I know all too well it don't come easy, The chains of the world they seem to movin' tight. I try to walk around if I'm stumbling so familiar. Tryin' to get up but the doubt is so strong, There's gotta be a winning in my bones
Он знает, что королева придёт, точно так же, как знает, что от неё бесполезно закрываться на ключ. Поэтому не запирает дверь своих слишком шикарных покоев во дворце. Но он всё равно не ожидает, что визит её случится в первый же вечер. Хистория не умеет отказывать себе в желаниях, не умеет не обострять. Хистория всё ещё эгоистка, и даже ответственность за весь Парадиз, лежащая на её хрупких плечах, не делает её великодушнее, альтруистичнее. Она думает только о себе и немного — о принце. Зато умело делает вид, что переживает о судьбах мира. Королева Хистория — воплощение надежды и светлого будущего. Какая чудесная, волшебная роль, какой грандиозный обман! Только Эрвин мог соорудить что-то подобное, только Хистория способна эту иллюзию поддерживать. Райсс не стучится — она из тех хозяев, которые не предлагают гостю чувствовать себя как дома. Наверное, она сама не чувствует себя дома в этой огромной каменной глыбе дворца, холодной и недвижимой. Хистория тихонько затворяет дверь, садится напротив него — он дремлет в кресле, а потому королева присаживается на невысокий чайный столик поблизости. Леви чувствует её дыхание и взгляд, изучающий, жадный, разжигающий в нём недовольство и иррациональное чувства стыда. Хистория единственный человек в его жизни, от которого Леви хочется прикрыться. Его никогда не беспокоила собственная внешность. Он не был достаточным красавцем, чтобы носиться с формой не единожды сломанного носа или переживать за многочисленные шрамы. Он держал одежду в строгом порядке, потому что привык к дисциплине и любил чистоту, он регулярно брился и стриг волосы, потому что не желал допускать хаоса, а вовсе не из-за тщеславия. Отсутствие внутренней чистоты Леви всегда компенсировал наличием безупречной внешней опрятности. Но рядом с красавицей Хисторией невольно хотелось казаться чуть лучше хотя бы внешне, потому что в самой сути он никогда не мог бы сравняться с ней в безупречности. Тогда он мог скрыть несчитанные полоски шрамов под рубашкой, скрыть мозоли на пальцах перчатками парадной формы или, на худой конец, затушить лампу, когда они оставались наедине, чтобы Хистории не пришлось на всё это смотреть. Райсс его несовершенство никогда не смущало — она пренебрежительно звала его шрамы боевыми трофеями и цинично напоминала, что им есть, за что быть благодарными этой войне. Теперь же Леви не может делать вид, что этот мир красивее, приятнее и добрее. Не только потому, что шрам на лице тканью не скрыть, но и потому, что в Хистории больше не прячется совершенство — она главное уродство этого мира. Что ж, теперь он хотя бы знает об этом, наконец-то использует оба глаза для того, для чего они предназначаются. Хоть и видит после ранения правым хуже, чем левым. А его собственная внешность, как и прежде, не так уж важна. Пока Хистория не подаётся вперёд, сокращая расстояние, не касается шрама — в Леви забытым инстинктом говорит не брезгливость, а то его давнее желание оградить её от уродства мира. Поэтому он реагирует мгновенно, даже в своей полудрёме: дёргает головой, выбираясь из-под её настойчивого внимания, отстраняясь от любопытных пальцев. — Чего пришла? Рассматривать меня? — грубо спрашивает Аккерман и садится в кресле прямо, забрасывает ноги на стол, на котором она сидит. На её нежно-голубом платье даже пыль будет видна, и даже если Леви держит сапоги в идеальной чистоте, он всё равно надеется, что на одежде Хистории останется пятно — как демонстрация её сути. — Я пришла побыть с тобой, — нежно, ласково, игнорируя правду, отзывается Хистория. И смотрит так, как будто он не видит её насквозь. Леви морщится: от её слов