Птицы танцуют в зените

R
Завершён
7
Фэндом:
Размер:
133 страницы, 62 069 слов, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник

Глава 19. Гроза

Настройки
У громохи дурной характер. На островах лежит еще снег, но солнце прогревает воздух до невозможной духоты, и вода заполняет любую лунку, маленькие лужи, пруды, озера. Но в иной день распускающиеся листья, взбухшие почки, первоцветы, нежный зеленый дым покрывается ледяной коркой, или бывает бит крупным градом. Дороги превращаются в мякиш, гулко чавкающий под ногами, настолько глубокий, что в нем можно застрять по колено. Не помогают и камни – проехать куда-то становится совершенно невозможным. Пу́страньские колючки, похожие чем-то на чертополох, качаются от утреннего ветра. Солнце греет из-за дальнего холмища, но Грета знает, что-то совершенно не холм. Это склон одной из скал Милдред близ Тихого леса. Пу́странь плоская, как ровная доска из хорошего дерева, и вся жизнь здесь видна. Вон, на западе, греют ночное костровище. Это Чипушный клан, у них лучшие собаки во всех землях. А там, южнее, видно Черту, где собираются торговые караваны в Тик, богачи на курорты и люди домой, в сторону Хэ́миша. Провожатый дороги Слепых, рыжебородый Карл, вяжет к каждой повозке каравана фонарь и поводырную верёвку, она стучит по деревянным бортам. Блеют овцы и гулко разносится их голос. Ржание кобылы и визг жеребенка около холмов Хэ́миша — то в табуне Растайных появился на свет новый ветер. Шумит Ропотка, главная река континента, и Звякна, сбегающая по склонам Шавра. А по небу, пустыне самой огромной, ползет облачное стадо. Но при всем этом на мягкую землю с предгорий Тавр спускаются ручьями чалые отары. Пустеют южные горные пастбища, и ветер ласково чешет их всклоченные спины. Из пригородов Тика сбиваются в полное общество Бухи, сгоняя коровьи стада в долинки. Уходят с берегов табуны под веселое улюлюканье гудков и бряцанье камешков. — Громоху нужно переждать, — говорят кочевники, собираясь в маленькие хоты в долине у Глухой дороги. Проверяют колокольчики, пополняют в городках и селах запасы: грузят сундуками воск и масло, цепляют тележки с колодами, досками, бревнами бука, граба, берез и сосен, мешки сахара, бутыли спирта… начинают ягниться овцы, и малышей держат в детских кибитках вместо кошек и собак. Только окрепнут, привыкнут к буйству громохи, и выходят в стада. И всяких екшиб стригут и тренируют, запрягают по-новому. Сбрасывает кочевой народ теплые жилеты и дубленки, свитера, рубашки и платья. Весна! И в грозы, в дожди, в снегопады пахнет ею: сырой землей, цветами сладкими, свежим ветрищем. Страха нет. Есть только предвкушение. Грета лежит подле Чалыши, головой на седельных сумках, и слушает, как говорит Саламга́н. Тащит из-за кудрей кисет табака и огниво, а из кармана овечьего жилета трубку. Чистит ее, разглядывает резьбу, которую делала так давно, заталкивает и поджигает табак. Дым вьется над сонной кобылой и женщиной. Пахнет. И ветер тащит запах. Вся Пу́странь знает, что Грета проснулась. Значит, пришла весна. Темнеет. Небо громыхает, и грохот этот лишь пугает сильнее. Окна закрыты и занавешены настолько плотно, насколько можно. Огромная комната темна, и не помогают свечи и лампы. Не видно ничего, хоть глаза выколи, и комната кажется крохотной. Только корзина тонко сплетенная и фигура над ней, усталая, слабая, тонкая. Косы путаные. Руки, воспитанные без всякого тяжелого труда, годящиеся только для балов, качают колыбель, опираются на край ее. Аврора почти привыкла к бессонным ночам, к ливням, к темноте. Ей почти восемнадцать! Юность ускользнула из рук, будто