Каково назначение человека? Быть им. Станислав Ежи Лец
***
Я провел в беспамятстве большую часть вечера и последующей ночи и очнулся только под утро, когда за окном уже рассвело настолько, что выключились фонари. Мать тихонько сопела в своей спальне напротив, специально оставив двери наших комнат открытыми настежь — чтобы услышать, если мне вдруг станет хуже во сне. К счастью, лихорадка прошла, и теперь я чувствовал себя вполне бодрым. Конечно, не обошлось без звонка лечащему врачу и горсти всевозможных таблеток, порекомендованых им, которую я с трудом заставил себя проглотить, запив ледяной водой, но в остальном, всё было не так уж плохо. Всё — кроме вчерашнего сюрреалистичного воспоминания. Перед глазами то и дело всплывало лицо тучной кассирши, волооко глядящее на меня с потолка, заставляя внутренне содрогаться всякий раз, когда я о нём вспоминал. Конечно, можно было отмахнуться от этого видения, списав всё на то, что из-за жара и усталости у меня случилась галлюцинация, но я не мог отрицать тот факт, что и жар, и усталость, и последующая лихорадка не являлись её последствиями, а были результатом того, что случилось до неё. Таким образом, и сама галлюцинация была лишь «побочным эффектом», хотя в этом я не был так уж уверен. Что-то случилось вчера. Но что? Этого я не знал. Точнее, чувствовал, что знаю, но не мог облечь это знание в материальную форму, как ни старался. А в голове звучал всё тот же назойливый вопрос: «Этот твой вещизм… зачем он?» Признаться, я долго думал над ним, и пришел к выводу, что мне просто было так удобно. Просто я привык так жить. Но теперь эта привычка — плохая она была или хорошая — как будто мешала мне раздвинуть грузный частокол, ограждающий какие-то скрытые истины, мешала заглянуть глубже и увидеть по-настоящему, не так поверхностно и отрывочно, как обычно. Я понимал, что мне не хватает чего-то, какой-то мелочи, чтобы осознать весь масштаб случившегося. Эта моя склонность всё овеществлять, она словно была ширмой, преграждающей свободный взгляд, сродни той, которой всегда заслонялась от меня мама. Мама! Я невольно смотрю на зияющий чернотой вход в её спальню и думаю с испугом: что же я с ней сделал? Наверное, ничего такого, что можно было бы однозначно назвать плохим. Но и однозначно хорошим назвать это я не решался. Мне было жутко сознавать, что всё это время во мне жила настолько мощная невероятная сила, и хотя она не была «тёмной» (не вызывала во мне гнев и желание убивать — ничего такого), меня всё равно беспокоило, почему же она, мирно спавшая во мне эти долгие годы, заявила о себе только вчера. Мог ли я её контролировать? Наверное, да. По крайней мере, вчера, когда всё и произошло, в какой-то миг ко мне пришла мысль, что это я — осознанно — вызываю образы этих видений, точнее, извлекаю их из мамы и возвращаю ей же, но уже другими, видоизмененными — пропущенными через меня и мною же отфильтрованными. Да, больше всего это напоминало процесс фильтрации: словно я вытянул из них весь сор, всю грязь и мелкий мусор, и разные потусторонние частицы, создающие неблагоприятный фон, а взамен насытил… Чем? Я затруднялся ответить. Простыми словами это не сформулировать, да и научной терминологией — тоже. Я понятия не имел, в какие сферы полез, каких струн коснулся, но чувствовал, что произошедшее совершенно не укладывалось в рамки обычного мировосприятия — оно было слишком сложным и неоднозначным, и уж точно неудобоваримым для какого-нибудь тугодума, вроде меня. Интересно, чувствовала ли мама то же самое, что и я, когда бесконечные потоки энергии перетекали из моих пальцев в её? Хм, лично я в этом