и тошно и больно. И даже если звучит правдиво, не существует вселенной, где он снова поверит в эти россказни. Хистория понимает: взгляд её меняется, деловитость и сдержанность сменяют ту безграничную нежность, которую она так умело изображает. — Я пришла поговорить. Мы давно не разговаривали. На самом деле, мы совсем не разговаривали после смерти Эрена. Это как раз правда: он просто сдал оружие, написал заявление, кое-как впихнул его подозрительно молчаливой Ханджи и был таков. На деле, конечно, всё было сложнее: его вызывали в столицу неоднократно, и чтобы получить объяснения и чтобы уговорить вернуться на службу. Леви только вызовы Ханджи не игнорировал — остальных слал лесом. Зоэ приказывать ему не могла, потому с ней Леви общался охотно. Через пару месяцев после его отставки, Ханджи была отстранена с должности главы Легиона — королева назначила другого командора. Леви подозревал, что для учёной это была настоящая гора с плеч: она могла теперь вернуться к своим любимым экспериментам и не думать о том, как ей совладать с наследием Эрвина. Возможно, Ханджи сама подала прошение об отставке. Или это был очередной шаг поумневшей Хистории, чтобы не допустить влияния на себя. Как бы там ни было, теперь о судьбе легиона думал Армин. И он справлялся. На формальные письма старых знакомых Леви отвечал, скорее, из теплых чувств, чем из чувства долга. Ханджи не была ему чужой, Ханджи спасла ему жизнь, с которой он не знал, что делать, но зато у него был выбор; остальных же Леви держал за близких товарищей. Со временем письма их становились всё менее формальными, делались дружеской перепиской. Армейские вопросы Леви обычно игнорировал. Однажды только поговорил с Кирштайном и Спрингером о подготовке новобранцев, но по службе они больше никогда не пересекались. Все, с кем Леви виделся после, наносили дружеский визит. Аккерман предпочитал, чтобы визиты эти были редкими: формально он никому ничего не запрещал, но от прошлого отказался слишком категорично, чтобы нянчится с остатками своего бывшего отряда. Впрочем, было исключение — Микаса. Её визиты были явно не дружескими, слишком частыми. Она приходила советоваться, хоть ни разу не попросила его совета напрямую. Они оба оказались в похожей ситуации, отвратительной донельзя. И она не знала, что делать. Как будто у Леви нашёлся бы дельный совет, кроме очевидного «беги». Но даже так он не мог прогнать её, когда Аккерман заявилась в его дом в грозу, явно нетрезвая, споткнулась на пороге, а когда Леви помог ей подняться, вцепилась в его руку и выдохнула беспомощно: — У мальчика его глаза. Леви думал, она возненавидит этого ребёнка, но вместо этого Микаса схватилась за принца, как утопающая. Она была главой его личной охраны и, кажется, нянькой, лучшим другом и второй матерью. В этой болезненной привязанности была закономерность. Сам Леви не испытывал к принцу ненависти, он даже был рад в каком-то смысле его наличию и такой доказательной схожести — было проще. Сходство, вероятно, было тем, что и для Микасы всё упростило: она видела в мальчике его отца и готова была идти за ним на край мира. Как шла за Эреном однажды. Пока не встала против него. Леви не знал, чем может ей помочь. Надеялся только, что эта история больше не повторится, что хотя бы этот ребёнок не предаст её доверие. В последующие визиты Микасы они просто сидели по разные стороны стола, пили чай и думали о своём. Им не о чем было говорить — между ними царило безупречное понимание. — Тебе не надоела война? — однажды спросил её Леви, рассматривая усталые тени, залёгшие под глазами. — Я больше не воюю, сэр. Я ребёнка воспитываю, — откликнулась она. — Ты же генерал. — Лишь номинально. Мои обязанности сводятся к охране принца. Я бы всё равно не знала, что теперь делать в армии. Разведка сейчас другим занята. Это была правда. Переименована в Центральное