Дом без номера

Другие виды отношений
R
В процессе
126
Горячая работа! 32
автор
Размер:
планируется Макси, написано 87 страниц, 33 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Награды от читателей:
126 Нравится 32 Отзывы 70 В сборник Скачать

Глава 6. Кабинет с лампой

Настройки текста
      4 октября. Снова ночь, и я снова вглядываюсь в темноту за окном. Город заставляет вспоминать, прокручивать перед глазами киноленту событий, произошедших после того, как я когда-то уехал отсюда, так много лет назад. И вот я раскладываю свои воспоминания по полкам памяти, как днём Макс раскладывает по папкам мой архив. Это письмо, мой дорогой, будет продолжением предыдущего. Когда я рассказал Максу, кто я, он задал вполне ожидаемый вопрос. Могу ли я, как он выразился, «высосать» человека полностью. Я сразу вспомнил тот единственный случай, когда я сделал это. Я понял, что наконец могу рассказать тебе, как это случилось. Я просто не могу не рассказать. Ты должен это знать. Этот случай выходит за рамки всего, что когда-либо происходило со мной, но не потому, что я убил человека. Ты знаешь, что на войне мне приходилось стрелять. Этот случай страшен именно теми обстоятельствами, при которых все произошло и, конечно, способом, которым я никогда не хотел воспользоваться. Помнишь то лето сорок восьмого, когда мы встретились в Швейцарии? Ты прилетел в Базель из Нью-Йорка, а я уже несколько лет к тому моменту жил в Люцерне. Я упоминал тогда Мону, не вдаваясь в подробности, но так и не смог рассказать всего. Я был полностью исковеркан и выпотрошен той историей. Теперь я готов тебе её рассказать. Мона Майер была дочерью одного еврея-процентщика. У него была антикварная лавчонка недалеко от Александер-Платц, и я каждый день ходил мимо в издательство. Моне тогда было лет восемнадцать, и выглядела она как мальчишка. Она помогала отцу в лавке, и он постоянно требовал менять экспозицию всевозможного старья на витрине. Так что раз в два дня, по дороге в издательство, проходя мимо лавки, я видел в витрине Мону, то расставляющей на столике старинный сервиз, то раскладывающей на тяжёлых тумбах из черного дерева старинные книги. Я понемногу начал приглядываться к ней, и идя на службу, мысленно делал ставки, что она выдумает на этот раз. Устроит выставку мейсенских фигурок или разложит на шелковых драпировках вееры, атласные сумочки и жемчужные нити. Ее лицо притягивало мой взгляд. Как-то раз я взял и остановился возле витрины. Мона увидела меня и на секунду застыла от неожиданности. У нее в руках был плюшевый медведь, совершенно доисторический по виду. Мы стояли и смотрели друг на друга. Мона была графично-тонкая и стремительная. Ей очень шла клетчатая рубашка и широкие брюки на подтяжках — довольно эпатажный по тем временам наряд. Я наконец-то мог как следует рассмотреть ее: гладкое светло-смуглое лицо, какое-то все очень правильное и аккуратное, большие, почти черные глаза, которые смотрели на меня открыто и уверенно, и при этом в них была какая-то глубокая, слегка приправленная грустной иронией печаль. Она заправила короткие каштановые локоны за уши, повернулась и скрылась из виду в глубине лавки. Я открыл дверь, и колокольчик звоном нарушил тишину. Я был единственным посетителем в этот ранний час. Мона стояла за прилавком. — Сколько стоит медведь? — спросил я, поздоровавшись. — К сожалению, он не продается. — ответила Мона, и я подумал, что у нее удивительно мелодичный, звонко-серебристый голос. — Этот медведь достался мне от бабушки. Вообще-то он живёт у меня дома, но любезно согласился посидеть пару дней на витрине. — и она улыбнулась мне. — У вашего медведя прекрасный характер, — отвечал я. — если вдруг в вашем ассортименте появится такой же или наподобие, я буду рад его купить. На том мы и договорились. На следующий день я не увидел Мону в витрине, а через день зашёл снова. Я начал рассматривать разные предметы в лавке, и ее отец, подумав, очевидно, что я перспективный покупатель, приказал Моне показать мне все лучшее и рассказать о каждой вещи поподробнее. Я провел в лавке больше часа, а перед уходом купил серебряные часы. Ещё через день я застал Мону за мытьём витрины. День был жаркий, она терла шваброй стекло, закатав рукава рубашки. Я остановился, и мы разговорились. Мне понравился ее острый ум и какая-то неистощимая