казалось, — вечность. Он не мог разговаривать, ему хотелось молчать и думать о своём, но Алька должна была быть рядом. Последние дни настолько сблизили их, что он физически не мог выносить её отсутствия. Он сидел в кухне у Чеховых и ел что-то безвкусное. Алька заставляла его есть. Сейчас она стояла спиной к нему и стучала ножом — что-то резала. Завтра он проснётся и не пойдёт в больницу. Чем теперь он будет заниматься? Он же ничего не умеет. Допустим, работа есть. Теперь он может дежурить наравне с Косаревым. А дальше? Куда податься учиться? Глебу больше ничего не хотелось. Это раньше хотелось заниматься бизнесом, а теперь бизнес для него имел лицо Емельянова и, как ни прискорбно, лицо его матери. Нет, только не бизнес… Ещё нужно найти тех, белохалатных, и наказать их за сломанные жизни детей. За Альку… Взгляд его упал на Альку. Тоненькая, трогательная в своей заботе о нём Алька. И недоступная… «Если любишь человека, разве ты не стремишься прислониться к нему, когда тебе плохо?» — возник в его голове Лерин вопрос. А ему плохо, у него впереди — бездорожье. Подойти и прильнуть к ней, и отбросить эту отвратительную ложь о том, что они друзья. Какие друзья? Он любит её, решил вот жениться, хочет обладать её сердцем, всем её существом и раствориться в ней самому. Вот и вся правда. И, преодолевая трусость, нужно просто подойти и сказать ей… Сказать… Сейчас, немедленно. Он настойчиво понуждал себя к признанию. От волнения слабели пальцы, и он хотел положить вилку на стол, но вилка выскользнула у него из рук и резко звякнула о край тарелки. — Что ты? — Алька обернулась и улыбнулась, но улыбка застыла у неё на губах. Во взгляде, во всём облике её товарища было нечто, что заставило её вспыхнуть и отвернуться. Пытаясь грубо-визгливым звуком разрушить накалённую атмосферу, Алька энергично застучала ножом, тупя стальное лезвие о калёное стекло красочной разделочной доски. Не раз она замечала у Глеба этот странно горячий взгляд. Его глаза в эти мгновения увлажнялись и прищуривались, и смотрели так, что казалось, их взгляд проникает внутрь, в самую душу. И этот нескромный настойчивый взгляд и волновал её, и смущал, и будоражил воображение. Хотелось уйти, нет, убежать. Спрятаться. Забиться под одеяло, замереть и остаться одной в своём уютном, чистом мире. Но уйти было невозможно. Нельзя было бросить Глеба. Спеша на выручку, задребезжал Алькин телефон. Спасение! И Алька, благодаря Бога, бросилась отвечать. — Да, Алла Евгеньевна!.. Он рядом... Ещё нет... Я перезвоню. Она отключила вызов и, преодолевая остатки смущения, рассеявшегося в разговоре с встревоженной женщиной, матерью Глеба, подняла голову от экрана. — Тебе теперь звонит моя мать? — Глеб усмехнулся. — Значит, нашли общий язык? Что ж, поздравляю, тебя приняли в семью. Алька часто-часто заморгала ресницами: ещё секунду назад неравнодушный, взгляд её товарища приобрёл пугающую жёсткость. Прячась от холодного взгляда, Алька отступила назад и всем телом, приминая влажные кухонные полотенца и прихватки, прижалась к стене. Ну да, она должна быть хорошим другом и следовать интересам Глеба, прав он или нет, а сама... И Глеб не зря сердится. Чувствуя вину, Алька сунула руку за спину и ухватилась за конец полотенца. — Зачем мама звонила? — Глеб встал и отвернулся. Только этого ещё не хватало — тотальный контроль. Будущая жена должна быть всегда на его стороне, но нет... Значит, мама и её подкупила. Чем только? — Глеб, — Алька за его спиной явно волновалась. Глеб представил, как дрожат в эту минуту её руки и слегка подрагивает подбородок. — Да, Алла Евгеньевна просила сообщать, где ты и что с тобой происходит... Они волнуются за тебя, — Алька нерешительно приблизилась, и Глеб буквально кожей спины почувствовал её тепло. — Ненавижу предателей, — холодно сказал он и, словно это происходило перед его глазами, явственно увидел, как Алька съёжилась от его тона. — Нет, Глеб, нет! Я не сказала, где ты, — она оправдывалась. — Я обещала, что спрошу сначала у тебя… Можно сказать твоей маме, где ты? Она волнуется, Глеб. Мы все волнуемся... И я волнуюсь. Я не хочу, чтобы ты бросил институт. Ты талантливый, ты лучше