Глава 6. Тепло
12 июля 2022 г., 23:14
Утренняя заря пахнет тоскливой прохладой и выгоревшими углями. Она серо-розовой дымкой поднимается где-то на плоском горизонте, путаясь в сети тонких облаков. Стаи мелких птиц мечутся в ней, бултыхаются, как попавшие в трясину звери, и кричат дико, тревожно, что самому заорать хочется и бежать, бежать куда глаза глядят. Застилает траву пьяный, белесый, как разбавленное молоко, туман, липкой росой покрывая сочные стебли ковыли и овсюка, крепко залипая в бутонах нераскрывшихся сонных цветов, пачкая ноги озябших от ночных перепадов лошадей и размачивая кожаные крыши кочевничьих кибиток, полностью заполненных скарбом. Многое продали, многое поменяли, и Пляска закончилась. Наступило время выходить в Пустрань.
Первыми всегда уходят Мори. Из всех общин они самые быстрые и легко уходят на дальние пастбища, вдоль реки Ламнос, у подножья гор Тавр. После Хори занимают северную дугу своими лошадьми, и в самом конце, через несколько дней от ухода других, Бухи расползаются широким пятном по востоку, устраивая стоянку рядом с Тихим лесом.
Эна запрягает Драгоценностей в кибитку неохотно, то и дело разглядывая опустевшую Слепую. Ее широкое дорожное русло обмелело и затихло, будто заросло тиной, и отчего-то это было до невозможного грустно. Ком в горле стоит. Задремавшие лошади недовольно ворчат, фыркают и роют копытами землю, поддерживая усталую, непроснувшуюся, но сильную какую-то тоску.
Жара тыкается хозяйке в плечо, хлопая любовно мягкими губами. Эна улыбается грустно, гладя рыжую морду по храпу.
— Рада, Жара? Вернешься в табун, будешь отдыхать, жрать вкусно, резвиться со своими! — спрашивает хозяйка.
Кобыла отмахивается хвостом и фыркает.
— Пора бы тебя заседлать, — вздыхает Эна, медленно приступая к делу.
Вот узда, вот тонкий шерстяной потник, вот накрытое овчиной седло с костяной лукой. Большое. Крепкое.
Все так легко и быстро удается, что выть хочется: не отвлечься толком ни на что.
Эна не любит лето. На зимней стоянке можно грабить дикие сады, носиться верхом в теплом жилете, купаться в подстывшем море и в городе смотреть на корабли.
В порту, где стоят друг к другу почти вплотную парусники с длинными мачтами, маленькие лодочки-жеребята, обычно нет кочевников. Они этого места боятся. Зато есть много других людей, поинтереснее, и работа, и на всю зиму Эна сбегает на заработки. Среди своих, кочевничьих, плохо. Не любят они ее, что у нее ремесла своего нет: отец шорному делу учить не стал, матери у нее не было, а пение с пляской за дело не почитают. «Чевой тут такого-то, у нас всякий и спеть сможет, и сплясать, дурь это», — галдят. Вот и ходит неприкаянная. А зимой… зимой можно в портовых трактирах или у каких-нибудь приезжих петь. Голоса в ней много, а то не взяли бы на Пляску скакать, и ездит она лучше многих.
Но город… Эна помнит густой его шум, шныряющих тут и там детей, коз, женщин в шитых платьях. Запахи скользят, сменяя друг друга. Это не сплошная трава и цветы, угли и навоз, нет! Сырость, спирт, солома, солод, свежая сдоба, сельдь, стираный ситец, старые снеди, сыр, сахар… Трактиры и склады, соленое море, пристань и паперть огромного круглого храма — все разное, странное, свежее. Она чувствует себя среди них своей, самой настоящей горожанкой, в высокой шерстяной юбке и легком мягком хлопке…
Размышления прерывает радостный звон любимого голоса.
— Эна! — кричит Гелен, со всех ног несясь к ней. — Эна!
Посветлело все как-то. То ли солнце вышло, то ли тоску разъело.
Она кидается на него со счастливым совсем выражением, крепко обнимая. Только глаза, не то от тумана, не то от слез, стали мокнуть.