сомневался. Скорее всего, она подумала, будто я по привычке заглядываю в её воспоминания и выуживаю оттуда события прошедшего дня. По крайней мере, выражение её лица свидетельствовало о том, что ничего сверхъестественного, в её понимании, не происходит. Хотя как знать? Я ведь не физиогномист. Я снова кошусь на распахнутую дверь маминой спальни и отчетливо слышу в голове насмешливый голос кассирши: «Опять пытаешься расставить всё по полочкам?» — Представь себе, — цежу я сквозь зубы без капли привычного уважения и мысленно приказываю этому голосу заглохнуть. В конце концов, это моя голова! Это моя жизнь, мой дар, моё проклятие, и мне с ним жить — не ей! Она всё только усложнила и запутала, и привнесла лишнюю долю хаоса в мои и без того непростые будни. Я бы прекрасно обошелся и без её дурацких наставлений. Тоже мне, великий сэнсэй! Возомнила себя чёрт знает кем, а мне что теперь, преклоняться перед ней? Да хрена с два! Её больные тщеславные фантазии — это исключительно её проблема. Ведь в том, что случилось вчера, она вообще никак не участвовала — я всё сделал сам. Сам! А она об этом и знать не знает! Не могла же она предсказать это, в самом деле, ну… Или могла? Сомнение как обухом ударяет меня по голове. Ругая себя за излишнюю мнительность, я лихорадочно прокручиваю в мыслях последний диалог с этой странной тёткой и пытаюсь найти в нём какую-нибудь зацепку, но, как назло, вспоминается только всякая ерунда. Я чувствую, что упускаю что-то очень важное, весомое, что оно утекает от меня, как вода сквозь пальцы, и отчаянно пытаюсь задержать его, ухватить, но всё никак и никак, и кажется, что эта недосягаемая правда вот-вот выплеснется на пол, где мне уже никогда не собрать её заново, и только и останется что вытереть её грязной тряпкой да выбросить в окно. Ты безнадёжен. Пора это признать. — Да пошла ты! — вскрикиваю я в порыве отчаяния, и мир вдруг взрывается перед глазами. Огромное световое пятно лопается прямо перед моим носом, как мыльный пузырь, и во все стороны от него разлетаются бесчисленные крошечные осколки. Они беззвучно катятся по полу и замирают в самых разных местах, пульсируя и переливаясь искрометным золотым цветом, а затем медленно начинают двигаться, притягиваясь друг к другу, словно намагниченные, и сливаясь в стройные ряды, пока, наконец, не образуют одну сплошную широкую линию, ведущую ровно к двери от того места, где мои ноги касаются пола. К моему вещему удивлению, мерцающая линия не заканчивается у порога, а пересекает его, обтекает дверной косяк, и продолжает скользить по полу, заворачивая в тёмный коридор, сползая по лестнице вниз, и дальше, дальше… Она как будто… — …указывает дорогу, — договариваю я вслух и тут же закрываю себе рот: в соседней комнате мама вздыхает во сне и шумно переворачивается с боку на бок. Да, определенно, это дорога. Но куда? К кому? Ответ приходит моментально. — Это всё ты… вы, что ли? — шепчу я в темноту, смущенный и пораженный собственной непрозорливостью. Как странно: с этой же фразы (ну, или почти с этой же) всё и началось тогда, и вот я снова говорю это, и снова чувствую себя полным идиотом. Завороженно гляжу на сияющий шлейф на полу и думаю: разве это возможно? Нет, я верю тому, что вижу, но… разве кто-то другой поверил бы? Кто-то другой смог бы это увидеть? Снизошедшее вдруг озарение подсказывает: это предназначено только мне, только здесь и сейчас, потому что я — самый видящий из всех зрячих и потому что… ну, потому что откровение — это исключительно для одного. Чёрт, как же я раньше не догадался?! Не сводя глаз с указующего пути, я в спешке натягиваю одежду и осторожно ступаю