веселость, странно сочетавшаяся с той самой печалью в глазах. Узнав, что я издаю книги, она заинтересовалась. Я обещал принести ей самый новый роман, который я выпустил, и который уже стал бестселлером. С тех пор я начал носить ей книги. Мона читала с невероятной скоростью, и при этом всегда вдумчиво. Мы часами говорили с ней о литературе. Ее отец понемногу привык ко мне, и я мог оставаться с ней в лавке до позднего вечера. Однажды мы обсуждали с ней «потерянное поколение» двадцатых годов. И Мона сказала: «Если бы я вернулась с войны, где мне приходилось бы убивать и видеть все то, что видели они, я подумала бы, сначала, что больше не хочу оживать и снова чувствовать. Но я бы боролась с собой каждый день, я бы в конце концов повернулась к своей душевной боли лицом и в ней искала бы себя прежнюю, по крупицам и осколкам, и медленно склеивала бы эти осколки, пока не восстановила бы свою душу целиком. Разбитая и склеенная ваза теряет ценность. Но ведь душа-то наоборот!» Я запомнил это дословно. Когда мы распрощались, и я пошел к выходу, я остановился и оглянулся. Потом мы одновременно сделали шаг навстречу друг другу и замерли. И вдруг она быстро подошла ко мне и поцеловала. Мы расставались надолго. Я уезжал на Рождество и новый год в Париж, а оттуда — в Нью-Йорк, где открывался филиал моего издательства. Наступал тридцать третий год. Как ты знаешь, все сложилось так, что я вернулся в Германию только в тридцать девятом. К этому времени мне удалось почти полностью перевести издательство в Америку, и к началу войны стало ясно, что придется закрыть мой берлинский офис. Но в нем оставалось несколько человек, и в частности мой лучший редактор, которого я хотел уговорить поехать со мной. Как ты понимаешь, антикварной лавки давно уже не было на прежнем месте. Дела задержали меня в Берлине дольше, чем я хотел, и я так же ходил каждый день в издательство, той же дорогой, что и раньше. Я часто вспоминал Мону ещё в Нью-Йорке, мы изредка переписывались поначалу, до тех пор пока она не перестала отвечать. А теперь я и думать боялся о том, что с ней произошло. Я хотел было уже начать наводить справки, как вдруг однажды, проходя по знакомой улице мимо пустующего помещения лавки, я ясно почувствовал, что Мона где-то рядом. Я остановился у мутной темной витрины бывшей лавки, совсем как когда-то, но на этот раз в витрине никого не было, за грязным стеклом была темнота. И все же я знал, что она там. Я подёргал дверь. Она была заперта. Обойдя здание с другой стороны, я нашел черный ход. Был уже поздний вечер, фонари не работали и по человеческим меркам было очень темно. Вокруг не было ни души. Я тихо подкрался и осторожно открыл дверь. Пройдя по узкому коридору, я оказался в темном и захламленном помещении. И у пыльного секретера, за которым когда-то сидел старый антиквар, я увидел Мону, с карманным фонариком а руке. Она мало изменилась, была все такой же худой и с той же, немного не от мира сего, улыбкой. Она улыбнулась, мгновенно узнав меня. Я узнал, что Мона пробралась сюда, чтобы найти какие-то остававшиеся бумаги отца, недавно отправленного в лагерь. В секретере был тайник, и она хотела достать и сжечь его содержимое. Сама Мона пряталась у знакомых, недалеко отсюда, и решилась пройти дворами в темноте, хотя и старалась лишний раз не выходить из своего убежища. Я проводил ее до двора, из которого узкий проход вел к дому, где она теперь жила. Мы договорились, что я приду завтра, и мы встретимся на том же месте. На следующий день я бросился договариваться о фальшивых документах для Моны, чтобы вывезти ее с собой в Нью-Йорк. А вечером мы встретились в темном дворе и проговорили чуть ли не до утра. Документы должны были быть готовы через неделю. И неделю длились наши ночные свидания в темном дворе, на скамейке под старой липой, у входа в узкий прогал между домами, куда не доставал даже лунный свет. При всем ужасе ситуации, эта неделя была одна из самых прекрасных, самых таинственных и самых счастливых в моей жизни. Для нас в те ночи не существовало ни войны, ни жуткого, абсурдного времени, в которое мы жили. Это была почти платоническая, невинная любовь. Мы говорили обо всем на свете и целовались. На прощание я обнимал ее, с ужасом считая секунды до того момента, когда мне придется ее отпустить. В наш последний вечер мы