всех в группе, — её голос дрогнул, она готова была заплакать. — Да не могу я больше так, поймите вы все, — Глеб повернулся к Альке. — Сдулся я. Не могу я принять чужих страданий как данность. Это у тебя всё складно получается, всё сходится по твоей вере. А я не могу! Я до этих пор безобразно жил, и жил как скотина, но зато мне не снилась кровь, и обрубки детского тела, кричащего болью! И эти её глаза… полные любви к нам ко всем, благополучным, в то время как она мучительно доживала… Я больше не могу так, — он нервно щёлкал костяшками пальцев, перебирая их. — Валя тоже боялась крови и хотела уйти из медицинского, но привыкла, — с тихим испугом в голосе, словно боялась новой волны раздражения в свой адрес, возразила Алька, бесцельно переминаясь с ноги на ногу. — К чужой боли невозможно привыкнуть. Медицина не для меня, — Глеб шумно выдохнул воздух из ноздрей. Движимая состраданием, Алька было бросилась к нему, но засомневалась, насколько правильно она поняла этот тяжёлый вздох, и остановилась. — Но ведь ты жил и горел благородной идеей спасать людей, Глеб, — она подошла слишком близко. — Ты же был счастлив. Разве не в этом смысл жизни? Ты говорил, что нашёл себя... Четыре курса, осталось чуточку. Глебушка, родной мой, одумайся, прошу, — умоляюще лепетала Алька. Глеб вдруг заволновался от её близости и от этого «Глебушка, родной мой». Это был безотказный приём — он готов был сдаться. Но он не мог. — Закроем тему. Я уже всё решил, — холодно проронил Глеб. — И не надо... Да ничего он не решил! Он сейчас это понял, когда смотрел на дрожащие её губы и руки, мнущие одна другую. Он не мог заставлять её нервничать. — Я буду очень плакать, если ты сделаешь это... Ожидаемо. Но неужели она действительно рвёт душу? Из-за него, Лобова. Глеб взял Алькино лицо в свои ладони: — Плакать, говоришь... Даже больше чем из-за Новикова? Он садист, он всегда знал это. Ещё несколько минут назад он мечтал заслонить несчастную Альку от всего мира, а сейчас терзает ревностью. Нет, никогда он не примет её заботу о себе, пока между ними стоит Новиков. Высвобождаясь, Алька дёрнула плечами, но Глеб не разжал рук. Он пристально смотрел на неё: — Ну что там с Новиковым? — Да, больше. Больше! Потому что у него всё хорошо, а у тебя всё плохо. Перед глазами возник образ матери Рудольфа. — У каждого свой ад, Аленька. Глеб отпустил Альку. Святая, крутилось в сознании. — Так можно сказать твоей маме, где ты? — спросила Алька, трогая свои щёки, которые ещё недавно больно сжимали ладони её странного друга. — Не трудись, я поеду сегодня к ним. Почитай мне. — Что же? — Алька обрадовалась внезапной перемене его настроения. — Да, вот своего литературного американского гения и почитай, — сказал Глеб. — У тебя с собой? — С собой, с собой, — воодушевлённая, Алька сорвалась в комнату. Глеб прошёл за ней и лёг на диван Франсуа. — Будем наслаждаться чтением. Нужен нам дофамин или нет? — сказал он и показал Альке рукой на кресло, стоящее вплотную к дивану. Устроившаяся поодаль, Алька пересела, и Глеб, захватив рукой её колени и прижавшись к ним лицом, закрыл глаза. Но какой тут дофамин? Алька читала о Мартине. Дружище Мартин, мы познакомились с тобой давно, я был ещё школяром, таким как Дениска. Хотя нет, взрослее. Тогда ещё ты поразил меня неприятием пошлости и ограниченности. Поразил и убедил. Но делал я всё наоборот, потому что не хотел такого конца, как твой. А ты знал, Мартин, что, начитавшись твоих высоких дум, я шёл в школу и делал всё, как те тупые выскочки из твоего мира? Я дразнил Лерку, я сплетничал, чванился и строил из себя не понятно кого. Ты был неправ, Мартин, остро переживая несовершенство мира. И потому ты погиб. «Рассудок не имеет ничего общего с любовью. Совершенно неважно, правильно рассуждает та, кого любишь, или неправильно. Любовь выше рассудка». Глеб покрепче прижался к Алькиным ногам. Вспомнил вечера в родительском доме, Алька была рядом, частью его семьи. Это было совсем недавно. Это было началом этой истории с ребёнком. «Это жизнь, а жизнь не всегда красива». Её тихий голос сводил его с ума. Он снова страстно желал схватить её в объятия. Он был близок к ней, но