***
Весь вечер Фрэнка, как влюбленная семиклассница (во всяком случае, он так говорил про себя), бегал вокруг Джерарда, шутил глупые шутки и всячески пытался обратить на себя внимание. В какой-то момент Айеро понял, что продолжаться так долго не может, его бурлящая в жилах кровь и чувство вроде «Какой же ты прекрасный! Я хочу твоего внимания!» не могло продолжаться вечность, потому он забрел в чью-то комнату, уселся на незаправленную кровать, от которой пахло марихуаной, схватил первую попавшуюся книгу с близстоящей тумбы и начал медленно пролистывать ее, дабы просто-напросто отвлечься. Но потом к нему пришел Джерард. Фрэнк понятия не имел, сколько времени он провел на кровати рядом с Уэем, а главное, в какой момент они замолкли. Казалось, что еще пять минут назад они читали вслух первую часть «Гарри Поттера» по ролям, но сейчас Айеро лежал на белых и мокрых от алкоголя простынях, смотрел в потолок и на ментальном уровне был совершенно одинок. Рука Уэя то приближалась к губам, то отдалялась, рисуя причудливые узоры сигаретным дымом, а Фрэнк был один. Джерард тихо шептал песни Pixies, а Фрэнк был один. Был один. Ему на самом деле хотелось плакать, потому что весь гребаный вечер он так хотел внимания, так хотел, чтобы они вновь напились и сделали что-то глупое и романтичное (Джерард не пил вообще), чтобы они снова были маленькой частичкой вселенной, которая так идеально сочетается друг с другом и дарит ощущение полного спокойствия и смирения, что в какой-то момент расстроился, потому что всё говорило о полном отсутствии взаимности со стороны черноволосого парня. Айеро действительно не чувствовал такую влюбленность, будто бы подростковую, будто бы первую и самую важную, потому сейчас его внутреннее «Я» было сломлено и искалечено, словно подстреленная утка. Он падал, падал, падал, всё ниже и ниже, не имея возможности обрести силы, дабы стать менее уязвимым. Всё его нутро хотело прикоснуться к Джерарду, всё его тело желало быть рядом, но всё было не так. Где-то в другой комнате, разложившись на полу и играя в «правда или действие?» по карточкам, был Айзек, чьи возгласы были слышны даже сквозь включенную Джерардом музыку. Алкоголь в крови Фрэнка зашкаливал, он ощущал себя где-то не здесь, где-то там, вот только что такое «там» не ясно. Он коснулся пальцами мокрой ткани рядом с собой и поднёс руку к лицу. Пахнет абсентом. Айеро повернулся к окну, пытаясь сосредоточиться на огоньках в здании напротив. Нет сил. Совершенно нет сил. — Ты тут? — хрипло спрашивает он Уэя, не слыша самого себя и очень надеясь, что слова звучали достаточно разборчиво. — Ну да. — Круто. Фрэнк повернулся к Джерарду, и их взгляды соприкоснулись. Возможно, всё внутри сломалось к чертям собачьим, переломалось, как тысячи костей, как огромный ледник. Это невозможно описать, но они словно… Мягко коснулись друг друга. Это очень тяжело понять, если вы не пьяны. Или не безответно влюблены. Сигарета Уэя была мгновенно потушена в чашке, что стояла на тумбочке, с характерным звуком, и, пока он разворачивался обратно, Фрэнк не мог отвести взгляда от его шеи. «Достаточно ли кожа тонкая, чтобы видеть вены?» — пронеслось где-то в сумраке мыслей, пока перед глазами сгущалась дымка, а взгляд всячески старался сосредоточиться и сфокусироваться на кадыке Уэя. И мысли Айеро в этот момент крутились лишь вокруг одного вопроса: «А какова она на ощупь?», и, как только что-то неведомое медленно перенесло его в ту реальность, где он может прикоснуться к шее Джерарда губами, он сглотнул и мгновенно сел, стараясь смахнуть эти картинки из сознания как можно скорее. — Некоторые люди не могут быть вместе. — неожиданно начал Джерард. — Курите на улице! — сказал кто-то. Когда тебе десять, может пятнадцать или семнадцать, твои взгляды на большинство вещей очень переменчивы, понимаете? Подросток податлив на чужие идеи и мысли. Многих легко переубедить или пошатнуть их позицию, не правда ли? «Эту мысль можно интегрировать куда угодно». Сказал Джерард, когда они вышли на улицу. Он начал разговаривать так неожиданно, но так вовремя. Не хотелось слушать тишину. Фрэнк был пьян и желал впитать каждый вдох, каждый звук, который доносился справа от него. А справа от него был художник. Был ли он пьян настолько, насколько был пьян его друг? Никто не видел в его руках даже бокал пива. Но… Было в нем что-то другое. Что-то странное. «…Например, в сказку». Выдохнул он, ударяясь спиной о стену. Жили-были три поросёнка, красная шапочка и кто угодно еще. Однажды маленьких поросят и красную шапочку отправили в свободное плаванье из родительского дома прямиком в лес. Всех