Глава 15. Топленое молоко
18 февраля 2023 г., 19:00
Из переполненных портов выезжают вереницы карет и саней разных совершенно размеров и форм. Лошади, одетые в пушистые зимние шкуры, несутся рысью и галопом по Короткой и Длинной, по Слепой и Глухой, обдавая звоном занесенные обочины. Везут мелких дворян в сторону королевской заводи и дворцов, на крайний случай в Хэ́миш — оттуда ехать недалеко. Трещит мороз, звенят ветки на солнце — скоро зенит. И все полниться его ожиданием, жарким дыханием, клубами пара и инеем на шубах и шерстяных накидках с вышивкой — будет бал!
— Вы знаете, — говорит барышня с милыми кудрями на лбу своему кавалеру, прижимаясь к его густой шубе, — мои братья приедут. Как думаете, могут ли их высочества обратить на них внимание?
— Молитесь, чтобы эти змеи не увидели их, дорогая моя, — отвечает он, хлопая по ее руке. Улыбается.
Тетка с двумя дочерьми, жмущаяся напротив, недовольно фыркнула.
— А что Ролан? Он женился? — спрашивает юноша подругу. Та кивнула, опечалив соседку, было вытянувшую шею.
— Да, моя дорогая кузина осталась без нашей чудной фамилии, а принц получил наш прекрасный дворец.
Ольга бежала рядом с санями, и резво подскочила, стараясь запрыгнуть на козлы. Немного не хватило до них, но произведенный эффект лишал ее шанса повторить маневр: тетка завопила, и вместе с ней завопили ее некрасивые дочери; девушка с кудрями на лбу весело рассмеялась, глядя на это чудное зрелище, и вместе с ней прыснул и кавалер; а кучер щелкнул вожжами, и лошади бросились вперед кентром. Визг не кончался, и возничий еще прибавил ходу. Стражи́цквики красивыми аллюрами не отличались, и сани заскользили неправильно, волною, рискуя встрять в сугроб и развалить колею. Раздалось тревожное ржание, Ольга замерла, взглядом провожая непутевый экипаж, и только он отъехал на достаточное расстояние, побежала по своим собачьим делам дальше.
Недавно была короткая оттепель, и снег покрылся приятной твердой коркой, которая раскалывается прямо как лед, если на нее неумело наступить. Заледенели и узорчатые дюны-заносы. Некоторые из них становились уже не просто дугами, а узкими ходами-тоннелями, где вполне уютно прятались беглые звери. Ольге нравилось пробегать сквозь такие ветряные норы, чуять не ушедший до конца заячий и лисий запах, и искать по нему удобные тропы. Иной раз Улаэвдик случайно наступала в чьи-то маленькие норки или слишком внимательно заглядывалась на следы охоты: то тут, то там попадались отпечатки совиных крыльев, пробитые лисицами ходы, яркие, как ягоды рябины на индевелых ветках, кровяные брызги, узоры следов. Стоило ей надолго остановится, как на спину усаживались наглые снегири, свиристели и щеглы, принимая Ольгину спину за теплый сугроб. В голове не укладывалось, как вообще можно собачью спину принять за что-то другое, но думать об этом не хотелось. Не интересно.
Скоро показался Тихий лес. Ели и сосны прятались в нем под взбитый снег, и солнце слабо дотягивалась до земли. Сиротливо жались кедры, тончились черными веточками бесстыдницы, рябины, осинки и березы. Последние вообще моргали кривыми разломами, поскрипывали, недовольно скидывая белые шапочки. Сугробов тут почти не было, и кое-где проступала сухая мерзлая земля под ковром колкой хвои, полусгнивших бурых листьев. Торчал сырой пестрый мох, припыленный изморосью, и всё глохло.