Разведывательное Бюро и направлена на устранение совсем других угроз. Занималась политикой, а не войной, находилась под прямым подчинением монарха. В неё теперь совсем мало кого принимали. Немногочисленный Легион в прошлом от безысходности, теперь был немногочисленным в силу своей элитарности. Королева была не лишена сентиментальной ностальгии и злого чувства юмора. Как и командор Артлерт. — Как будто война когда-то заканчивается, — пренебрежительно выдавил Леви в чашку. Микаса хмыкнула. — Забавно. Хистория то же самое говорит. Говорит, что мир — всегда временное явление. Это вы её научили? — Микаса никогда даже не делала вид, что пребывала в блаженном неведении относительно его неуставных отношений с королевой. Раньше она глядела на него очень осуждающе, кажется, считая необходимым злом, но со временем одумалась. Необходимым злом оказались совсем другие люди. — Не вешай на меня все грехи. Сама научилась. Прозорливый эгоизм Её Величества — возможно, единственное, в чём Леви был не виноват. Теперь Хистория сидит перед ним, такая же, как и семь лет назад, и просит каких-то слов. Словно в нём есть что-то для неё, кроме проклятий. — Мне нечего тебе сказать, — небрежно бросает Леви. — Тогда, может, ты согласишься выслушать меня? — даже теперь Хистория не выглядит умоляющей. Она спрашивает, прекрасно понимая, что у него нет выбора. — Я не могу заткнуть королеву. — То, что я тогда выбрала, то, какое решение приняла… Ты должен понять, Леви, это было выше и важнее тебя или меня. И это совсем не касалось нас. Не должно было коснуться, я этого не хотела. Хистория говорит ему о своих желаниях так, будто ему не плевать. Будто её желания достаточно, чтобы оправдать перед ним вселенную. Может, однажды так и было, по её слову вращались миры и взрывались звёзды, но теперь всё, чего она хочет, оставляет Леви равнодушным. Пока Хистория не произносит, крепко, грубо, но с непередаваемой нежностью схватив его пальцы: — Я тоже хочу получить всё то, что причитается мне судьбой. Свой шанс жить той жизнью, которая могла бы быть. Я хочу быть счастлива. Гнев за её эгоизм и бездушие схлёстывается в Леви с тем человеческим состраданием, которое невозможно не испытывать к человеку с несправедливой, дрянной судьбой, с жалкими остатками той симпатии, что капитан однажды испытывал к своим зелёным кадетам. И даже несмотря на то, что слова её по-прежнему эгоистичны, что это наглость и дерзость, что ему тут же хочется убить её за самоуверенность, та сила и искренность, которые проступают в Хистории, то величавое превосходство монарха, которое заставляет даже его подчиниться, — всё это сковывает его ярость и непроходящую злость на королеву. Он может понять её желание, но вместо этого он мстительно торжествует, что в своем несчастии Хистория признаётся не кому-нибудь, а ему. Месть — любимое время года Леви Аккермана. И вместе с тем, что ему противно снова обнаруживать в себе прежние черты, загнанные в длительную спячку, но так и не умерщвлённые, он полон восторга. Знание того, что Райсс несчастна, полна муки и сожалений… Леви наслаждается им, малодушно впитывает целиком. И не собирается что-либо отвечать, отказывая ей даже в мысли, будто она достойна счастья. Он не многому её научил, но этому научил точно: однажды сделанный выбор не отменить. Поэтому люди выбирают только раз, поэтому выбор так ценен. И то, что Хистория так и не смогла этого понять — её проблема. А Леви в её проблемах больше не участвует. Пальцы из хватки шелковистой руки он выдёргивает с таким равнодушным лицом, словно её прикосновения всего лишь оседающая пыль. Стряхнуть — и забыть.***