— У нас полчаса есть, — заговорщицки шепчет Гелен, — поехали в поля.
Эна кивает, резво вскакивая в седло. Парень заскакивает сзади, вставляя ноги в стремена и крепко пиная Жару шенкелем. Та весело всхрапывает и идет легко, приплясывая под непривычно большим весом.
Ветер валяется в цветах, как молодой игривый жеребчик, распихивая по сторонам маленькие желтые чашки степных тюльпанов. Они качаются до самой земли, напоминая шелковые шарфики городских дам.
Но куда легче и важнее кажется небо. Розовое оно, желтое или рыжее — не разобрать, и от него пахнет дико и свежо. Медленно поднимаясь на длинные тонкие ноги и стряхивая ночную влагу в густые шапки диких полевых цветов, смотрит тихо и вдумчиво на мчащуюся кобылу и ее седоков. Грива рассыпается золотистыми прядями по яркому бархатистому телу в белых отметинах облаков, спадая до ручьев и пыльных дорог мелкими горячими колечками. Полынь своей горькой свежестью от этого красуется пуще прежнего, резвятся пушистые одуванчики, звенят растрепанные клевера, и все запевает. Заводят птицы: стрижи да ласточки, пустельги, щеглы, дрозды, канареечки; и к их разномастному многоголосью пристраиваются жужжащие и скрипящие на своих языках насекомые, одинокие коровы, овцы и лошади, томящиеся в ожидании, сурки, мыши и зайцы и вся пустраньская братия.
Эна слушает взахлеб, задыхаясь от восторга и встречного ветра, крепко вцепившись в костяной рожок. Восторг! От него грудину распирает так, что вот-вот разорвется на части, и ты лопнешь от этой счастливой дрожи!
Гелен гонит, прислушиваясь прежде всего к похрапывающей недовольно кобыле. То и дело она присаживается на задние ноги, задирая высоко хвост, и кидается вперед рьяно, с присвистом разрезаемого воздуха, а в иной раз устало опускает голову, сбавляя темп. Жара старается со всех сил! Но сил становится все меньше. Тогда он замедляет ее, переходя сперва на рысь, а после на резвый шаг. Это играет с ним злую шутку: вместо расступающихся зарослей и кобыльего шума он начинает различать, ощущать, чувствовать…
Ее.
Черные косы разваливаются и рассыпаются волнами, что хлещут его по лицу от скорости и пахнут дико, медом и цветами. Спина напрягалась, и под мягкой тоненькой замшей ходят крепкие мышцы. Шея, длинная, тянется вверх. Колотится шумно сердце, да так, что он ощущает его дикий стук, даже не прикасаясь к рукам. Или чему еще.
Он ощущает, как она дышит восторгом, задыхается, и невольно тянется к ней. Наклоняется. Повод цепляет за рожок, давая Жаре пройтись самой, и руками закрывает милое трепещущее существо. Она оборачивается, глядя на него лукаво и весело, с блеском незнакомым каким-то.
Как порыв ветра срывает с кибитки плохо закрепленный полог, так срывается и он. Гелен недолго глядит на девушку, хоть ему и кажется это вечностью, и резко прижимает трепещущее тельце. Так обыкновенно маленьких птичек в руки берут. Втягивая запах ее, свежий и сладкий, он наклоняется к самому лицу. Застывает нерешительно. Коротко. Быстро. И срывается, губами мягкими коснувшись ее. Все захлестывает этот странный порыв, колотится все, шумит. Буря пыль собирает целиком и взвесью закрывает прелестное утреннее небо. Где-то грохочет, но молний не видно. И тепло…
Жара оборачивается вдруг. На нее одобрительно косится чалая длинноногая кобыла, перешагивающая с величавой важностью под седлом какой-то кудрявой женщины. Всадница отворачивается и смеется вдруг, посылая свою лошадь в галоп. Вокруг взволновано всё, но не видно Греты… Жара испуганно пляшет и выдыхает грозно, волнением своим разлучая поцелуй.