строили планы, как будем жить в Америке. Когда не надо будет больше прятаться и бояться. Я ещё шутил, что в старости мы будем вспоминать все это, не смотря на склероз. А про себя думал, что, когда придет время, расскажу ей правду о себе. Ну а что будет дальше - на ее усмотрение. На следующий вечер я торопился. Документы были готовы, и мы должны были немедленно уезжать. Все мои дела в Берлине были завершены, редактор с семьёй был готов ехать со мной. Мона не пришла. Я прождал несколько часов. Потом обошел все окрестности, и наконец напал на след ее ауры. След привел меня к пустому опечатанному дому. Печать говорила о том, что там недавно был обыск, а хозяева, скорее всего, арестованы. Что тебе сказать? В том доме, в разоренной мансарде среди страшного беспорядка я нашел того самого плюшевого медведя. Только через месяц я узнал, где она. Это был небольшой лагерь недалеко от Оснабрюка, один из многих сортировочных пунктов, путь из которого для многих и многих несчастных лежал в Аушвиц. Мой контакт в Берлине, типограф-фальшивомонетчик, с которым я вел знакомство ещё с самого приезда в Берлин, посмотрел на меня странным взглядом, когда я вернул ему женский паспорт и сказал, что он мне больше не нужен, зато нужно удостоверение офицера СС и как можно скорее. Он справился с задачей в поистине рекордные сроки. На прощание я заверил его, что он пожалеет что появился на свет, если не отдаст тот женский паспорт бесплатно тем, кому он поможет спасти жизнь, при первом же случае. Дальше все было делом техники. Коменданту лагеря позвонили и предупредили о приезде офицера с проверкой. Я выдумал некую мифическую ревизию картотеки. В назначенный день я нацепил отвратительную мне до дурноты форму и к вечеру прибыл в лагерь. Комендант, Вильхельм Кольбитц, был персонаж почти карикатурный. Ему было не больше тридцати, он был о себе невероятно высокого мнения и очень серьезно относился к своей карьере. Выглядел он моложе своих лет и это ему, видимо, не нравилось, потому что Кольбитц из кожи вон лез, чтобы казаться старше и важнее. У него была румяная, смазливая физиономия молодого остзейского фермера, и он носил дурацкие круглые очки, которые ему страшно не шли. Носил он их отчасти для важности, отчасти в подражание министру пропаганды. Словом, по внешности Кольбитца никак нельзя было предположить, что он клинический психопат и патологический садист. Все, кто служил в том лагере, за глаза называли его «бешеный Вилли». В первый же день я засел за картотеку и узнал, что Мона действительно была здесь. У нее больше не было имени, у нее был лишь номер. А ещё через день я узнал, что бешеный Вилли застрелил ее собственноручно, когда по приезду в лагерь она отказалась раздеться и пойти со всеми остальными прибывшими в душ. Это действительно был обыкновенный душ, но Мона, видимо, была наслышана, как и многие уже тогда, про газовые камеры и сознательно предпочла пулю. Зная ее, я именно что-то в этом роде мог предположить. И вряд ли бы Мона продержалась там намного дольше, если бы не сделала этого. Бешеный Вилли вообще предпочитал никогда и ни в чем подолгу не разбираться, и никого никогда не слушал. Пуля была его единственным аргументом и ответом на все вопросы. Иногда будучи не в духе, он просто выходил на крыльцо или шел к баракам и пристреливал одного-двух заключённых, причем целясь строго между глаз. Для него это было чем-то вроде спорта. Была ещё у Вилли небольшая слабость. Русский любовник-коллаборационист, молоденький полусумасшедший из эмигрантской купеческой семьи. Каким образом прибился он к лагерному начальству, всем было более или менее понятно. И надо сказать, они с Вилли были идеальной парой. Паренёк даже иногда участвовал вместе с Вилли в его кровавых забавах. Когда я однажды спросил молодого психопата, зачем он так рискует, действуя при мне не по уставу, он ответил что-то вроде «это их сородичи отняли у меня родину, я их всех ненавижу. Если бы вы прошли через то же, что мои родители, вы бы поняли меня». На этих словах я вспомнил сестру, вспомнил свой последний приезд в наш город уже в двадцатом, вспомнил, как потом вернулся на юг, и как спустя месяц, уже после потери Перекопа, удалялась от меня и таяла в дымке Графская пристань, когда вместе с врангелевскими частями я уходил навстречу неизвестности. Вспомнив все это, я