Хистория может сколько угодно объяснять, но Леви её объяснения ни к чему. Она думает, что он просто не знает её мотивов, не проникает в её желания. Но Леви знает. Знает её суть, знает, почему она сделала тот выбор, знает, откуда берётся его всепожирающая ненависть. Леви думал — когда она улыбалась ему или говорила очередную глупость, которую может выдать только девочка, влюблённая первый раз в жизни; когда снимала корону и в глазах её читалось облегчение; когда у неё дрожали колени от его поцелуев — Леви думал, что ему удалось разбавить её эгоизм если не другим чувством, то хотя бы ощущением реальности, ощущением подлинного и настоящего. Но королева всегда выбирала то, что лучше для неё. И тогда она тоже выбрала самый безопасный вариант. Вариант для себя, который больше никого не учитывал. Который не учитывал его. Он не мог злиться на нее за желание остаться целой, за желание пожить подольше — в конце концов, он хотел для неё того же. Но когда на весах оказались его чувства к Хистория и невыполненное обещание Эрвину, чаша ожидаемо склонилась в сторону долга. Хистория сделала всё, чтобы он не мог выполнить это обещание. Они с Эреном действовали в обход желаний Леви, в обход всего здравого. Они с Эреном были одни против всего мира, и это единство Леви не мог им простить точно так же, как себе — неудачу со Звероподобным, его глупую промашку с Зиком Йегером. — Вы были самой главной угрозой нашему плану, сэр. Мне жаль, что до этого дошло, но на кону стояла судьба мира. Мы не могли рисковать. Они его чуть не убили. А теперь пришли в его больничную палату с объяснениями. Хистория зашла первая, но попятилась, увидев его выражение лица и повязку на одном глазу. Ей, наверное, мгновенно стала очевидна его внутренняя суть, перенесённая на внешнее — искалеченное, исковерканное, уродливое нутро, пропитанное войной. — У вас ещё будет шанс сдержать обещание, капитан. Зик жив пока что. Он ваш, если пожелаете, — они делали ему одолжение. Как тому, кто не мог бы сам добраться до желаемого. Как будто бы он не справился без их позволения. Он проиграл им всего лишь раз и только лишь из-за того, что Зик Йегер знал, на какие точки давить. Зик Йегер знал о положении элдийской королевы — не потому ли он так удачно заговорил об элдийских детях? Не потому ли решил поделиться с Леви планом? Он безошибочно определял чужие страхи. — Идите вон, — рявкнул Леви, взглянув на уставшего Эрена и Хисторию со слезящимися глазами. — Капитан… — На хуй, оба. Сейчас же. Не хочу вашей крови на руках. Леви привык сражаться с кем бы то ни было, но он не думал, что придётся с ними. С теми детьми, которых он вырастил. С теми детьми, которых он любил. С теми детьми, которые давно уже были взрослыми и жили собственной мечтой, собственными планами и обещаниями. Он шёл с ними параллельными путями, и мечты их расходились с его стремлениями. Но Леви всегда выигрывал у судьбы. И у них бы в итоге выиграл: у него было больше опыта, у него было обещание. И ему теперь нечего было терять. Леви знал, что если они останутся здесь, если он не изгонит их от себя и из себя, им предстоит этот бой. Бой, в котором не будет победителей, в котором благополучие мира возобладает над человеческим. Он не должен был разрушать их надежды, но непременно бы разрушил. Проще было умереть. Но у него были незаконченные дела, поэтому смерть он в очередной раз отложил. А затем, заканчивая собственную войну и больше не вмешиваясь в чужие, распорол Зика Йегера от глотки до брюха, безоружного, лишённого возможности к обращению, и покончил со всем без чужого позволения, без разрешения от королевы и Титана-Прародителя. Тогда стало можно умереть: Леви Аккерману больше не за чем было задерживаться на этом свете. Однако теперь никто не хотел ни его душу, ни его голову — теперь его заставляли жить. Но и свободы, к которой он так стремился, Леви Аккерману было не видать — его крепко держало прошлое, его определяли многочисленные выборы. Для свободы требовалось отпустить. А Леви этого никогда не умел. Он всё же нашёл выход — то, что не утонуло в водах той реки, он утопил в себе