Всё молчит недолго. Мысли запутались в сетке чувств, вырваться не могут.
— Знаешь, — начинает робко Гелен, старательно сгоняя юношескую краску с лица, — у меня для тебя подарок есть.
Он достает из-под пышной овчины жилета маленький золотистый колокольчик и вкладывает мягко в девичью ладошку. Ей не важно, что же это, комок чая или инструмент. Она не ощущает материала. В ней по-прежнему клокочет восторг.
Эльмоту отъехал будто до Тихого леса и рядом повязал одолженную у Ольги Липу. Та радостно припала к нетронутой траве и даже не косилась неодобрительно на Смерть.
— Я вернусь, заберу тебя, и пойдем к Оленьке вместе, ладно? — спросил Эльмоту, поспешно оглядываясь.
Лошадь одобрительно фыркнула и отвернулась.
И вот Ястреб скользит в вышине и не спускается вниз, только выше тянется. Эльмоту глядит ясно, зорко. Сердце его птичье колотится слишком. Страшно приступать. Но он слышит тяжелое биение и опускается ниже.
Горы Милдрет от Ольгиного дома недалеко и начинают гряду своих хребтов примерно в четырех часах езды, но маленькие скалы, холмы и ущелья появляются сильно раньше. Пологие предгорья поросли негустым смешанным леском из берез и сосен, кленов, тополей, рябин, осин, диких яблонь, вишен и низкого орешника и дышат свободно, смолисто. Мощные ветра, заблудшие в скалах, скручивают и гнут деревья, и оттого стволы не тянутся вверх, а пляшут, заворачиваясь иногда в спиральки. Тропки усеяны густыми кустами черники и брусники. Прорубают в земле русла бойкие холодные речки, переливаются водопадиками среди густо сплетенных корней и стекают куда-то в черную тень Тихого леса.
А дальше возникают уродливые, выточенные дождями и ветром, каменные лица и груды Городища. Эльмоту чуть кривится, рвется выше, но поздно.
Каркнула старая ворона, в молодости еще свившая гнездо в одной из маленьких пещерок-расщелин. К ее возгласу прислушалась вся воронья общественность, в пару минут поднялся страшный шум. Взвилась пепельной тучей стая и, не кончая воплей, всей массой бросилась догонять юркого Ястреба. Он спустился к зеленым обросшим кронам, но сделал только хуже — из-под густого летнего полога взвились к воронью прочие птицы: сороки, дрозды, галки, вороны, кукушки, поползни, синицы всех мастей, даже мелкие, не заснувшие еще совы и другие, не столь заметные. Их крики отражались от скал, и кажется, что ты оказался в сердце грозы, когда мигнет резво робкая молния где-то там, в пурпурных тяжелых тучах, а грохот глушит мощью своей некончающейся. Голова кругом!
А Смерть слышит биение тяжелое, глухое, шумное отовсюду. Колотится ястребиное сердце, точно от сильного жара, и в глазах мутнеет, но Эльмоту не сдается. Обошел скалу стороной, ушел в сложный вираж, чуть не касаясь камней кончиками крыльев, вырвался вверх. Оттуда видно — бирюзовая лужа среди ступенчатых скал. Рванулся Ястреб и стрелою бросился к воде.
На берегу карьера от него отвязались. Птичья туча рассеялась с легким свистом, и стало спокойно.
Эльмоту сунул человечьи ноги в странновато-зеленую воду и огляделся. Ступенчатые склоны карьера блестели, как сосновая кора, и по краям его росли именно сосны, раскидистые, широкие. Пахло свежо, хвоей и свежим деревом. Зеленовато-бирюзовая вода слегка бурлила в практически черной глубине и красиво переливалась под вечереющим солнцем. Жужжали комары и оводы, но в остальном здесь было тихо.
Биение, частое и мощное, слышалось ему и здесь.
— Что же это такое, — растерянно пробормотал Эльмоту, поднимаясь.
Он закатал штанины до колен и рукава слишком широкой рубашки. До поселка пошел пешим, опасаясь новой погони.