отправляют, и их отправили. Поросята строят дома, занимаются своим хозяйством — пытаются стать самостоятельными, скажем так. А красная шапочка просто гуляла по чаще леса, собирала грибы и ягоды. Кульминация нашей сказки, которую кто-то написал под тремя бокалами шампанского, приносит нас к моменту, когда появляется волк. Если поросята выносят из ситуации урок, поняв, что важнее всего безопасность, то красную шапочку волк просто съел. «Так оно и работает. Либо ты приспосабливаешься. Либо тебя съедают.» Сказал Джерард после этого, ненадолго замолкая. От толпы курящих студентов остались только два парня, которым было абсолютно наплевать на моросящий, холодный как лед, дождь. Мы все рождены в разных семьях, попадаем в разные жизненные ситуации, общаемся в разных компаниях, плаваем в разных океанах социальных предубеждений и мнений. Кто-то из нас, встретившись с новым человеком будучи двадцатилетним, найдёт так много общего, обретёт такую радость и счастье, что таким отношениям можно будет только позавидовать. Кто-то настолько полюбит, что постарается пересмотреть свое мнение, попытается понять или просто скажет «да, да, я согласна» просто потому, что плевать этому человеку на себя, он готов думать и делать что угодно, потому что невероятно сильно любит. А кто-то стоит на своём. Кто-то не готов что-то менять в себе или менять другого. Кто-то хочет любви, но не способен на жертвы ради нее. Мы все чертовски разные. — Поэтому некоторые люди не могут быть вместе. И Это становится ясно в рождество. Сегодня, когда все вокруг пахнет корицей и шампанским (или так пахнет только Джерард?).***
Яркий свет уличных фонарей Нью-Йорка меркнет перед теми вспышками радости, что испытывает каждый, кто когда-либо любил и имел возможность ощущать на себе мягкий взгляд и видеть теплую улыбку. Когда часы пробили полночь, толпа студентов рефлекторно собралась в круг и парни потеряли друг друга, Джерард все равно выглядывал из-за рождественской елки, ловя ответные взгляды Фрэнка. И он улыбался: грустно, кратко и осторожно, но всякий раз подмигивал Айеро, дабы тот не сосредотачивал все свое внимание на нем и они могли хотя бы несколько секунд почувствовать близость друг друга. Не то чтобы Фрэнк говорил кому-либо, что находиться среди незнакомых людей — не легко для него, но Джерарду и не нужны были слова, чтобы знать. Может, оттого он и пытался дать понять Айеро, что он не одинок в данную минуту среди стольких людей и хоть кто-то здесь готов составить ему молчаливую компанию на улице или в другой комнате. В Рождество, когда они в стельку напиваются, Фрэнк шепчет в губы Джерарда что-то невнятное, потому что ему плевать, что за это будет. Джерард и Фрэнк задержались на улице слишком долго для того, чтобы это можно было считать перекуром. Асфальт холодный, грязный. Зловонный аромат, исходящий от горы мусора возле дороги, придавал атмосфере уныния небольшую перчинку злости. Пробивающий любые щиты ветер казался сильной пощечиной, которую ты получаешь за очередное ругательство. Джерард. Фрэнк, который выглядывает из-за двери, чтобы тихо наблюдать за художником. Никого больше. Только басы мерзкой молодёжной музыки и ощущение полной безнадежности. И именно тогда Джерард услышал шёпот пьяного парня. — Знаешь, — говорит Фрэнк тогда, когда не следовало. Зажигалка Джерарда каждые две секунды освещала его лицо. Пока он нервно теребил ее левой рукой, казалось, что говорить сейчас что-либо самое время, либо самое неподходящее время. На удивление именно сейчас на лице художника не было написано ничего, кроме усталости. Ему нужно побыть одному. Без Фрэнка. Без Айзека. Одному. Ему не нужно наглядное подтверждение того, что все вокруг отвратительно, ему необходимо просто побыть в одиночестве, чтобы это переварить. По Фрэнку видно, что он пьян: ноги подкашиваются, каждую секунду он медленно моргает и улыбается причудливым вспышкам зажигалки соседа, хотя в этом не было совершенно ничего веселого. Но он улыбался, был расслаблен и хотел сказать все, что приходило в голову. Снежинки ударяли по лицу, как напоминание о мерзости и отвратительности этого города, а редкие дуновения холодного, колкого ветра кричали Джерарду о том, что нужно напиться и свалить домой. Фрэнк облокотился о стену, неотрывно наблюдая за отстраненным и сидящим в своих мыслях художником, пока тот наконец не поднял ответный взгляд на Айеро. Никто не слышал их тихий разговор тем вечером. Никто не знал, какие слова были сказаны и сколько эмоций смешалось в тот момент, но Джерард никогда не забудет одно. Он не забудет, как здравомыслие раскололось на тысячу маленьких и чертовски острых