лично. Он всегда искал свободы, но не знал, что однажды получит свободу от себя самого. Чтобы освободиться, нужно было просто отречься от имени Леви Аккермана. Он никогда не думал, что будет способен на такое предательство по отношению к самому себе, на такую трусость, на такое малодушие. Он, никогда не стыдившийся собственных поступков, собственного наследия. Это стало с ним из-за Хистории — она заставила его так легко отречься от всего, во что он раньше верил. Из-за неё — из-за того, что Леви с ней постиг, из-за того, что потерял — существовать в вечной войне стало невозможно. И за это — за то, что не оставила ему выбора, за то, что не оставила себя — Леви её ненавидит.***
— Имир, Микаса! — окликает Хистория с непонятно откуда взявшимся воодушевлением. Должно быть, для сына у неё есть то выражение лица, которое до поры бережёт его от бед. Вопреки опасному положению, генерал выгуливает мальчика в королевском саду, куда, на самом деле, не так уж сложно проникнуть, если подготовка не хромает. Леви бредёт за королевой по аллеям, потому что она настояла, что он должен сам оценить степень риска, и нехотя отбивает удивлённый, недовольный, но и гадливо-понимающий взгляд Микасы. После всего, что она знает, она совершенно точно не ждёт его возвращения, но, видимо, оставляет за Хисторией шанс перевернуть всё с ног на голову. Она знает Райсс достаточно хорошо. Потому удивление быстро исчезает с её лица. С принцем Леви знаком, но не знает, помнит ли мальчик его — он давно не был в столице, а когда был, предпочитал оставаться позади всех и не задерживаться надолго. Но Имир скользит по нему недолгим, пристальным взглядом, кланяется матери. — Ваше Величество, капитан Аккерман, — кивает мальчишка. Теперь Леви не хочется сказать ему: «Йегер, дурья башка, спину выпрями!» Не потому, что он больше не копия Эрена, а потому, что у семилетнего принца идеальная осанка будущего военного, и во всём его облике проглядывает рука не Хистории, а Микасы. В нём нет утомлённой нежности, избалованности аристократа, даже вежливости нет — только дисциплина. — Леви, — неохотно поправляет мужчина. Армейские обращения он теперь никому не позволяет и фамилию свою называет лишь изредка. Всё чаще — только по семейным поводам. Потому что в ней часть его неизбежного прошлого, в ней львиная доля его бед. Не только в мальчишке с речными глазами, но и в том, что для Хистории он всегда был этим. Для Хистории он всегда был очередным Аккерманом. Они существовали для неё под знаком вопроса, будто под вечным сомнением. Она жила с ощущением, словно они не должны были случиться — и одновременно обречены были на такую историю. Леви опознал это ощущение не сразу, ведь Хистория редко делилась с ним страхами. Боялась его разочаровать, должно быть, боялась показаться слабой. Но именно из-за этого они были связаны разным. Леви считал, что чувством. Хистория была уверена, что наследством проклятой крови королей и их слуг. — Ты не можешь мне отказать. Никогда не мог, — сказала Хистория, попросив его о какой-то глупости. Позже Леви осознал, что она уже тогда знала. А, может, и ещё раньше. Может, узнала, когда лишила Рода головы. Она знала про Аккерманов, про эксперименты, но Леви первые услышал об этом от неё напрямую, только спустя годы. Она воспользовалась тем, над чем у Леви не было контроля. Преступления в этом не было: он тоже пользовался людьми, когда это было выгодно. Но преступление было в том, что на какое-то время, на быстротечное мгновение, уложившееся в три года, она сознательно позволила ему заблуждаться, позволила думать о любви, позволила тонуть в чувстве, которого, может, и не испытывала никогда. Сомнение она озвучила тогда же, когда явилась к нему с новостью о чужом ребёнке. Об этом он узнал первым — хотя бы об этом. — Я рассказываю тебе, потому что несправедливо делать из этого