по ковру к двери, стараясь не наступать на переливающиеся капли света. У маминой спальни я на секунду останавливаюсь в нерешительности: может, разбудить её? Потом решаю, что не стоит этого делать. Что я ей скажу? Как объясню? Нет, пускай уж лучше спит и ни о чём не беспокоится. В конце концов, неведение — залог душевного равновесия. Тенью крадусь по лестнице, шустро пересекаю весь первый этаж и, наскоро обувшись, выскальзываю за дверь, в февральскую слякоть. Оборачиваюсь, чтобы поглядеть на свои следы на тающем грязном снегу, и с какой-то доброй печалью думаю: хорошо бы им окончательно растаять до утра, пока мама не проснулась. Впрочем, может я успею вернуться к тому времени и никто ничего не заметит. Думаю об этом без особого энтузиазма, перебегая дорогу и, не останавливаясь, бегу дальше, мимо одинаковых многоэтажек: кое-где на их серых боках мелькают редкие огненные всполохи — отголоски сияющего пути, и я понимаю, что двигаюсь в правильном направлении. По крайней мере, мне очень хочется в это верить: что всё это — не очередной глупый кошмар, что всё это реально и происходит на самом деле, что я не спятил, что я действительно иду туда, куда надо, чтобы узнать то, о чём должен знать. Одни дома сменяются другими — все они сливаются в сплошную грязно-серую полосу бетона и все отчего-то кажутся вдруг незнакомыми, словно я впервые вижу и эту улицу, и этот город, или как будто смотрю на него с какого-то нового неожиданного ракурса и ничего не узнаю. Я бегу всё быстрее и быстрее, несмотря на то, что уши горят от ветра и кружится голова, а сердце колотится так, словно за мной кто-то гонится… хотя, в принципе, так оно и есть. Мои страхи, тревоги, сомнения, моя старая жизнь, неуклюжая и такая несуразная, — всё это мертвым грузом волочится за мной, периодически наступая на пятки, и я удираю от него что есть силы, твёрдо решив не оглядываться. Далеко за горизонтом всходит солнце — невидимое за спинами плотно набитых рядов высоток, и хотя на улицах всё ещё царит полумрак, воздух постепенно светлеет, а в подмерзших за ночь лужах начинает таять тонкая корочка льда. Я пытаюсь перепрыгивать через эти чёрные пятна на асфальте, но кроссовки всё равно мокрые, и волосы мокрые, и что уж говорить про спину… С ближайшего козырька подъезда вихрем взлетают орущие воробьи, когда я пробегаю мимо, и передо мной наконец открывается знакомая панорама: девятиэтажный облезлый дом на пять подъездов — настоящая монолитная глыба среди стройненьких белесых новостроек. Это он! Он, тот самый! С неописуемым возбуждением я залетаю в нужный подъезд и прыжками преодолеваю несколько лестничных пролётов, игнорируя лифт и законы здравого смысла, среди прочих гласящие, что шесть утра — совершенно неподходящее время для визитов. Лихорадочно трезвоню в дверь, а когда никто не отвечает, начинаю стучать — не без некоторого смущения, конечно. Наверняка шум перебудит всех соседей. Хоть бы не вышел никто, а то будет совсем не комильфо.* — Открыто, — наконец слышу зычный голос из-за двери и с гулко бьющимся пульсом в висках захожу в кромешную тьму квартиры. За несколько секунд глаза адаптируются ко мраку, и я бреду по пустому коридору вглубь квартиры, откуда доносится шум. Открываю дверь — нет, это ванная. Напротив неё — ещё одна дверь. Должно быть, сюда. Захожу и тут же остолбеневаю, а из горла вместо приветствия вырывается лишь странный булькающий звук. В центре небольшой комнаты, очевидно, служащей спальней, стоит кассирша, и её ноги — единственное, что касается пола. В буквальном смысле. Потому что всё остальное — кровать, тумба, стулья, какие-то книги, цветы в