шелковая ленточка. Всё время забрало одиночество и беспокойство. Ничего не помогает. Врачи, бесконечный и дорогой их поток ничего не может сделать. Ни знахарки деревенские, ни доктора, ни привезенный с южных пастбищ лотщад. И Рите становится все хуже и хуже. Никто даже сказать не может что не так, просто затухает медленно маленькая жизнь. Отчаянье заняло мысли Авроры. Заря в дни гроз. Сезон дождей. Городской смог. Названная в честь бабушки малышка наконец-то уснула. Спустя несколько дней мерзкой дремы это стало настоящей победой и мать склонилась над ней, слыша, как шумят совиные крылья в грозу. Аврора знает, что этот сон может стать для дочери последним. Крылья, промокшие от грозы, молотят по окну. Кричит сипуха, стучит, но зайти не может — ни единой дырочки. Поднимается на крышу, облетает дом полностью, даже сторожевую башенку. Мужик спит, обнимая ружье, а люк в полу без замка... София приземлилась к башенке. Вода стекала с волос, ткань прилипала к ногам, туфельки хлюпали и оставляли следы, грязные, мокрые. Люк открыла. Нырнула по-птичьи вниз. Захлопнула. Каморка внизу больше напоминает шкаф, была душной и пыльной, но теперь в самой середине ее большая лужа. Когда-то в ящике лежал порох, но давно бросил сторож свою затею. София разглядела — ястребиные слетки, крошки, теплые лежат на кровати. Мёртвые. Это злит. До трясучки, до грохота. Но нужно работать. Дверь скрипнула и открылась, София отправилась по вязи коридора, опираясь на одно только ощущение трепещущей жизни. На встречу — ни души. И повороты менялись, пока не привели к бальной зале, пустой, холодной и тёмной. Чуялось, как много здесь было людей раньше, как звучала музыка и пол стирался атласными туфлями, шелковыми и хлопковыми юбками, танцевальными официальными туфлями. Помнит София как сама была среди них… А теперь зала молчит. И даже Смерти жутко — какую же силу необходимо иметь, чтобы убить место? В коридоре стоит мраморная мать с крохой на руках. Во всполохе молнии Смерть признает в ней знакомые черты и внутри всё обдает ледяным кипятком, сжимается сердце. Больно! Подумать только, Смерти больно. Да так, что не будь Софи ею — померла бы от этой душевной тоски. Но вот нужная дверь, и София тянет за ручку. В ее тонком зрении огоньки свеч вспыхивают настолько ярко, что глаза слезятся. — Китти, уйди, — отмахивается Аврора. Мягкая рука опускается к ней на плечо. — Увы, Китти здесь нет. Аврора даже в тусклом свете выглядит бледной. Она замерла, окаменела и будто перестала дышать. Надеется, что рука соскользнет с плеча и человек уйдет прочь. Тишину порвал грохот. За ним — детский плач, но мать не двинулась. На колыбели качается белокрылая сипуха. Машет крыльями, бурчит почти мурлыча. И молчит Рита, трех месяцев от роду, смотрит на птицу. Качается. Каменная оторопь отпустила Аврору, и та отшатнулась, повалилась на кровать и закрыла глаза. Ничего не менялось — темно и глухо, только канат ритмично скрипит, туда-сюда, туда-сюда. Смех. Ей не сниться. Рита смеется. Юная женщина вскакивает и зло смотрит на белую фигуру. София склоняется низко, пальцами показывая фигурки, гладя девочку по голове. Она улыбается — Уходи по-хорошему, София. — Утробно, но тихо женщина говорит. — Отчего же я должна уйти и бросить свою работу, Тилуа́ Аврора? — Не трогай ее. — Тебя ведь оскорбляло материнство, разве не так? — смотрит спокойно, в упор, — Разве ты не желала избавиться от нее так долго? Разве ты не пыталась ей навредить? Разве… — Хватит! — Шумно выдыхает мать. — Все изменилось, София. — Она не принадлежит тебе, Аврора, — в голосе спокойствие, в голове — тугой