секрет, — проговорила Хистория, смотря в окно. — Ты имеешь право знать. И ты можешь не верить, но мне жаль, Леви. Аккерман не знал, что она имела в виду: было ли ей жаль, что она носила не их ребёнка, или она сожалела, что не рассказала ему раньше про Ури и Кенни, про всех Райссов и Аккерманов до них. Но ему захотелось затолкать эту её жалость поглубже в её глотку. — Но, если честно, я верю, что всё может быть к лучшему. Я никогда не могла определить, насколько мои чувства к тебе правдивы. Насколько реальны твои. Если это был её способ проверить, то Хистория явно ошиблась с выкладками. Потому что Аккерман, привыкший к несовершенным людям, к разваливающимся мирам, мог бы простить ей любое сумасбродство. Но только не эту неуверенность, только не сомнение в собственных чувствах. Если бы Хистория не сказала это «к лучшему», если бы не поставила под сомнение всё их существование, всю их историю, Леви бы пережил. Потому что в ещё не родившемся мальчишке с речными глазами не было ничего страшного. Но это нежелание взглянуть здраво на собственный выбор, это сомнение в себе и в нём — это было той слабостью, с которой Леви считаться не желал. Она вызывала тошноту и презрение. Она была недостойна сильной Хистории. А Леви знал, в чём сила. Ведь он, даже услышав подробный, детальный, беспощадный рассказ Ханджи про Аккерманов добрых два года назад, ни на секунду не засомневался. Потому что Леви, сделавший тогда выбор, был уверен: его связывало с Хисторией не семейное проклятие, а самое настоящее чувство. — Какими судьбами? — спрашивает Микаса своим обычным холодным и неприветливым тоном, пока Хистория обнимает сына, расспрашивает его про успехи и те два дня, что он провёл без неё. В Микасе почти ничего не меняется. Она всё так же настороже, всё так же готова защищать Йегера. — Леви обещал помочь, — улыбается Хистория так, будто заслужила эту помощь. Будто само её существование не шантаж чистой воды. — Я здесь, чтобы королеву и пацана голов не лишили. А то, говорят, ты не справляешься, — поддевает Леви, прекрасно зная, что Микаса не станет вестись на его провокации. Они и не для неё предназначены. Имир слушает его с озадаченным лицом, но взгляд его быстро делается оскорблённым, горящим праведным возмущением. «Ну точно, дурья башка», — думает Леви, наблюдая, как легко принц поддаётся на провокации. — Микаса со всем справится, — вступается мальчик и даже не спрашивает, кто хочет лишить его головы, хотя едва ли Хистория объясняет сыну реальное положение вещей. Имир смотрит на Леви упрямо, уважительно и без страха. На Микасу он смотрит так, словно ей под силу обрушить небосвод. «Ладно, это что-то новенькое».***
— Курам на смех, — недовольно комментирует Леви и вливает в себя графин воды, услужливо примостившийся на столике у королевского кресла. Хистория выглядит равнодушной: спокойным взглядом наблюдает, как её стража проваливает проверку, устроенную Леви. Даже с его неубедительным расписанием тренировок, даже с учётом отсутствующих пальцев, даже с тем, что он старше самого взрослого из бойцов на добрых десять лет (и, значит, опытнее, но и медленнее, по идее, тоже), Леви всё равно раскидывает их по газону с присущей ему стремительностью. Он замечает за собой несколько лишних шагов, но в целом жаловаться ему не на что. — С такими охранниками я бы тоже переживал, — восстановив дыхание, небрежно бросает он Хистории. Он может разговаривать с ней, как пожелает: рядом нет лишних ушей, а солдаты, рассыпанные по газону и пытающиеся собрать себя обратно, далековато, чтобы расслышать его дерзость. Самой королеве, кажется, нет никакого дела до его речевых оборотов, но зато взгляд её делается недовольным. — Это кольцо… — Леви, проследив за взглядом Хистории, понимает, что из-за ворота рубашки, выпрыгнув в пылу боя, поблёскивает на цепочке тот простой кружок из металла, который Ханна