чуть не расхохотался ему в лицо. Я пришел в кабинет к Кольбитцу поздно вечером. Он часто засиживался допоздна. В своих мечтах он видел себя командующим фронтом, хоть и был редким трусом. Он часами сидел и пялился зачем-то на старые ландкарты, видимо, воображая себя гениальным стратегом. А заодно он пил. И там же в одиночку приходил в совершенно скотское состояние. За две недели в лагере я убедился, что Кольбитц как будто неравнодушен ко мне. Так что даже его приятель начал очень заметно нервничать. Когда я постучался и приоткрыл дверь, он что-то писал и копался в документах. Подняв лицо и увидев меня, Кольбитц просиял. — Ах, это вы, штандартенфюрер! Прошу, проходите, садитесь. Вы, как я вижу, тоже любитель поработать внеурочно. Я сел в кресло, на которое указал Кольбитц. В темноте кабинет казался почти уютным. Шторы на окне были плотно задернуты, на столе горела лампа под зелёным абажуром. Кольбитц предложил мне выпить. Я кивнул. — Здесь так тоскливо по ночам. Я очень рад, что вы решили составить мне компанию. Никак не закончу этот проклятый отчёт. Пожалуй, выпью с вами и поеду домой. Он говорил с улыбкой и выглядел расслабленно-усталым. Глядя на всю эту картину, можно было подумать, что мы в какой-нибудь безобидной конторе, и если бы не форма, он был бы вылитый молоденький практикант-бухгалтер, весь день добросовестно карпевший над цифрами. Кольбитц налил мне и себе коньяк, выпил, снял очки и прикрыл глаза. Я не притронулся к коньяку. Тратить время на разговоры я тоже не собирался. Я встал и обошел стол. Глаза у Вилли округлились, он отшатнулся, а потом я заметил, что он дышит чаще и не сводит с меня глаз. Он поднялся, осторожно вглядываясь в мое лицо. Он был довольно стройный и без своих очков даже недурен собой. Ростом чуть ниже меня, так что ему приходилось немного запрокидывать голову, глядя мне в глаза. Он не издал ни звука, когда я расстегнул одну за другой его пуговицы и положил руки ему на грудь. Неужели все настолько легко? - С какой-то брезгливой тоской думал я. Он придвинулся, не решаясь идти дальше, осторожно погладил меня по лацканам формы. Я чуть потянул, сделал первый вдох. И сразу почувствовал, каких колоссальных усилий мне будет стоить отфильтровать его ауру от насквозь пронизавшего его душу уродства. Я потянул сильнее. Он все ещё списывал свои ощущения на волнение от непривычной близости ко мне. Но если бы ты видел, как кокетство и похоть в его глазах сменились таким животным ужасом, что он будто весь превратился в эту эмоцию! Я наградил его напоследок всеми ощущениями его жертв, во всех подробностях, и эти минуты показались Вилли вечностью. Кольбитц заживо горел в аду, и я был там вместе с ним. Сквозь меня хлынула шумящей пёстрой волной чужая жизнь. Это была странная и страшная хроника расчеловечивания, прокручиваемая назад. Я видел его страхи, его драмы, его больное самолюбие, его зависть, его трусость и обиду на весь мир. Я видел одинокого студента, нелюбимого сына, видел школьника, которого дразнили одноклассники, видел грязь в душе подростка, который мучал животных. И вот, наконец, я увидел его ребенком, который ещё ничего не понимал и не знал о существовании зла. Но я не успел рассмотреть, потому что Вилли рухнул к моим ногам. Придя домой, я сорвал с себя форму и сжёг ее в печке. Я лег в горячую ванну и долго не мог унять дрожь. Я чувствовал себя опороченным, я уподобился им всем, всему злу, которое смотрело на меня, вот уже тридцать лет, сквозь три войны. Я убил, медленно и жестоко, кого-то, кто был абсолютно беспомощен против меня, и месть не облегчила мое горе. Я стал одним из звеньев той цепи, которой хотел противостоять. Пойми, если бы я просто пристрелил Кольбитца, я бы забыл о нем, переступив порог его кабинета. Но такова страшная сила нашего дара, что ты оказываешься «над» и «вне» всего: войны, мести, гнева и всех человеческих страстей. Или, может быть, главное то, что убийство перестает быть возможным, когда ты становишься одним целым с жертвой. Я искал ответ на этот вопрос во всей мировой философии, и нигде не нашел какой-то одной, ясной формулировки. Я очень надеюсь, что тебе ни разу не пришлось пойти на что-то подобное! А сейчас надо спать. Я как будто выговорился тебе, и у меня гора свалилась с плеч. Твой, Алекс.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.