Ольга шла аккуратно, прислушиваясь к тишине и продумывая каждый свой шаг. Сухие серебристые стволы сосен, голые, бескорые, были совсем без снега, и в них что-то пошурхивало прелой листвой. Скреблось. Щелкало. Постанывало. Редкие поваленные деревца тянулись скрюченными корнями и цеплялись узловатыми ветками за длинную подкурчавую шерсть. Застрянет веточка, вцепится, как репей, потащится следом. Кажется, что тянет кто-то назад, цепко схватившись. Ольга встряхнется – и падает жуть валежником.
Пахло противно. Морозом в носу щипало.
Вдруг ворон грохотливо захохотал, прерывая лесное безмолвие. Он будто заволок крылами своими всё мелкие дырочки, куда подглядывало небо, и стало совсем темно и глухо.
Ольга прислушалась, и расслышала далекий, слабенький треск, шорох, шелест. Следом раздался лай. Тревожный. Потеряный.
Жуть обвалилась, сердечко забилось резвее. Борзая ответила и бросилась в ту сторону. Кто-то лаял теперь без остановки, шумно, бойко, и она перелетала через овраги, стволы и кустарники, не чуяла колючей хвои и пыльного запаха, а неслась, неслась…
Золотистый пастуший пес весело крутился на месте, и только завидев подмогу потащил Ольгу к хозяевам. Там, на крохотной полянке, обставленной по краю черными деревьями, жались к рыжей высокой кобыле двое молодых кочевников. Они закрывались густым овечьим жилетом с головой, сжались, замерзшие, и тихонечко выли какую-то песенку. Засыпали.
— Эй, — окликает их обернувшаяся человеком Ольга, — вставайте живо!
К ней обернулась только лошадь и заинтересованно вытянула шею. Пес потянул с рыком жилет. Ольга кинулась к ним, расталкивая, прикрикивая…
Первым очнулся Гелен, и спешно отполз в сторону.
— Вы кто? — слабо воскликнул он, — Смерть?
— А что, похоже, что я вас убивать пришла?
Лютик бросается к хозяину, радостно виляя хвостом. Ольга трясет Эну, но та куда хуже поддается ее влиянию.
— До моего дома тут, — рыжая осмотрелась и улыбнулась про себя, — с полчаса ходу. Подохнуть решил, или спасаться будешь?
Гелен испуганно глядит по сторонам, и кивает. Поднялся кое-как, с Ольгиной помощью влез на Жару, вцепился в дремлющую Эну и крепко охватил лошадь ногами. К ним влез и Лютик, и стало теплее.
Ольга ведет кобылу быстрым шагом в поводу, и они оказались дома еще до того, как стало совсем темно.
Ольга натопила основательно, до жара. Гудит от натуги закипающий в третий раз за вечер чайник. В лохани отпаривают маленькие Энины ступни, заметно отмороженные, а Гелен просто жмётся поближе к пышущей печечке, пьет душистый отвар, отдающий приятно смолой. Во рту остается прохлада мяты, нежность ромашки, и скатываются вглубь, внутрь, отчего горло перестает мерзко першить, и проявлялся в нем живой и бодрый голос, как просохшая вязь букв в свежем письме от песка. Лютик дремлет рядом, под лавкой, и от удовольствия молотит иногда хвостом по полу.
Хозяйка же час уже носится в легеньком жилете между избой и сараем. С тех пор, как Аврора взяла к себе лошадей, в нем стало совсем холодно и пусто. Да и Ольга особо дома не появлялась, и оттого хлопотала о Жаре особо. Но кобыле, кажется, хорошо и просто так стоять под тяжелой стеганной попоной и слушать гудение ветра где-то не около себя, а за стеной.
Ночь закрыла войлоком звезды и луну, и в странно теплой ее глуши разливается негромкое кочевничье гудение на три голоса, и скатывается обратно в разговоры.
— Отчего вы решили бежать-то? – спрашивает Ольга, кутая Эну в пуховый платок.
— Нам нехорошо так. Екнифра́зы из нас плохие, семья не любит, не одобряет совсем. Ремесла нет, а просто так слоняться ну тоже, не самое-то приятное, — растекается мыслью Гелен.