однажды привезла из города. Тонкая, отполированная полоска серебра без прикрас. Лаконичная и строгая. Леви носит его не ради формальностей — ради Ханны. Так они как будто вместе на законных основаниях, и эту глупую иллюзию Леви согласен поддерживать. — Я женат, — пряча кольцо за ворот, подальше от прожигающего взгляда Райсс, напоминает он. Леви не верит суевериям и совершенно точно не страшится гнева мистических высших сил, но в королеве есть что-то ведьминское, что-то хищное. — Неправда! — отзывается Хистория порывисто и полуистерично. Леви такой её не видел с тех пор, как она стала носить своё настоящее имя. — У тебя нет разрешения. Вас бы никто не стал расписывать. Это противозаконно. Честное слово, иногда ему кажется, что королевские министры ввели этот абсурдный закон из-за него. Очень уж ко времени. Зачем ещё королеве возиться с разрешениями на брак? Не думает же она всерьёз контролировать чужие судьбы! — После того, как всё это закончится, ты дашь мне бумагу, — говорит Леви, сочтя время подходящим. Он собирался включить это в условия своей помощи с самого начала. Но теперь тоже удобный момент. — Не дам, — возражает королева. — Дашь, — у Хистории нет выбора: он может ей помочь, и заберёт всё, что захочет. Всё, что ему причитается. Хистория глядит на него, будто сочувствует его глупости, и знакомое упрямство проступает в её взгляде. Леви столько раз с ним сталкивался, столько раз с ним боролся, что не узнать теперь не может. — Это неправильно. Ты должен быть здесь, а не там. Иногда эгоизм Хистории приобретает какие-то совсем иные масштабы, которые не постичь. Леви даже ответить на это нечего. Он старается подавить желание насилия. — Я не должен тебе, Величество. — Мне? — Хистория выглядит удивлённой. — Да не мне же! Себе. Себе, Леви! Ты должен себе своё заслуженное место, новый мир и лучшее, что он может дать. Та жизнь и свобода, ради которых мы всем пожертвовали, за которые ты сражался — это возможно сейчас, понимаешь? Он больше не знает, за что сражался. Сперва — за человечество, и это было обманом, потому что гиганты тоже были людьми. Затем — за правду, и в этой войне он потерял цель. Затем — за королеву и немного за себя, но на самом деле за месть, и после этой битвы от Леви Аккермана мало что осталось. А ещё он всегда сражался за свободу, и это величайшая из иллюзий, потому что никто не свободен. Теперь он сражаться устал. С него хватит выборов и бессмысленных войн. У него есть теперь обыденная, спокойная, человеческая жизнь, которую он, конечно, не заслуживает, но за которую держится крепче, чем за всё до этого. Однако в глазах Хистории мелькает что-то, и хватка его на секунду ослабевает. «Та жизнь, за которую ты сражался» — о чём она говорит? Леви чудится, она имеет в виду их: во время той войны их отношения не могли существовать, сама мысль была абсурдна. Никто бы не отдал ему королеву независимо от её желание, независимо от того, сколько титаньих и марлийских голов он снёс. А теперь мир поменялся. Может ли в этом изменившемся мире Райсс принадлежать кому-то вроде него? Леви ненавидит себя за один только импульс, за то, что до сих пор позволяет этим мыслям существовать, и за то, что не может отучиться думать о невозможном. Ненавидит себя за то, что весь его опыт, все его ошибки, все сделанные выборы — всё отходит на второй план, меркнет и не имеет никакого отношения к жизни, когда Хистория подбирает верные слова. Леви пятится назад, отступает от неё, словно она чумная. Пытается сбежать прежде, чем эта болезнь достигнет его. Потому что лекарства от неё никакого. И прошлое, и настоящее — всё уступает будущему. Леви реалист, но даже он бессилен перед надеждой.I'm looking for freedom, looking for freedom, And to find it, cost me everything I have. Well I'm looking for freedom, I'm looking for freedom, And to find it, may take everything I am