Взволнованная Аврора никому не давала спокойно жить и металась по всему дворцу, прикапываясь ко всяким мелочам. Близились Штурвальные скачки, и на приготовления оставалось около месяца.
Врач, строгий мужчина во фраке, хмыкнул. Его помощница, девчонка лет 16, взятая из трущобных знахарей, весело хлопнула Аврору по оголенному бедру.
— Барышня, с Вами есть некоторые сложности… — начал доктор.
— А, то бишь это теперь называют «некоторыми сложностями»?
— Лила, не лезь не в свое дело.
— А чёй-то оно-то не мое? Мы ж вроде договаривались, что брюхатые — энто моя клиентура…
— Что? — Аврора села на постели, прячась под одеяло.
Лила бесцеремонно дернула ее за ногу и шикнула, недовольно останавливая движение. Знахарские шершавые грубые пальцы больно сцепились на девочкиной голени, и та пытается вырваться, но больше запарилась, не добившись никакого результата.
— Барышня, чёй-то вы прячетесь? Мы не закончили!
— Лила, ну куда ты лезешь, ну тут деликатно надо!
— А чего деликатничать? Энто тебе непонятно, а я столько уже подобное видала, что тебе точно, девочка, могу сказать: быть тебе матушкой к концу порошеня!
— Ну и взгляни, что ты наделала, Лила. Смотри, она вся аж дрожит, сейчас реветь начнет…
— Прочь отсюда! — завопила Аврора и влепила дядьке пощечину, резко, наотмашь, замахнулась было на девку но ее уже и след простыл.
Солнце завалилось за тучи, и в саду мелко закапал дождик. Аврора рыкнула на Китти и осталась в спальне одна.
Теплынь[1] разливается по милым долинам спутанным ранним светом и пуховым туманчиком, похожим на только что вычесанную козлячью шерстку или тополиные семена. Они летают мелкими облачками в воздухе, хотя в этих местах редки серые стволы и высокие кроны. Дожди идут нечасто, но солнце ленится и не дает жару.
София в один день проснулась около десяти часов и не застала в доме Ольги. На столе под льняным полотенцем остывала перловка с мясом, поблескивал расписными боками керамический заварочный чайник и горделиво пряталась под кружевной салфеткой баночка со странным охристым наполнением. Выглянув в окно, Смерть приметила мирно пасущихся Липу, Иву и Клёна, привязанных к кольям и в плетеных пеньковых ошейниках, но Ольги не нашла. Решив, что раз она не показывается, значит, не хочет, снова растерянно оглядела комнату.
В отличие от Эльмоту, София не имеет привычки есть. Ей это будто не надо: пока она хлопочет в работе, некогда отвлекаться на птичью охоту или людской обед. Да и кто станет угощать Смерть? Оттого и голода не было. Видно, Саламган постарался и поил слуг своих душевной водою, отдавал в их распоряжение биение сердец своих тилуа.
Смерть помнит, каково держать бьющееся еще сердце в руках. Человеком еще она видела разрубленного мечом юношу, и среди живой его груды колотилось испуганной мышкой сердце. Казалось, что держишь в руках пойманную случайно зверушку, невырывающуюся, но дрожащую, — и мерзко было, и страшно.
А юноша выл. Не существовало, не было тогда человечьей смерти, была только боль, и, сколько бы ни старалась малышка Софи, не выходило у нее усмирить эти страдания.
Когда Саламган дал ей совиные крылья, тот юноша стал первым, кого коснулись когти Смерти. Совесть отпустила. София поняла тогда, насколько сильно и важно новое ее ремесло.
Безделье грызло, и от этого проснулся в ней человеческий голод.
Одной рукой сдернув полотенце, София, по-собачьи опустив голову, принюхалась к подстывшей каше. Пахло вкусно, жиром и пряностями. Растерянно оглядевшись, Смерть взяла лежавшую поблизости ложечку и опасливо зачерпнула перловку с золотистой подливой, поднесла ко рту.