вазонах, подушки, ворох одежды и даже шкаф — буквально парят в воздухе, вертясь вокруг её тучной фигуры, как планеты по своей оси, иногда сталкиваясь друг с другом или с потолком, но не задевая её саму, и всё это выглядит настолько дико и вместе с тем завораживающе, что я стою, как истукан, у порога, не в силах пошевелиться, и пялюсь на это, пока, наконец, кассирша не оборачивается. — Что стал? Проходи, — улыбается она. Предметы вокруг неё тут же недвижимо зависают, и я уже готовлюсь к тому, что сейчас они с грохотом упадут на пол, но, к моему удивлению, опускаются они плавно и бесшумно, и что самое интересное — все по своим местам. Подушки — ровным рядом на кровать, книги — на полку, стулья — к стене, а на них аккуратно ложатся рубашки и юбки, торшер — в угол, цветы — обратно на подоконник, ну, и так далее, и так далее… — Да ты проходи, не стесняйся, — выводит меня из шокового состояния кассирша. Она бесцеремонно вталкивает меня в комнату и усаживает на свободный стул, а сама встает у двери и с нескрываемым весельем глядит на мою растерянную физиономию. — Что ж, всё-таки решился, — то ли вопрос, то ли утверждение. — Ну, я… э-э… — Ой, слушай, — вдруг спохватывается она, — может, свет включить? Мне, в общем-то, всё равно, но если тебе так удобней… — Не-не, не надо, — ломаным голосом отвечаю я и таращусь на неё во все глаза. — Наверное, мне не сто́ит спрашивать, что это сейчас было, да? — Ну почему же? — смеется кассирша. — Тут нет никакой загадки. Знаешь ли, у каждого свой способ поддержания энергетического баланса… ну, или восстановления сил… короче, называй как хочешь. Кто-то занимается йогой, кто-то разукрашивает картинки, а я вот — как-то так. — Она прищуривается, и её лицо приобретает более строгое выражение. — Но что мы всё обо мне да обо мне? Поговорим лучше о тебе. Ты ведь за этим сюда пришел? — Ну, в общем, да. Просто я слегка… — «в шоке», — удивлён. Не каждый день приходится видеть… — Кого? Я обреченно вздыхаю: — Боюсь, если я скажу это, то выставлю себя круглым дураком. — Если боишься, тогда лучше не говори. Дураков и без тебя хватает, правда? — подмигивает кассирша и подкуривает невесть откуда взявшуюся сигарету. — Но, с другой стороны, если тебе не хватает смелости, чтобы спросить о главном, хватит ли тебе сил жить с осознанием того, что ты никогда не узнаешь ответ? Страх твой — враг твой, как говорится, — глубокомысленно изрекает она, разглядывая свой маникюр, — но, бывает, даже злейшие враги объединяются перед лицом бо́льшей угрозы, чем та, что они представляют друг для друга. — И что же это за угроза? — спрашиваю осторожно. — В твоём случае — это неведение. Нет ничего хуже, чем вечно жить в собственной яичной скорлупе. — Это точно, — опять вздыхаю я. — Ужасно быть заложником себя самого. — А что, если я скажу, что все люди чувствуют то же самое? — Она стряхивает пепел прямо себе в ладонь, а затем убирает его в карман своей блузы. Я понимаю, что пялюсь на неё, как остолоп, но ничего не могу поделать. — Ну, а что ты думал? Что ты один такой «особенный»? Тут речь вовсе не о твоих способностях — я говорю о том, что этот мир открыт для людей ровно настолько, насколько они могут его видеть сквозь трещинки в своей скорлупе. И для тебя — в том числе. Ты выглядываешь каждый день и сетуешь, что горизонта не видно и что это нечестно — ведь ты так хочешь узнать, что же там, за ним, дальше — но тебе и в голову не приходило, что можно разломать эту скорлупу, расшатать привычные стены и выбраться наружу, чтобы увидеть всё по-настоящему. Стены! Мама. Бесчисленные вспышки. Гаснущее солнце. Рушащийся небосвод. Чёрная бездна, полная сияющих