— Мы хотим найти собственную дорогу, тилу́ Ольга. Свой путь. А дома, в Пустрани, в стадах, в степи…
— Не наше это.
— И что делать будите теперь? Продолжишь на скачки ездить, тилу́ Эна?
— Ой, не. Мы хотим быть артистами, — отвечает за нее Гелен.
— Это как? Зачем?
— Ну, — говорит Эна, — я вот когда была на скачках даже, то видела – нет у Тилуа́ каких-то своих, не привозных развлечений, песенок… все какие-то оркестры, песни странные. А у нас же есть своя, ну, йи́вкилва. Там и сказки, и танцы, и песни…
— Я считался среди всех трех племен самым главным танцором. Видели бы вы, тилу́ Ольга, каково это! — Эна хлопает устало по его плечу, осаживая как лошадь.
— А я пела много. И от безделья сказки собираю.
— Это… интересно. Кажется, я знаю как вам в этом помочь. Но, тилу́, утро вечера мудренее. Ложитесь-ка вы спать, а на утро придумаем, как быть.
Кочевники кивнули устало. Ольга быстро устроила им постели внизу и ушла куда-то в ночную темень.
Наутро саночки были готовы. Отвезя Эну с Геленом на попечение Ролана, Ольга поехала дальше.
Коридоры ужасно холодны. Несмотря на закрытые окна, гобелены на стенах и ковры, которыми застелены все жилые части, в них неприятно свежо. Ролан, правда, не думает об этом совсем — в королевском дворце зимой еще хуже, а тут, видно, из-за источников и проведенной от них воды, стены не успевают толком замерзнуть. Здесь можно ходить вечерами в шерстяном халате, не кутаясь в звериные шкуры. Даже свечи по стенам горят, тускло освещая высокие коридоры Сиоловара.
Он прислушался, но от чего-то не слышно сегодня фортепиано. Странно. Ролан любит ночные этюды жены, и даже в самое позднее время, когда звезды ярче свечей горят на небе, залезает в свое кресло с высокой спинкой, стоящее у самой стены, и слушает, слушает... кажется постоянно, что если двинуться — музыка эта сейчас же кончится, как кончается птичье пенье. Ролан замирает, всматриваясь в кружево звуков-ветвей, и засыпает часто за наблюдениями. Слуги шутят в кулуарах, но это полная ерунда. Чего несделаешь ради милой!
— Аврора, можно? — стучится он, например, сейчас, обеспокоенный тишиной.
— Заходи, — легко отзывается девушка, и Ролан выдыхает.
— Не мерзнешь тут? Не дует?
— Нет, все хорошо.
Аврора смотрит. Прямо, скупо, точно как секундная стрелка, но от чего-то смущается и отводит взгляд. Нежные руки гладят живот. Плечи утопают в огромной темной шкуре, и на ней блестят каминные отсветы. Золотятся от них и волосы.
Аврора глядит мелко, смущенно, и, улыбаясь криво, говорит вдруг:
— Побудешь со мной?
У принца любовно загорелись глаза, и он закивал часто, подходя к постели. Устроился на ее краю, провалившись немного, и радостно посматривая на жену.
Тепло.
Оно где-то внутри, под кожей, разливается широким потоком по грудине. Хорошо от этого. Даже в тишине хорошо.
— Волнуешься? — Ролан не смотрит, отводит взгляд смущенно.
— Очень, — вздыхает Аврора, — как тут не волноваться?
— Думаю, все пройдет хорошо. Немного осталось.
Часы тикают как-то особенно громко.
— Скажи, — Аврора начинает погодя, взволнованно как-то глядя на мужа, — почему ты... решился? Ребенок совсем на тебя не будет похож. Не боишься скандалов?
— Нет, чего мне бояться? Я люблю тебя, и ребенка твоего, и останусь рядом, а все остальное — мелочи.
— То есть как это? — оторопело выдыхает девушка, — Как это любишь?