Соль. Она знает этот вкус лучше всех других. Тоска и скорбь поражают тилуа не хуже болезней и ломают похлеще боев. Как при варке соль в зерно, печаль въедается в человеческое сердце и в особых случаях даже хрустит на совином языке. Соль налипает острыми своими краями и ранит и режет, и от него биение жизни глохнет, грубеет. И сколько ни лей слез, не вымываются ее кристаллы, не ломаются, не стираются в порошок. Только оттачивают ребра.
София не сразу вспомнила, как жевать. К концу тарелки челюсть неприятно ныла от непривычной работы, а горло побаливало — недожеванная пища царапала его. Смерть запивала чаем, опустошая кружку за кружкой и медленно подбираясь к банке со странным наполнением.
Сахарная приторность заставила вздрогнуть, и ложка упала под стол. Софи охнула, полезла вниз, как вдруг раздался скрип, и в дом вошла Ольга, обтирая руки о рабочий сарафан.
— София! Ты чего?
— Я ложку уронила, — потирая ушибленный от неожиданности затылок, обернулась Смерть. — Случайно.
— Садись, я подниму, — отмахнулась хозяйка.
— Что это такое? — указывая на банку, взволнованно спросила София.
— А, это? Это яблочное варенье. С ним что-то не так?
— Нет-нет, просто… вкус непривычный. Слишком сладкий.
— О, это ты еще карамели не пробовала, — ухмыльнулась Ольга. — Надо будет исправить эту оплошность.
Вдали, на стоянке, завыл походный рожок, указывая, что до отбытия осталось меньше четверти часа.
Перваш засеял блюдо Пустрани дикими желтыми тюльпанами с драными лепестками. Над ними, опускаясь к самым чашечкам бутонов, скользили, посвистывая, ласточки, разрезая воздух своими темными крылышками. Густая молодая зелень тянулась к далекому, вспухшему особой глубиной голубому небу, где в зените пряталось за мелкими белыми облаками разгоряченное довольное солнце.
Последними с Пляски уходили конные, и Эна подняла Жару на дыбы, чтобы оглядеть человеческий табун, которому она волей случая стала ведущей. Кибитки ползли среди молодых густых порослей и утопали в пестрых орнаментах полей, а лошади, скучавшие по родным просторам и сладкому выпасу, взволнованно, с особым каким-то предвкушением перебирали ногами. Казалось, не будь перед ними клина кочевничьих жилищ, они бы и сорвались в душистые дали диким свободным счастливым галопом.
Ласточка нагло скользнула у Эны перед самым лицом, и она смеется теперь, звонко и легко. Так же, как смеется лето.
Чушь теснится низкими, почерневшими от времени каменными хибарками, и между ними, в узких беззаборных промежутках, торчат почти безлистые вялые осинки. Драные козы вопят неприятно, встречая выходящего из лесочка Эльмоту, и особенно одна, черная, с сорочьими глазами и белой звездочкой на лбу, недовольно мекает. Бегают растерянные темные куры, и даже цыплята у них, будто перемазанные сажей, покрикивают едко, тревожно. Лают собаки, облезлые, худые, бряцают ржавыми цепями.
А людей нет. Брошены бадьи белья, ведра с водой, корзины, игрушки. Будто вся деревня вымерла.
Но слышно дикое, злое биение, везде, повсюду, и у Эльмоту голова кругом идет. Будто у самой земли сердце бьется, как негустая трясина или мягкая болотная земля. Нет от этого стука дрожи, нет шума, все спокойно, только колотится что-то резво, шумно, гулко. Смерть идет по улице, заглядывает в пустые дома, в мутные слюдяные окошки, и все одно не видит никого.
Замечает Эльмоту в конце улицы, чуть в отдалении от маленькой этой деревеньки, небольшой козырек крыши и черный в скале провал. Вокруг домишки этого, глубокой человечьей норы, вьются бабы, дети, старики и старушки и воют, гудят перепуганно. Сосны и вязы скрадывают почти полностью дрожание голосов, вопли и слезы.
Из дыры шахты самые крепкие — пара широкоплечих женщин, жилистый старик с бельмом на правом глазу, крупные девочки и пара мальчишек лет двенадцати — таскают породу, выкатывая старые вагонетки по ржавым кривым рельсам, вытаскивая нагруженные ведра, мешки.