близость стала невыносимой. И ещё невыносимее — ложь между ними. «Мне требуется или правда или ничего. Иллюзия, которая не убеждает, это явная ложь». — Аль, — Глеб прервал её. — А ты могла бы полюбить другого? Не Новикова, — Глеб сел. — Если человек не связан обязательствами, то он может любить, кого хочет, — она говорила о нём — не о себе. — Я понял. А ты? Ты могла бы? — Да, — Алька неуверенно кивнула. — А условия? Алька молчала. Она опустила голову, подыскивая слова. — Какие условия? — снова спросил Глеб. — Он должен быть не хуже … не хуже… — Рудольфа, — подсказал Глеб. — Отлично! — Хотя это невозможно, — тихо добавила Алька. — Почему? Невозможно полюбить или невозможно быть лучше Рудольфа? — Глеб, — Алька отодвинулась от него, — давай не будем об этом. — Я понимаю, тяжёлая тема. Но ты ответь. Ответь! — ему вдруг позарез нужно было услышать её ответ. — И то, и другое, — уклончиво сказала Алька, чтобы закончить этот разговор. — Невозможно полюбить и невозможно быть лучше. — А я? Он хотел спросить, сможет ли он стать лучше Новикова, но, пытаясь избавить от болезненных формулировок, Алька опередила его. Она всё ещё настойчиво думала, что он мучается от Лериной нелюбви. Её жалостливый взгляд выдавал её мысли. — А тебя ещё полюбит хорошая девушка, — тихо сказала она. — Так и я должен полюбить, — засмеялся Глеб. — Это не всегда возможно, — убеждённо возразила Алька, — взаимность. — То есть ты допускаешь брак без любви? — Глеб не верил тому, что слышит. — Главное, чтобы хотя бы один любил, а другой ценил это... Главное, чтобы ценил, — повторила Алька строго. — А ты смогла ценить того, нелюбимого, но любящего тебя? — Глеб даже вытянулся вперёд. — Да-да, — Алька с готовностью кивнула. — Разве можно оставаться глухим к человеку, который дарит тебе своё сердце? А меня давно никто не любил... Алька загрустила. Глеб сел. Он снова хотел жить, и причём, жить энергично, с размахом. — А я, знаешь, что сказал бы девушке, которую полюбил бы снова? А я бы ей сказал! — Глеб повеселел. — И что же? Алька удивилась резкой перемене его настроения. — Погоди-ка, — Глеб наклонился и вытянул из Алькиной сумки синюю тетрадь. — Ручка? Где ручка? — он оглядывался. Алька молча подала ему ручку, извлечённую из сумки. Он открыл тетрадь на странице их откровений и открытий и написал через всю страницу крупно и размашисто: «Я тебя долго искал. Ждал. Я просто не знал, что ты есть. И ты ждёшь одного, единственного, твоего, просто ты ещё не знаешь, что тот, кого ты ждёшь, — это я…» — А почему ты поставил многоточие? Алька оторвала взгляд от его признания. Оно практически кричало — о нём, о ней. Но она не поняла, только покраснела. Он знал, что она покраснеет. — Ну, вероятно, потому что после этого она должна всё понять и броситься в мои объятия, — Глеб с надеждой подмигнул Альке. Но Алька лишь улыбнулась. ***** Поздно вечером Глеб вернулся домой. Он давно здесь не был, но и не соскучился. Дом казался пустым, безжизненным. Предупреждённые Алькой, родители не спали и ждали его в гостиной. Конечно, отец требовал объяснений его «инфантильного» и «как снег на голову» решения отчислиться из института, конечно, отец, опытный врач, сразу же уловил запах алкоголя, и это привело отца в ещё большее негодование. Мама вздыхала и плакала. От неё снова пахло вином. Глеб сидел на диване, зажав голову руками, и думал о своём. «В тот час, когда он перестал бороться, судьба ему улыбнулась», — звучало в его голове Алькиным голосом. «Он находился в блаженном состоянии человека, мечты которого вдруг перестали быть мечтами и воплотились в жизнь», — его сердце учащённо билось. «Видеть высокий нравственный идеал, вырастающий из клоаки несправедливости; расти самому, и глазами, ещё залепленными грязью, ловить первые проблески красоты; видеть, как из слабости, порочности и скотской грубости рождается сила, и правда, и благородство духа», — как–то так звучало. Это его путь. Путь к ней. Он же шёл уже по этому пути, но сейчас свернул. Ради неё нужно вернуться обратно. Страдать от чужого горя — да! — если ей так нужно, если от этого она будет больше ценить его. Ну и что, что больно. Когда тебе было