кусочков, царапая душу изнутри, разрывая все внутри него. Он никогда не забудет, как окончательно сломался. Как окончательно пропитался ядом ненависти к самому себе, обрекая себя на вечные муки и боль. Как- — Я думаю, я, — начал было парень, осторожно опуская взгляд на землю. Кажется, именно тогда художника охватила ярость. Ярость, что разъедает тебя изнутри, ломает все кости, бьет в солнечное сплетение и сжимает мозг так, что хочется кричать, потому что вынести самого себя, смириться со своим поступком, принять произошедшее стало совершенно невозможным. И Джерард как никогда ранее прозрел. Это словно божественный дар, с глаз спала пелена, исчезла вся робость. Он уверенно прервал Фрэнка, встал прямо и посмотрел на него так пристально, что окончательно протрезвел. — Нет. — Что? — улыбнулся Айеро, словно ничего не понимая. Как же. Он все понял еще тогда, но вопрос — хотел ли? Хотел ли он понимать намерения Джерарда, хотел ли он слышать его голос таким озлобленным, хотел ли он чувствовать на себе всю ту уверенность, с которой он произнес всего лишь три звука? Конечно, не хотел. Никто бы не захотел, поймите его. — Не любишь. — дополнил художник. Что-то застряло в горле студента в этот момент. Он слабо улыбнулся тогда, причем так, что Джерард не мог понять природу этой улыбки. Может, он просто не слышит его? — Я- — Нет. Лучше выпей еще. Тебе не нужно думать о глупостях. — закончил Джи, вручая растерянному Фрэнку пиво и удаляясь как можно скорее прочь. Но куда? Никто не видел. Джерард мог бы ответить на слова Фрэнка; мог бы радоваться этому, как весеннему солнцу; он мог бы найти вдохновение на новую картину; он мог бы почувствовать себя счастливым, но вместо этого он предпочёл стоять, облокотившись о холодную, грязную кирпичную стену и думать о том, как ловко ему удаётся сохранять репутацию мудака. Его рука, в пальцах которой зажата тлеющая сигарета, тихонько трясётся, как ветка от ветра, и весь он внешне напоминает иссушенное до самых корней дерево, что вот-вот разорвется, но секундой позже это улетучивается и Джерард становится самим собой: пустым и холодным, словно стакан, оставленный на столешнице. Давно забытый и грязный настолько, что никто и не помнит его другим. Хуже всего то, что художник сам принял решение быть таким. Это не может быть более трагичным, не так ли? В среду утром, спустя около недели после Рождества, в квартире мрачно, жарко и пусто, будто никого нет. Если бы кто-то включил свет, он бы увидел Фрэнка, лежащего на диване после тяжёлого учебного дня, и Айзека на балконе, который неподвижно смотрел в даль и пил чай. А если бы кто-то прошел по коридору, то из комнаты Джерарда он бы увидел свет от гирлянды. Но свет никто не включал, потому общее настроение все еще было весьма-весьма мерзким. Джерард не мог рисовать уже… Много. Прошло слишком много времени, чтобы сосчитать на пальцах. Он сидит на стуле, в окружении мусора (своих работ и пачек сигарет), смотрит в пустоту и плачет без слез. Потому что в среду утром профессор говорит, что с Уэем что-то не так, и предлагает свою помощь. Это раздражает всякий раз, напоминая скрежет когтей по металлу. Неприятно всякий раз слышать, что ты на гребаном дне, сидишь там в полном одиночестве и медленно сдираешь сухую корку с огромной раны посреди груди. Джерард не хочет снова слышать что-то про его настроение, не хочет, чтобы ему предлагали верёвку, дабы он поднялся чуть выше дна. Он хочет думать, что дна вообще нет и все в полном, блять, порядке. Поэтому тишина, способствующая размышлениям о бытие, мешала остановить поток ненависти в сторону художника. Он бы включил что-то, например музыку, но это — боль — было необходимо. Разве можно что-то писать, если ты ничего не чувствуешь? Нет. Значит, нужно почувствовать. Сильнее. Сильнее! Еще сильнее! Но, к несчастью, синяки не спасают вдохновение. Оно не приходит. Приходит только боль, сразу после минутной паузы. Может, стоит сделать еще больнее? Или это не имеет смысла, если ты бездарность? Может, он и есть тот холст, который должен покрыться краской? Бездарность. Очередная кукла, страничка в местной университетской газете, пустышка. Успех приходит так же быстро, как и непригодность. Он делает то, что никогда не делал. Энтузиазм в отношениях с людьми не его конёк. Сейчас, осознавая всю свою мерзость, почти чувствуя во рту всю ту гниль, что распространяется изнутри своего я. Сейчас, желая доломать все до фундамента, Джерард решает быть смелым. Он выходит из комнаты. Громко топает ногами, врываясь в гостиную, садится перед Фрэнком. Он сказал: — Мне нужно, чтобы ты был моей моделью. — Что? — Пошли.