— Что случилось? — спросил, подобравшись ближе, Эльмоту.
— Шахту завалило! — отозвалась одна из оплывших от рыданий женщин, прижимая к груди старую куртку.
— Там взорвалось что-то, и все, и не пробраться. Аж в Городище птицы шумят, — пояснил мальчишка, высыпающий из ведра мелкие камни. — А там…
— Там все! Все! — по-кукушечьи воскликнула худая беловолосая девушка, вскакивая с места.
Ее за руки подруги схватили и усадили обратно на старое бревно.
— Сколько? — оторопело поинтересовался Смерть.
— Человек 45, — отмахнулся мальчишка с ведром, — там все сегодня.
Эльмоту похолодел и с ужасом глянул на темную нору. Сунул руки в карманы простых штанов и постарался усмирить поползшие по всему телу мурашки.
«За что мне такое, Саламган? Я же попросту ничего не увижу!» — вздохнул Смерть и, подобравшись к шахте, бросился в ее жуткую беспросветную темноту.
— Ты куришь? — вдруг подала голос София.
Ольга была уверена, что она спит, прислонившись к яблоне.
— Нет. Мне отец когда запретил, так я и не пробовала.
Блондинка тихонько наблюдала за знакомой. Она вся была в делах и вешала постиранную одежду на тугую веревку между деревьями. Ее особо интересовала погода: поднимался в поле ветер, со стороны леса летели темные тучи, замолкли вдруг дрозды и сойки. Ольгины рыжие волосы держала косыночка, и ревнивые пряди совсем не мешали ее глубокой задумчивости. Постояв так с минуту, девушка, тяжело вздыхая, начала обратно собирать все белье в бадью.
А Смерть достала тоненькую трубочку с костяным мундштуком и цветами по чаше, белый кисет с душистым табаком и спички и занялась ее подготовкой и раскуриванием.
В стороне грянул гром. Ольга подскочила от неожиданности и понесла одежду в сарай, где и стирала.
Вскоре хлынул дождь. Девушки не хотели лезть в дом и тихонько стояли, оперевшись на перила веранды, наблюдая за каплями.
— Попробуешь? — София здоровой рукой протянула знакомой трубочку. — У меня табак особый. Для безнадежных ситуаций.
Бледные глаза обратились к ней тоскливо, словно не человек смотрел, а больная собака. Рыжая переводила взгляд с руки на лицо и обратно. Ее личико обрело сметенное выражение.
Капли плясали жок на навесе. Прохлада кошкой крутилась у ног, но в дом заходить не хотелось обеим.
— Давай, — тихо согласилась Ольга.
В руках повертела трубочку, рассмотрела каждый цветочек. Обернулась к Софии нерешительно, а та кивнула легонько, глядя на поляну.
«И как там Эльмоту справляется?» — думалось ей.
А Ольга робко закурила, и сладкий дым еще живей завился над домом. Первая затяжка прошла неудачно, вызвав спуганный кашель, но после получалось вполне живо. Глаза заслезились немного, губы сложились в грустную улыбку, и спокойствие захватило все ее существо.
— Из чего он?
— А?
— Из чего твой табак, Софи?
— А, так. Из разных цветов и лесных трав. Точно не помню. А что?
— Оно… Этот… В общем, это на вкус очень приятно.
— Да? — улыбнулась София. — Тогда я могу оставить тебе и трубку, и табак.
— Спасибо, — улыбнулась в ответ Ольга, и они обе отвернулись к лугу, замолчали.
На поломанном заборе птичка бросила на девушек желтый взгляд и вскрикнула легонько, вскочила и полетела прочь.
— Знаешь, оно такое странное. Я не понимаю, на что это вообще похоже. И от этого какое-то волнение появляется. Как от… — осеклась вдруг рыжая. — Твой табак на вкус как любовь.
— А какова на вкус любовь? — усмехнулась София.
— О, она всегда разная. Только послевкусие одно.
[1] Шестой месяц из тринадцати, соответствующий периоду с 22 мая по 18 июня.