— Ну, знаешь...как коня под уздцы ведут. Держат крепко под подбородком повод, не тянут, а куда идти знаешь. Или, — он подвинулся ближе, — как собака ходит за хозяином. Помнишь Лаврушку? Вокруг сад, птицы, белки, природа шумит, а она бежит за своим человеком, и все ей побоку. Совсем. Не нужно гнаться за добычей, не нужно лаять, не нужно отвлекаться – и так хорошо. Если в разлуке долго — она с ног собьет от радости, хвостом изобьет, лицо, руки излижет. А когда одна — скулит часами. Вот так и я тебя люблю.
Ролан выдохнул, сухими ладонями поднимая нежную ручку жены и целуя ее робко, нежно, прелестно, как целуют младенческие головы. Аврора покраснела, смущенно поглядывала на мужа, тяжело дыша. Мелко так, как мышь в норе, мимо которой гуляет кошка или крошка-терьер.
— А он... или она, — он жмет плечами, — часть тебя. Ксандр, кажется? Ты любила его. Этого я никак не смогу исправить. Помню — ты с ним все балы проводила вместе. Красивый, веселый мальчишка был. Не будь его в твоей жизни, упокой Пу́странь его душу, ты бы не стала такой.
— Какой? — Ролан перехватил Аврорин взгляд, взволнованный и кокетливый. Звонкий.
— Аккуратной и веселой, как твои этюды.
— Ты их слышал?
— Каждый.
— Ох, Матушка, — девушка ныряет глубже в густую шубу, — они же ужасны!
— Вовсе нет, дорогуша! Я за всю свою жизнь не слышал музыки лучше!
— Не кокетничай, — смеется Аврора, взъерошивая его темные пряди. От этого движения живот заныл, и ребенок завертелся весь.
Милое личико скривилось вдруг мило, и мягкие руки легли обратно на тонкую шерсть ночной рубашки.
Пьяный слуга весело шатался по коридору. Вопил во всю глотку: «у луны два горба — значит не луна она! А верблюд, что плюют в рожу девке рюдоблю́д!» Слышно было, как он телом своим качающимся врезался в резные двери, ойкнул и плюхнулся на пол, шкрябая отросшими ногтями по каменному полу. Лотти выскочила из своей комнатки и с визгом ревнивой жены потащила его куда-то прочь. Слуга упирался и ныл. Так ноют обиженные собаки.
В комнате все стихло.
И в этом спокойствии грохотнул вдруг дружный супружеский смех.
— Хочешь потрогать? — шепнула девушка, упираясь локтями в подушки. Ролан затрепетал.
Ладонь коснулась обтянутого тканью живота, и ребенок пнул вдруг рядом. Мать охнула, но быстро замолкла.
Весь вытянувшись, Ролан опасливо тянулся и прислушивался, словно попавший в засаду зверек. Вроде бы он помнил мать, носящую в себе сестер, помнил Елену, помнил садовничью жену, но дрожал как впервые. Совершенно счастливо.
Словно это его ребенок.
Аврора смотрела любовно на его волнение и ощутила вдруг странное это чувство. Кипящее. Крепкое. Будто кто-то взял ее под уздцы.
Рыбья Тишь выглядит не просто неприятно, а удручающе. Маленькие осевшие домишки, худые облезшие срубчики жмутся друг к другу грязными кривыми боками, и перед ними торчат частые зубастые заборчики. Кое-где поднимаются на лосиные ноги – кривые сваи – почерневшие избушки со скупым мутным светом изнутри. Все окна вокруг огорожены наличниками грубой, неаккуратной резки. С крыш сползают до земли тяжелые ледяные груды-сосули и блестят бездушно. Люди недоверчиво косятся из-за мутных стекол и почти непрозрачной слюды, изогнутых глупой дугой и оттого напоминающие глаза подпорченной рыбы. Запах стоит резкий, и хоть выбеляет оцинкованные крыши и бурую черепицу сероватый снег, и морозный ветер обтачивает лед улиц, он не исчезает, не уходит. Он въелся в эти стены, улицы, окна; в задубевшее сохнущее белье, фартуки прачек, рыбацкие лодки и их застиранные бесцветные паруса; в кожу жителей, в их волосы, в их голоса.