звёзд. И последующее за ней безграничное чувство свободы… Меня буквально подбрасывает на стуле от этого воспоминания. Пульс пускается в бешеный хоровод. — Я знаю, о чём ты думаешь, — говорит кассирша, проследив за мной взглядом. — Как вы можете знать, если я сам ничего не знаю?! — вскрикиваю я, подрываясь со стула. — Лучше скажите, что со мной случилось? Ведь ничего такого раньше не было! Я просто видел то что видел, и всё! А вчера… — Я застываю в нерешительности: стоит ей рассказывать о том, что было вчера, или же она и так всё знает? Второе кажется мне очевидным, и я спрашиваю, понуро склонив голову: — Скажите мне правду: что я с ней сделал? — Ничего. В общепринятом смысле. — Что с ней теперь будет? — То, что она для себя выберет, — пожимает плечами кассирша и комкает дымящую сигарету прямо в пальцах, а потом и её отправляет в карман. — Но как же? — растеряно моргаю я. — Это ведь я сделал! — Ну, это как посмотреть. Всё, что ты видел, показала тебе она. Ты помог отпереть ей сейф — вот что ты сделал. Это да. А всё остальное — исключительно дело её рук. В это трудно поверить, понимаю, особенно после того, как ты всю жизнь считал себя си-ди плеером, в котором крутятся чужие мелодии, но так оно и есть. Теперь всё зависит от неё самой, но никак не от тебя, и ещё меньше — от обстоятельств, так что не переживай понапрасну. Она умолкает, я тоже молчу какую-то минуту, и в квартире делается так тихо, что становится слышно тиканье часов в одной из комнат. Наконец, не выдержав напряжения, я спрашиваю: — А что теперь будет со мной? — То, что ты для себя выберешь, — повторяет кассирша. — А вы? То есть, я хочу сказать, вы что, мне не поможете? — Я не могу тебе помочь. Я здесь не ради тебя, помнишь? Я действую исключительно в собственных интересах. — И что же в ваших интересах? — спрашиваю с вызовом. — Жизнь, — грустно улыбается кассирша. — Все жизни. Это слишком широкое поле деятельности, чтобы можно было выбрать кого-то одного. — Но вы же выбрали меня, разве нет? — Не совсем так. Когда я выбираю одного, пренебрегая другими, и когда этот один выбирает всех, пренебрегая собой, — это разные вещи. — Стоп. Погодите. — Я опять плюхаюсь на стул и таращусь на неё во все глаза. — Вы хотите сказать, это оно и есть? То решение, о котором вы говорили, которое мне надо принять… это оно? — Кассирша коротко кивает, и у меня перехватывает дыхание. — Нет, погодите. Это же как-то… неправильно. Вы не можете знать наверняка. Может, я не тот, кто вам нужен. Я ведь, по сути, ничего такого не умею. А то, что случилось вчера, это, конечно, здорово, но не факт, что у меня получится снова. Может, это всё вообще случайно вышло. — Случайностей не бывает, — хитро щурится кассирша. — Как там говорил Эйнштейн?** Жаль, дословно не помню, но он был чертовски прав. «Чертовски»? Она действительно так сказала? — Послушайте, — начинаю я, но тут же замолкаю. Все слова, что так и крутятся у меня на языке, кажутся глупыми и неуместными. То есть, конечно же, в любой другой ситуации это выглядело бы вполне нормально — спрашивать и получать прямые ответы на свои вопросы, спорить с тем, что тебе не нравится, переубеждать собеседника, наводя различные аргументы, но именно здесь и сейчас это всё было абсолютно бесполезно и нежизнеспособно, потому что сама ситуация не была нормальной. Я не мог в ней разобраться, и это злило. Но, с другой стороны, я не был уверен в том, что мне надо в ней разбираться. Время шло. За окном окончательно развиднелось. В соседней комнате снова тикали часы. Кассирша ждала. И я ждал — собственного решения. Принять его казалось чем-то невозможным — к тому