набат. — Отойди от нее! — А она такая славная, — улыбается София, тянется взять малышку. — Уйди прочь, идиотка, — зашипела мать, толкая чужачку от колыбели, — не трогай мою дочь! — Как бы я хотела, — отступает как в танце Смерть, качая Риту на руках, — чтобы и у меня была дочь. Такая же славная, такая же милая. Рита смеется, тянется маленькими ручками к светлому лицу. Ей видно, как проступают на нем и поблескивают слезы. София улыбается, кружит вальсом по комнате, а в след ей, кидаясь в попытках догнать, кричит Аврора: — Прочь! Уходи! Пошла вон! Не отдам! Дверь кто-то дергает. Раз, два… но не поддается замок, не прокручивается ручка. — Сколько не гони, я своё дело сделаю. — Не твоя добыча, фуглер! — А чья же? Не будь глупее, чем есть, Аврора. — Ах ты ж, — шипит и бросается на Софию. Та из рук ускользает, уложив девочку обратно в колыбель и обернувшись сипухой, перелетала бесшумно с места на место. Юная женщина быстро устает и валится на пол. Рыдает беззвучно, воет. И хнычет ее дочь. И пусть хнычет — значит жива. Пусть смеется. Говорит. Кричит, как рассветная выпь. Не слышит. Не говорит. Не двигается. Пусть только живёт. Но скрипит колыбель и хлопают крылья. Сипуха сидит на краю, качает, не решается сделать шаг вниз. Губить жизнь, настолько короткую, сложно. Даже если спасаешь ее от постоянной боли во всём теле, печали матери, сладкого одиночества в окружении кучи туповатых служанок. Ей тоже хочется быть матерью. Она помнит, как тепло это убегало от нее сквозь пальцы, оставалось кровавыми пятнами на простынях и перьях. Помнит, как прислонившись к плечу Генри рыдала каждый раз. Помнит, как он брал её, чуть что обращающуюся птицей, на руки. Как славно было спать на его руках, в его теплых объятьях… как было приятно слышать голос его. Кажется, Генри был не настолько рыжим. Но он верил. В каждый раз верил и не прекращал попыток. И плакал. Как ребенок, вместе с нею плакал, когда птичье тело убило случайно почти полгода спокойствия. Тогда округлилась приятно вся её человеческая фигурка. Не то чтобы не было вовсе работы, но счастье настало по всем островам – никого не забрала Смерть за полгода. И впервые, случайно, почувствовала София движение. Там, внутри. И пела тогда вместе с Генри колыбельные… Она помнит, как он нес её, полумертвую, среди полей к ближайшему дому. Помнит, как волновался, метался по маленькой хозяйской избе и не находил никак места. Она помнит Эльмоту, пьяно летящего в холодном зимнем небе. Ольгу помнит, светящуюся и растерянную. Она помнит... И делает шаг. Тишина. Только всхлипывает Аврора. Птица выходит из колыбели, гладит крыльями спину, и человечьим голосом, стоя в неудобных туфлях, говорит: — Даже после ночной грозы, Травы полны росы. И рассвета заря Ждёт тебя. Скрипнула рама окна. Громыхнуло в последний раз, и Аврора уснула, прямо на ковре. Дуло холодно. А в голове крутилась одна только фраза, не сказанная ночной гостье: — До встречи. Ольга не спит. Сидит под своей косой крышей и чешет косы, переплетая их ко сну. Луна покрывает перламутром застойные тучи, и подглядывает, лукаво жмурясь, прямо в мансардное окошечко. От внимательного света рождаются тоненькие теньки, и приплясывают по косым стенкам, тонкой шейке, полупрозрачному муслину. Залезают они игриво под хлопковое кружево, в томную мягкость груди, но пылкое пламя свечи прогоняет их, подрагивая от недовольства. Маленькая ленточка никак не может утянуть густые жестковатые пряди, и снова бессильно соскользывает с них. Свилась дугой в прохладном воздухе, и опустилась на пол выдохшись. Раздается стук. Ольга оглядывается – это дождь