Гудит в бухте усталый рог, и сгущается от этого звука народ. Ольга подгоняет лошадок, и въезжает по обледеневшей брусчатке в порт. Лениво чапают по нему безработные жители, толкают тележки полноватые хмурые прачки, чайки кричат. Торгуют здесь бесчувственно сушеной рыбой, и видно в стороне черные ряды сушильных рам, таких же гнилых и трухлявых, как и все тут. Воет ветер, гоняя мусор, и ходят стайками облезлые плешивые собаки. Голодные, худые, с обвисшими ушами и обрубленными часто хвостами, они заливаются нищенским злобным лаем и глядят жутко, с недобитой яростью. Того и гляди кинутся на тебя, но кидаются только на рыбу.
Весной и летом тут шумно, живо и резво – между Тишью и Баржей идут на нерест огромные косяки разной рыбы, и промысел живет.
Тоскливее выглядят только стоящие тут лошади. Их зимняя шерсть слиплась, гривы и хвосты спутались, и от льда почти затвердели. Они кое-как жуют промезшее прелое сено, неохотно, бессильно, как дети овсянку, и, видимо, от этого отсутствия аппетита, худы. Видны у них по пять, по десять рёбер, шеи тонки, выпирают на крупах колкие повздошные кости.
Но при виде Ольги редкие прохожие, собаки, чайки и лошади оживляются. Стучат каблуки, когти и копыта, и льнут к саночкам разномастные оборванцы, попрошайки, звери. Тянутся руками, губами, лапами, гудят: «Ой, Стражицки, помоги, чем можешь! Помоги, рыжая! Накорми, обогрей, научи!» Кобылки нервно ржут, косят, ушами прядут, но идут под строгим хозяйским взором.
Раньше здесь ходил паромчик, но несколько лет назад, после Ксандорова побега, его перестали принимать в Барже, а потом и совсем закрыли. Он здесь, на мели сидит, припав ржавым дном к мели. По всем его бортам близко и часто голдят чайки, поддаваясь какой-то животной, наглой ротации, и их туча вьется до самых серых туч.
Тут Ольга остановилась и принялась ждать, прячась глубже в шубейку. Носу из-под нее показывать не хотелось, и чуять этого всего не хотелось, и видеть.
Она помнит, как металась тут с Кленом три года назад. Город не изменился ни капли! Все так же мелко, мерзко и холодно, и она, в сарафане своем голубеньком говорит с людьми. А к ней вместо помощи попрашайничать приходят. Тянут уродливые мокрые пальцы с обломанными ногтями, губами шлепают.
— Денег дай, и найдем братца! – скрипят, — найдем!
— Ну и чего хохлишся, внученька? — весело раздалось рядом, и кто-то уселся в саночки.
Это оказалась крепкая, статная женщина, в рыжей лисьей шубе и пестром платочке. Лет ей было так много, что дерево, посаженное в дни ее рождения, уже было готово для рубки и хватало его на многое, а некоторые деревья она и пережила, но на вид ей не могли дать больше семидесяти. Седые волосы, бывшие когда-то рыжими, чуть выбились на высокий, испещрённый мелкими морщинами, лоб. Немолодое лицо все равно оставалось красивым, и ярко отличалось от местных лупоглазых баб.
— Роджите́ Ружена! Спасибо большое, что согласились приехать.
— Пустяки, Оленька.
Поцелованная Саламга́ном! Ее облетают стороной обе смерти и только склоняют свои головы в знак уважения. А зимой, как сейчас, она ходит в лисьей шубе, такой же яркой, как были ее волосы. Приятное лицо и голос только еще больше располагали к ее фигуре.
Ольга сажает повитуху в санки и выруливает скорее прочь. Только тоскливый замогильный вой и гулкий лай летят им в спину.