же, не до конца было понятно, между чем и чем, собственно, мне нужно выбирать, — но я чувствовал, что должен это сделать. Можно уйти, можно остаться. Эти слова голосом кассирши рефреном проносились в моей голове, тогда как настоящая кассирша, всего в двух шагах от меня, молчала, и чтобы избавиться от навязчивого диссонанса, я закрыл глаза. Надо сосредоточиться. Надо сделать свой выбор. Жить в яичной скорлупе и вечность глядеть на далекое гаснущее солнце или выбраться из неё и стать солнцем самому? Что дороже — одна жизнь или бесконечное множество жизней? А если ты сам можешь прожить это бесконечное множество как одну жизнь? Что лучше — уйти в неведение, спрятаться ото всех и скорбеть о себе самом или выйти из тени и протянуть руку первому встречному? Надо ли жертвовать собой, чтобы помочь другому? И если да, то насколько оправдана будет эта жертва, если в итоге никто не поможет тебе самому? И будет ли справедливо считать, что ты вправе требовать самопожертвования от других? Любить или ненавидеть? Забыть или вспомнить всё? Достаточно ли знать, что ни один человек на всем белом свете не имеет этого права выбора, чтобы сделать выбор самому? Я открываю глаза. Кассирша так и не сдвинулась с места и глядит на меня в упор. В ушах звенит тишина, и, кажется, моё сердцебиение, слышно за километр; пульс теперь бьется в такт с далеким тиканьем часов. — Значит, ты решил, — говорит кассирша, разрушая безмолвную магию, и улыбается, устало и как-то грустно. Улыбка, тем не менее, делает её в разы моложе и симпатичнее — насколько это возможно, конечно. — Что ж, пусть будет так. — Пусть будет так, — эхом повторяю за ней и отчего-то сам улыбаюсь. — Ну и ладушки! — она вдруг вплескивает руками, подмигивает и подкуривает новую сигарету. — Так, это, конечно, всё очень замечательно, но мне скоро на смену. Да и тебе, я думаю, тоже куда-то надо. — Э-э, ну да. На учёбу к восьми. — Во-во. Так что иди, не задерживайся. А я, пожалуй, подремаю ещё полчасика. — Кассирша устало опускается на кровать и блаженно затягивается. — И это, двери за собой захлопни. — Хорошо. До свидания. — Я поднимаюсь со стула и направляюсь к двери, но у порога останавливаюсь. Я чувствую, что просто обязан задать вопрос, терзающий меня на протяжении всего последнего часа. — Слушайте, — говорю я, — при всём уважении, почему именно эта профессия? И этот вид… вам не кажется, что форма, так сказать, несколько не сочетается с наполнением? Я бы даже сказал, противоречит ему. — Я могла бы сказать о тебе то же самое, — смеется кассирша и выпускает дым в потолок. — Иди, парень. Тебе пора. Я выскакиваю из подъезда, как ошпаренный. Город светится легкой дымкой тумана. Не таясь, бегу по улицам, звонко шлепаю по лужам и мурлычу под нос всякую несуразицу. Небо над головой какое-то блеклое и безжизненное, как застиранная скатерть, и солнца совсем не видно, но мне оно и не нужно. У меня есть своё — вот оно, прямо под рубашкой. И теперь мне не страшна февральская морось. Вообще ничего не страшно. Выбегаю на главный проспект — шапка сорвана, куртка нараспашку. Продрогшие прохожие глядят на меня с неодобрением, а я отвечаю им улыбкой. Зима не бесконечна — глупо судить кого-то за то, что он хочет лета. Но и я не осуждаю их за то, что они живут одним днём. Они просто ещё не знают, что дни бесконечны. Улыбаясь, ныряю в толпу. Прохожу сквозь серые лица и касаюсь холодных рук. Перед глазами мелькают бесчисленные яркие вспышки, кометами взмывают вверх и падают вниз, рассыпаясь огненными искрами, растворяясь в зябком тумане. Стены рушатся. Миллиарды звёзд гаснут и зажигаются. И каждая становится солнцем.