несмело колотится об стекло. Но вдруг грохотом обрушается он, и рвется внутрь. Молния мелькает вдали, и через полминуты раздается гром. Резким порывом окно выбивает ветер, и в проем этот хлынул ястреб. Дождь молотит остервенело по полу комнаты, больно врезается в плечи. Ольга поднимается с осторожной мягкостью и подходит под косые струи ливня. — Будь добр, закрой окно, — негромко говорит она, глядя пристально во взволнованное раскрасневшееся лицо. Эльмоту долго возился с окном, но закончив, оборачивается с еще более ярким выражением. Золотые глаза светятся нежностью вечернего зноя. Таким зноем полны летние веранды и террасы, куда возвращаешься после долгого дня к родным и близким; чашки чая в хорошей компании, где разговоры медовые, не о чем, льются до рассвета; яблоки, персики, абрикосы собранные любимыми руками или тайно украденные в порыве ребячества из соседского сада… им полны белые ночи, посиделки у костра или печки, объятья после долгой разлуки. Бархатная мягкость и сочная сладость этого тепла обволакивает тебя целиком, скрадывает всякие мысли и несет куда-то к медленно темнеющему небу. Ольга тает под этим взглядом. Мокрые руки обжигающе холодны, и от их прикосновений рябь идет по телу. Эльмоту заправляет непослушную прядь за ухо, и прикасается губами к нему. Вся аккуратность его собрана в этом робком жесте. Ольга смотрит – вся летняя зелень искрится в настырном взгляде. Она вытягивается, ластится к нему, игриво кусая за мочку и прислоняясь мягкой грудью к холодному мокрому фраку. — Я люблю тебя, — шепчет Эльмоту жарко, обвивая жену наглыми руками. Ольга не отвечает – выгибается нежной дугой, обвивает руками мощные плечи. Истома заполняет все уставшее тело. Дыхания не хватает, и в самой комнате становится душно. Свечи оплывают и плачут теплым воском на латунные подсвечники. Ольга стекает на постель, смотрит внимательно на качающиеся цветы балдахина. Муслин собирается мокрыми складками, наполняется каплями. Эльмоту сбрасывает фрак, сдергивает одним жестом рубашку. Глаза-искры вспыхивают, и пламя зарождается внутри. Эльмоту припадает к Ольгиной груди, и стаскивает шелковую ленту пояса. Она вьется в прохладном пока воздухе змейкой. Хитон соскальзывает, сбегает струёю на мокрый пол, и Ольга рвется вверх, впиваясь хищно в губы. Тонкие острые пальцы Смерти впились нежно в мягкие крутые бедра, и жар захватывает их обоих. Изнутри рождается крик, но глохнет, вырывается одним лишь паром. Волосы распались окончательно, и пламя тянется выше, оголяя фитиль. Каплет воск, и гаснут свечи одна за одной. Сады гудят. Ветрище плещет ветки как хочет, и обрывает листья, ломает ветки. Иное неудачливое дерево лишается половины своей кроны. Аллейки завалены, и хлещет по обломкам ливень, размывая дорожку в ноль. Русла ручьев сплетаются в густые косы, и собираются дикими речками, скатываясь в разломы источников. Горячая вода в них исходится паром, ругается, бурлит, окропляя берега минералкой. Бахнуло! Молния выбелила тени двух всадников на дорожке. Мечется среди них всклоченный, но веселый пес. Смехом поддерживают скачущие небесный шум, лошади несутся пуще прежнего, заливается Лютик жарким лаем. Они влетают по лужам и ломанным веткам в поселок в дальнем краю садов. Грязь из-под копыт летит, и треск стоит бурный. Гул поднимается снова. Хлопают плохо закрепленные ставни, незакрытые калитки; кричат гуси, свиньи, козы, куры, ослы в сарайчиках на задних дворах; плачут разбуженные дети, и загораются медленно окна; и смеются, смеются как безумные, как ошалевшие, до хрипоты смеются бывшие кочевники. Жара влетает на двор, и Эна