Две рыжие кобылы несутся легко по стоптанному снегу дороги, и весело позвякивают бубенцы на их спинках. Вокруг морозно, зима облепила землю и пахнет шипучим морозом. Свободно! И летят лёгкие санки по этой свободе. Птицы за ними следом — чуют ведьмовскую жизнь, бьющую ключом. Несколько синиц даже залезли под шубу Ружены и попискивают негромко и счастливо. До зенита неделя осталась.
У Ольги щеки горят. От мороза, от весенней теплоты внутри. Влюбленно горят под шерстяным толстым шарфом, что закрывает лицо от встречного пронизывающего ветра. Тот все одно стремится согреться под серой заячьей шубой, под платком на голове, в лёгких рыжих волосах, но не может и злится от этого пуще прежнего. А злоба блестит как алмазная пыль и оседает на ресницах.
Легко. Холодно, но легко. И мысль о том, что вот—вот зима повернет на спад, делают лёгкость эту звенящей и радостной.
А лошади летят по стоптанному снегу короткой дорогой так, что могут до места приди засветло.
Нет в Хэ́мише людей могущественней, чем сплетники.
Каждая корчма, гостишка или приличный дом держат при себе собственную прачку. Люди же, не относящиеся к жителям этих заведений, все одно обращаются к их работе, стаскивая с разной переодичностью вещи в общественные конторки. И оттого здесь, на прорубях, слышатся все новейшие сплетни и слушки, новости, происшествия… кому-то может показаться, что город живет в бурном движении, но в самом деле вся жизнь тут, в бойких громких разговорах и хохоте.
В глубоком льду грязной Ропотки вырезают зимой проруби, и вокруг них, вот же голуби, толпятся прачки всех видов и размеров. Их саночки с лоханями и тазами кажутся раскиданными сломанными спичками на прожжённой скатерке дешевого трактира.
Прачек любят и уважают, боясь попасться под их горячую мозолистую руку. Их звучные голоса рубят, колотят, взбивают пеной и поедают будто, заставляют разваливаться человеческий облик. Не дай Саламга́н попасться человеку в жернова их разговоров – ничего не останется. Всякий случай, будь то маленькое пятнышко или брызги по всему костюму, все прачки стешут колючими руками, иной раз оставив от начальной вещицы только клочок чистой ткани. Зато чистой!
Эльмоту и София вообще-то летели мимо, когда самая значительная баба воскликнула:
— А мне чо? А не нужона она мне смерть ваша, на кой ляд ее вообще выдумали? Вот жили как-то без нее и хорошо!
Это оказалась высокая полная женщина с копной выжженных белых кудрей, торчащих неприятно из-под чепца. Единственное украшение на ее лице – это большие голубые коровьи глаза. На ресницах склеенных комья черные и с них подтекает краска.
— Ты вот лучше молчала бы, Тореевка, — говорит ей стоящая рядом низенькая тетка.
— Чо ты тут вякаешь, а? – нависает главная жабой, — полощи и полощи, не твоего ума это дело.
— Тореевка, а чёй-то у тебя, у умной такой, портки шелковые убегают?
Баба раскраснелась, надулась пуще прежнего и закатала рукава.
— Я этого так не оставлю! – кричит она, и прыгает в прорубь.
Ей не повезло. Зайдя в воду по косой, она тут же пропала из виду. Течение подхватило Тореевкино обрюгсшее тело и потащило в свою мутную глубь, в сторону запруды. Поначалу, никто ничего не понимал, но тут раздался глухой удар с обратной стороны, а в соседней проруби на секундочку показалась толстая уродливая нога. Прачки завизжали, и потащили с визгом белье из ледяной воды. Вопль раздался – это Тореевкева дочь поняла. Ее держат какие-то бабки, и платками прикрывают ей вид.
«Что делать будем?» — спрашивает по-птичьи Эльмоту.
«Подождем весны. Пусть думать научится на старости лет».