не больно, Лобов? Твой путь — зарабатывать блага кровью. Твой удел. Вернись — и ты будешь с ней! Плата высока? А когда ты платил другую цену? С Леркой? За Лерку пришлось заплатить собственной печенью, да и то с опозданием. Да и то — с иллюзией родства душ. Лерка всё равно вышла замуж за Гордеева. Когда ты платил меньше? Теперь ли, когда вынужден жить в одном мире с Емельяновым, подбирающимся к родным и любимым? И когда эти родные и любимые — и Алька, и Нина, и даже отец — так ценят Емельянова. Глеб усмехнулся. От боли не спрячешься. Куда бы ты не убежал, ты всё равно будешь помнить. Память — страшная вещь. Ты будешь помнить главный кошмар своей жизни, как Алевтина, и как она же будешь отбиваться от него молчанием и нежеланием говорить. И тем не менее Алевтина пошла в медицину. Она сильная, а ты слабак. Расклеился, мальчишка, сопляк. И прав Гордеев. Вот что светило? Тоже сдал, сошёл с дистанции. Только он сейчас поноет, отсидится в берлоге и вернётся. И снова будет спасать, спасать, на износ. А ты, Лобов, закончишь в пивбаре... Глеб почти застонал. — Да что же это такое?! Олег, прекрати! Нашему сыну плохо, разве ты не видишь?! — повысила голос Алла. Глеб очнулся от размышлений и поднялся с дивана. — Мам, не волнуйся, я пойду завтра, куда скажете. Это я так, перебрал, — Глеб прижал мать к себе. — Чего? — вскипел Олег Викторович. — Водки, папа, водки, — Глеб отстранил мать и, не слушая больше отца, пошёл к себе наверх. — И чтоб каждый день д-домой ночевать! — крикнул вслед ему Олег Викторович. — Хватит у-уже слоняться н-не понятно где! — Не дождёшься, — Глеб развернулся на лестнице. — Теперь я буду решать сам. И ты не можешь мне приказать. — А деньги? Д-деньги ты с-сам б-будешь зарабатывать?! Лишу тебя денег, и ж-живи сам, как хочешь! — крикнул отец ему в спину. Олег Викторович хотел крикнуть что-то ещё, но, остановленный угрожающим взглядом жены, с размаху швырнул газету на диван и скрылся за кухонными дверями. Глеб поднимался по лестнице, задев, как обычно, ногой за торчащий гвоздь, из-за которого мать неоднократно выговаривала отцу. Никто в их доме почему-то так и не нашёл времени забить этот гвоздь. Он зашёл в комнату, плотно закрыл дверь и вдохнул полной грудью. Пахло Алькой, хотя она не была здесь уже неделю. И всё-таки — Глеб ещё раз втянул воздух ноздрями — пахло Алькой. Её недавнее присутствие хранил, казалось, каждый предмет в его комнате. Глеб прошёлся по комнате. Постель… Где её постель? Конечно, мама поменяла. Мама — хорошая хозяйка. Глеб откинул покрывало — да, так и есть. Белое, скрипучее, стерильное. От этой стерильности передёрнуло. А куда же мама дела её белье? Мама уже постирала её рубашку? Глеб огляделся и, убедившись, что и рубашка тоже выстирана, в странной надежде взялся за ручку двери ванной комнаты. Ванная была у Глеба отдельной, совмещённой с его комнатой. Это была его привилегия, ведь Глеб находился на особом положении в родительском доме. Остальные члены семьи пользовались общей ванной. Глеб рывком открыл дверь и откинул крышку корзины для белья, удовлетворённо выпрямился — его белая рубашка и простыни лежали невыстиранными в корзине. Глеб вымылся и надел на себя рубашку. Алькину рубашку. Она носила её, пока жила у него. У них… Он подсмеивался над собой, но однако же набросил старые простыни на кровать и, умиротворённый, повалился на них, вдыхая Алькин запах. Алька должна быть рядом. Он больше не мог без неё. И может быть, мог, да не хотел. «Меня давно никто не любил», — сказала она и ошиблась — он давно любил её, уже целую вечность. А Лера? Как же Лера, спросил строгий внутренний голос. А Леры нет, Лера — чужая жена, с горечью отозвалось откуда-то изнутри, из самой его измученной души. Есть Аля, родная, вызывающая в нём сумасшедшие чувства и готовая ценить того, кто будет её любить. С ней можно говорить, как с собой, и не бояться быть осуждённым. И сегодня она не дала ему сойти с пути. Дала надежду, и он обязательно будет бороться. Сдаться? Именно сейчас? Нет, он, Лобов, упёртый… Закинув руки за голову, Глеб лежал с широко открытыми глазами, пока не заснул.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.