быстро спешивается. Гелен в езде не так ловок. Лютик весело возится под ногами, и возвращается скоро в сарай к лошадям. Их сушат, укрывают попонами, закрывают крепко-накрепко. В паддоках радостно чавкает земля. И закончив работу, они заходят в маленький дом, заваливаются в купаленку: к большому жестяному тазу подведен кран с горячей водой из источника, а напротив кран с холодной, из сельской водонапорной башни. Набирается вода, и они рушатся вместе в узкую лохань, греются вместе. За окном грохочет, а дом стоит ровно, стабильно, без всякой дрожи. Не скрипят противно старые колеса. Не скользит пол. Не стаскивает плохо прикреплённый полог. И тихо. Бахнет в стороне – и спокойно. Готовят на печке рагу, пшеничную кашу, птицу. Заливают соусом… Лютик, вымытый до блестящей золотистости, нагло тащит кусок, неловко уроненный. Эна мило бранится, смеется, пока Гелен пытается с непривычки вычистить глиняную посуду. Ее эмалированные бока покрыты разноцветной глазурью и грубым рисунком, но отчего-то кажутся самыми красивыми на свете. Свечи на столе чуть коптят, покрывая пятнами светлый потолок. Рдеет душистый чай, разливается прозрачной желтизной в пиалки из тяжелого чугунного чайника. От лепешки отрывают бывшие екнифра́зы по куску, макают в абрикосовый сироп из банки… поют по-свойски, по-степному. И наконец-то чувствуют себя дома. Кладбище в ливень выглядит жутче обычного, но дышится спокойнее. Даже на таком старом, огороженном кованым забором, появившимся в начале смерти. Тут все — королевские семьи, придворные, рыцари, художники и музыканты, великие люди! И нищие с великими мыслями в эпитафиях. Плиты ровные, белые. И тихо. Лилейник стоит у ворот, по краям — старые дубы и сосны. Сова кружится, пока не находит нужный памятник. Буквы екнифра́зского выводят: «Герой и конь его хромой Лежат под этой землей. Несите купалки и птичье перо — Так очень давно заведено. И Смерть благородна В него влюблена От первого боя И до гроба» София опускается на плиту, и неловко слезает с неё, сконфузившись. Разглядывает буквы. Детская песенка заела в голове, шумит на несколько голосов. Купалка в руках и на лице выражение ужасной скорби. В плечах усталость, в морщинах, проявившихся на лице, спряталась мудрость. Женщина, ведьма уже бормотала скрипуче: — Мне снова надо было сделать это. Прости хоть ты меня! Саламга́н мне этого не простит. Тот, кто должен быть мёртв, не может остаться живым. Он ведь заставит после парить над полем боя! А я не смогла, Генри. С каждым словом тело складывалось и сохло, тончилось, как сухой лист. Старость, орудуя памятью и печалью, побеждала показную юность. «У тебя глаза на мокром месте, София! И как ты это допускаешь? Смерть еще, называется!» — думала. А мысли голдели старо, будто не девичьи, а беззубой старухи, которая и не помнит, как звучит человеческий голос. Глядит под ноги, в лужу, и видит такое же лицо: рябое, печальное, с бледным, неживым взглядом. И на душе мерзко, сыро! Печаль как болото утягивает в самую глубь, на самое дно, где тина сойдется над твоей головой, и вода займёт лёгкие. И земля под ногами, отсыревшая, тянет вниз. Купалки качают головами. Сгорбились плечи, иссохли руки, лицо стало безобразным и жутким. Стояла перед плитой старая женщина. Казалось, ровесница этого мира. София сидит на земле напротив могильной плиты, и рыдает, будто губила собственную дочь. Дрожит, всхлипывает бесслезно, и иногда сипло втягивает холодный воздух. Дождь прекращался. Тучи плыли прочь. На горизонте теплом расцветал рассвет. И с ним возвращалась молодость.
7 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник