Mhm, life hasn't been very kind to me lately, But I suppose it's a push from moving on. In time the sun's gonna shine on me nicely. Something tells me good things are coming, And I ain't gonna not believe
Вечерние визиты Хистории становятся дурной традицией. Есть в них что-то от далёкой ностальгии: они такие же осторожные, какими были и его далёкие семь лет назад, только Хистория теперь, полноправная королева, ни от кого не таится — ходит по дворцу на правах хозяйки, открывает все двери, в которые пожелает зайти, и даже если по пути в покои Леви ей попадаются редкие слуги, он уверен, королева не смущается. Хистория проходит, садится на низкий столик напротив глубокого кресла (Леви всячески демонстрирует, что не ждёт гостей, и задвигает резной стул к письменному столу) и иногда просто смотрит, временами говорит. Чаще — о раздражающем и неспокойном, но, бывает, и просто о жизни рассказывает, как будто её об этом спрашивают. Только неделю спустя Леви вдруг обнаруживает, что в рассказах её есть хронология и закономерность. Хистория начинает издалека, кажется, с самого сотворения Элдии — оказывается, что Хистория начинает с неизвестной истории прародительницы Имир; Хистория рассказывает об управлении единым континентом — оказывается, что Хистория повествует о Фрицах и Райссах, об их противостоянии, идеях, об их достижениях и экспериментах (здесь она, конечно, имеет в виду его в том числе); Хистория очень мало говорит о себе, но в итоге выходит, что весь этот рассказ о ней. Потому что в один из вечеров королева набирает полную грудь воздуха и вопреки своей обыкновенной настойчивости совсем на него не смотрит. — Завтра Имиру исполнится семь. Завтра — это через несколько минут, когда наступит новый день, согласно тяжёлым напольным часам. Королева выглядит так торжественно, будто ждёт поздравлений, и так скорбно, как будто этот день — величайшая её ноша и страдание. Они сидят в молчании ещё несколько минут, — эти несколько минут, — а затем Леви замечает, что у Райсс дрожат плечи. Она рыдает, уткнувшись в колени, и он может поклясться, что никогда не видел эту девочку такой искренней, нетронутой, настоящей. Он не знает, откуда берётся это странное ощущение: за долгие годы знакомства сперва с Кристой, затем с Хисторией, а после и с королевой Райсс Леви считал, что узнал все её маски, все выражения лица, все жесты, все оттенки глаз. Но Хистория плачет перед ним, как никогда не плакала, и что-то рушится — не из-за его жалости, а будто спавшее проклятье. — Позволь… — она давится всхлипом, утирает влагу со щёк и подбородка, переводит дыхание, — разреши мне рассказать… ещё одну историю. Последнюю, обещаю. Я больше ничего не скажу, если ты не пожелаешь меня выслушать. «Чего тебе стоит?» — спрашивает что-то доброе, недобитое внутри. «Семи лет», — хмыкает здравый смысл интонацией Смита. Леви кивает. Он хочет закончить со всем. И не так, чтобы просто казалось, не так, чтобы убеждать себя, а так, чтобы внутри действительно ничего не шевелилось. Чтобы слёзы Хистории не отдавались первородным ужасом в измученной голове. — Тот, кто родился в этот день семь лет назад, — начинает королева и не зовёт сына по имени, — он… не обычный мальчик. Я должна была сказать раньше, но я была связана обещанием. Нет, наверное, здравым смыслом и собственной надеждой. Уверена, так было нужно, — Хистория сжимает кулаки, кивает и, наконец, переходит к сути. Прямой взгляд её небесных глаз достаёт до самого дна внимающей души, когда она смотрит на Леви. — Имир — залог спокойствия Элдии. В нём королевская кровь и наследие нашего народа. В нём всё, Леви. Понимаешь, всё? — Хистория задумывается на секунду, задерживает дыхание, и признание вырывается из неё со свистом. Тщательно оберегаемая правда, утрамбованная в самые глубины памяти временем и долгом клокочет в её горле, и удивительно, как Хистория умудряется не задохнуться своим признанием. — Все, — говорит она, и звук тонет, сходит на нет на последней букве, будто женщине не хватает сил выдавить его до конца. «Все Девять», — Леви легко догадывается, что пытается сказать ему Хистория. Пальцы его белеют от хвата подлокотника. — Цель Йегера была в том, чтобы истребить Титанов, — напоминает ей Аккерман, стараясь придерживаться здравого смысла. Титаны были тем, за что все ненавидели элдийцев, и подобное орудие не прекратили бы использовать. Без разницы, враги или друзья. Эрен считал, что пока живы Титаны, народ Имир будет существовать в страхе — это Леви усвоил ещё из первой его речи перед отправлением в Марли. — Это был первоначальный план. Но что бы мы ни сделали, в Девяти всегда бы осталась эта сила. Этот дар даже прародительница Имир не смогла забрать у своих детей. У Эрена… У нас не было другого выхода, кроме как собрать всё в одном месте, в одном человеке. «Да что за бред? Как это возможно вообще? Йегер научился передавать силу Титанов по наследству? Что Ханджи сделает со мной за эту информацию… Сосредоточься». — Как вам удалось? — Леви спрашивает даже не столько о технических моментах, сколько о жертвах, что ли. Он не представляет даже, что такое обращаться в Титана, поэтому не силится понять, как работает вся эта чепуха с наследием Имир. Как работают силы Титанов, как создаются гиганты — кто он есть сам. С самых первых попыток Ханджи докопаться до правды про всё, что связано с Титанами, Леви слушал вполуха; когда ей приспичило рассказать ему, какое отношение к титаньему наследию имеет клан Аккерманов, он и вовсе отмахнулся. Это было уже после того, как они узнали, что всё это время рубили шеи обыкновенным людям, что убивали своих же соотечественников. Леви, конечно, был не из чувствительных, но к правде об этом мире тогда стремились другие — он хотел сдержать обещания, которые так щедро и непредусмотрительно раздал, хотел исполнить свой долг. Истина была чужой мечтой, а Леви сражался за другое. Но теперь всё, чего он хочет — знать правду. Теперь истина делается критичной, и Леви кажется, в ней ответы на все вопросы, которых он никогда не задавал. «Неужели вы собрали всё в одном мальчике? Всю историю Титанов, все возможности, всю мощь?» Хистория молчит, и молчание её отдаётся напряжением во всём теле. Это уже не нерешительность, не привычка скрывать тайну — это совершенная непосвящённость. — Я не знаю. Это история Эрена, не моя. У Титана-Основателя была связь с прародительницей, у королевского рода — сила подчинять её. Эрен как-то управился со всем этим, смог соединить. Должно быть, это была его судьба. Точно так же, как и судьба Имира, точно так же, как и моя. Я должна была ему помочь, потому что единственная могла это сделать. Я хотела безопасности для Парадиза. И для себя. Для всех. Что такое один несвободный мальчик по сравнению с всеобщей свободой? Хистория говорит о своём ребёнке так, будто он не принадлежит ей и никогда не был её собственным — говорит так, будто он весь мир. То, что Леви сперва принял за отсутствие материнских чувств, делается теперь для него прозрачным: Хистория отрекается от этого мальчика заранее, не зовёт его сыном не потому, что не любит, а потому, что он никогда не будет лишь её ребёнком. Он что угодно: гарантия будущего, идеальный план, вместилище всех надежд его отца, само воплощение судьбы, но не мальчик, мать которого может позволить себе эгоистичное чувство привязанности. Может, потому она отдаёт его Микасе на воспитание, заметно отстраняя от себя? Чтобы не было между ними ни связи, ни сходства; чтобы он учился другому и у других; чтобы она не видела его каждый день. Как будто тут может сработать простой способ «с глаз долой, из сердца — вон». Это ужасно наивно со стороны Хистории, но, видимо, так ей легче, видимо, к этому отсутствию уз она стремится с самого его рождения. У Леви нет причин не верить ей на этот раз, даже если всё это звучит слишко невозможно, слишком по-сказочному. Он столько всего уже видел за свою жизнь, что может допустить любую вероятность, если в ней есть логика. Как ни странно, в рассказе Хистории внутренняя логика присутствует. Или, может, это снова та глупая надежда внутри Леви, что внезапная истина принесёт новые перспективы. Он знает уже, что королева не просто так всё это ему рассказывает — из всех людей именно ему. Угадать её намерения так легко, но Леви не хочет забегать вперёд, тешить себя преждевременными выводами. Даже если у Хистории этот взгляд. — Этот мальчик знает о своей силе? Способен её использовать? — Однажды. Но он не органичен тринадцатью годами. Он совершенен, Леви, понимаешь? — Леви понимает только, что это не материнское восхищение, а эйфория конструктора, собравшего непобедимое оружие. Ему хочется ненавидеть Хисторию ещё больше за подобное отношение к собственному ребёнку, но он думает вместо этого, что всё, с чем она жила эти семь лет, — все мотивации, все тайны, все жертвы, — ему уже никогда не постигнуть. Сколько бы ни слушал, сколько бы ни открыл. — Молчание было необходимостью. Если бы кто-то узнал, на что способен Имир, мы бы не выжили, — Хистория как будто оправдывается перед ним. Возможно, она не должна, возможно, Леви следует признать, что его роль во всём этом незначительная, что это не про него и никак с ним не связано. Но со всей накопившейся злостью это слишком трудно признать. Он обижен и винит Хисторию так долго, что не просто избавиться от этого чувства страшного предательства. В бесконечных противостояниях Леви с судьбой роль Райсс самая критическая. — Ты первая, кто подозревает меня в болтливости, — саркастически хмыкает мужчина. — Если бы я сказала тебе, мы бы проиграли войну, — отзывается Хистория с королевской жёсткостью, и Леви, ещё не успев понять её фразу, уже признаёт её истинность. — Тебе было важнее сдержать обещание. Нам — сохранить Элдию. Ты можешь мне не верить теперь, но я всегда знала, что ты выберешь, если дать тебе выбор. Потому что Леви Аккерман, сколько я его знала, выбирал долг даже тогда, когда никто не мог. И я просто взяла с него пример… Как ты можешь теперь винить меня за это? Хистория попадает в самую суть, в самое его нутро. Леви Аккерман весь состоял из долга и жил невыполненными обещаниями. Из-за долга он предпочёл спасение глупого мальчишки жизни лучшего друга, из-за невыполненных обещаний он оказался с Хисторией по разные стороны войны. Леви думал, что всегда воевал за человечество, думал, что немного веры в него Хистории бы не повредило. Но он забыл, что сам верил только в долг, что оставался верным лишь данным обещаниям, что всегда выбирал то, что сам считал правильным. Хисторию он взялся упрекать в том, чему сам же и научил: в том, что она выбрала путь, который считала верным, в том, что принесла все жертвы во имя долга. Её решения всего лишь сложились не в его пользу, а он вздумал злиться на те правила, по которым сам жил. Всё, чем он занимался — бежал от судьбы и плодил несправедливость, так теперь кажется Леви, застывшему в кресле. Может, этой мысли недостаточно, чтобы забыть прошлое, но её, по крайней мере, хватит, чтобы продолжить текущий разговор. Поэтому Леви совершенно не раздражён закономерным вопросом Хистории. — Скажи мне, ты бы отступился? Даже ради меня? — Нет, — он отвечает мгновенно. Ту правду, в которой можно на священных текстах клясться. Нет — даже ради Хистории он бы не смог. Тогда бы он тоже выбрал не себя и не её, а войну, долг и обещания. Если бы Хистория семь лет назад не успела обрушить его доверие первая, он бы не оправдал её надежд. «Вот твоя истина, Леви Аккерман».***
От непрошенных визитов Хистории болит всё нутро. Леви думает подпереть дверь стулом, выгнать её или, на крайний случай, сбежать самому. Найти другую комнату в огромном дворце или вовсе ночевать в конюшне. Но эта его новая жажда истины и отвратительное желание понять девчонку, которая так сильно хочет быть понятой, оказываются сильнее. Но Леви не ждёт, что в этот вечер вместо рассказов о прошлом и оправданий вдруг придётся выслушивать правду о себе. Он не ждёт, что истина приведёт его к таким выводам — он думает, что пережил уже любую боль, с любой знаком. Боль от собственной беспомощности, от подслеповатой глупости оказывается невыносима. — Ты до сих пор зол на меня, — констатирует Хистория, заглядывая ему в лицо. Будто бы она ждала, что действительно может оправдать себя его жизненным опытом, его выбором. В конце концов, Леви никогда не был великодушен. К тому же, за всеми его недостатками, он всегда был готов к простой правде: если делаешь выбор, не жалуйся потом на судьбу, не жалей, что всё сложилось так, как ты выбрал — живи, с чем дали. Хистория же этого не умеет и пытается исправить то, что сама натворила. Она ещё не усвоила, что вернуться назад невозможно — она не знает главную ценность выбора. Её упрямство похвально. И совершенно бессмысленно. — Ты ведь сдержал данное Эрвину обещание, убил Зика. Так почему? — Леви странно, что она не понимает. Он знаком с предательством и снисходителен к людям. Но Хистории простить вероломство не может, потому что она больше других должна была верить в него, а вместо этого она даже не доверяла ему настолько, чтобы оказаться на одной с ним стороне. И даже если после вчерашнего разговора Леви уже знает, что у неё были все основания, знает, что не оправдал бы её веру, признать очевидное и отпустить обиду не так уж просто. Это глупо — глупо требовать невозможного и нелогичного, но ему кажется, что Хистории следовало до последнего держаться за мысль: он сможет в итоге оказаться на её стороне, сможет выбрать её волю, а не долг перед мертвецами, её новый мир, а не прошлые войны. Это абсурдное требование, Леви хочется хохотать, когда он думает, как это звучит, но его главная претензия к Хистории та же, что и к судьбе: королева даже не дала ему шанса проверить. В конце концов, порой он совершал невозможное. И даже если они не были тем самым случаем, Леви кажется, что риск был бы оправдан, потому что для него, никогда не имевшего веры и божеств, Хистория стоила всех шансов. Отнятые возможности злят его больше всего, напоминают, насколько он на самом деле не свободен — они оставляют только гнев, который кроме Хистории и выплеснуть не на кого. — Ты струсила, — наконец-то отзывается Леви, и его правда неумолима. — Струсила. Но у меня было бы всего тринадцать лет. Даже если бы с тобой… — кажется, она не хочет лезть туда из-за его взгляда не в последнюю очередь, Леви уверен. — Я была бы Титаном, меня бы снова пытались использовать. Это лучшее, что ты выбрал для меня? — Мы бы не позволили. Я, Ханджи, Легион… Хистория хохочет совершенно искренне и также унизительно. Леви собирается настаивать, даже если нет никаких гарантий (даже если всё против такой возможности), что всё бы кончилось по-другому. Если бы Хистория приняла другое решение, если бы доверилась ему, этого бы не было: семилетнего мальчишки с зелёными как море глазами, недееспособного, по собственным меркам, капитана, слишком затянувшейся жизни Зика Йегера, отчаянных слёз королевы над телом Атакующего. — Хочешь знать, что я думаю? — словно прочитав его последнюю мысль, спрашивает Хистория и наклоняется ближе, касается его коленей своими, шепчет, словно делится большим-большим секретом. — Не интересно, — отзывается Леви и старается не сосредотачиваться на ощущении, как трётся её открытая кожа о светлую ткань его почти что армейских брюк. — Эрен, — игнорируя его протест, оповещает Райсс без предупреждения. — Ты злишься, что это был именно Эрен. Дело ведь не в том, чего я не сказала, а что сделала, да? Ты думаешь, то, что я была с Эреном так, не просто конфликт интересов и идей, а предательство пострашнее. Леви хмыкает на эту откровенно абсурдную инсинуацию. Хистория видит в нём человека, который не может простить женщине измены, который не может простить, что пришлось делиться своим, который злится на ни в чём неповинного ребёнка сильнее, чем на всех ублюдков в Подземном Городе. Таким она его видит, эта глупая девочка? «А кто ты есть?» Он ведь хорошо знал Хисторию однажды: он избавил её от фамилии Ленц, он следил за тем, как она становится Райсс — он должен был понимать, что у неё на всё есть причины. Возможно, даже за их отношениями стояло несколько таких. Он бы мог легко предположить, что и на предательство, и на сговор с Эреном, и на этого ребёнка у неё причина была тоже. Причина больше, чем она или он, чем счастье или любое человеческое. Но отчего-то Леви, вопреки собственной холодности, веры в долг и силу выбора, тогда наплевал на логику, позабыл про рациональное, но действовал, основываясь на внутреннем ощущении. Злость на Хисторию за потерянный шанс смешалась с застарелой обидой на судьбу. Аккерман ощутил, что чертовски устал отнимать своё силой. С войной было пора заканчивать. Он вряд ли пережил бы ещё одно сражение — с доводами рассудка и верой Хистории в наивысшее благо. Он сбежал. Так ему ли быть уверенным сейчас, что он знает мотивы собственных поступков? Поэтому это откровение, что Хистория на самом деле выбирала не себя тогда, бьёт так прицельно и с отдачей. Мысль о том, что её эгоистичное желание продлить собственную жизнь на самом деле было долгом перед элдийцами, отзывается в Леви гордостью, а мысль о том, что она тоже чем-то пожертвовала — о, эту мысль даже в состоянии неподконтрольной злости Леви бы предпочёл всем остальным. Сама вероятность, что все эти семь лет с окончания войны для Хистории прошли в хорошо знакомой ему агонии, что она страдала и сожалела о своём выборе, что раскаивалась и молилась куда-нибудь в пустоту ночного неба. Мысль, что любила его так сильно, что в итоге так и не смогла простить себе выбор, который сделала — эту мысль он хочет думать, даже если это низко и жестоко. Даже если это ужасающе далеко от истины. Но в конце концов, когда Леви позже лежит в тишине своих покоев на огромной пустой кровати, он думает совсем другое. Он думает: «Всё закончилось так давно».***
После долгого, утомительного разговора с Райсс Леви чувствует себя отвратительно, даже в зеркало глядеть не хочет. Он снова тот Леви Аккерман, которому следовало захлебнуться речной водой, которому не место в цветущем новом мире. Больше всего Леви ненавидит самообман: он старается изо всех сил последние семь лет. Старается вытравить войну из нутра, старается стать тем, кому найдётся место, старается просто жить и смотреть в будущее, завязав с прошлым. Но Хистория вскрывает его оболочку одним только именем, как чумной бубон сковыривает, и из него льётся чернота — та злоба, в природе которой Леви был убеждён. В природе которой Леви ошибся. Всё так просто и по-человечески, что ему даже в голову не может прийти, что с ним такое возможно. До побега с Леви Аккерманом не случалось ничего человеческого, простое с ним тоже не выходило. И он думает, что его злость на королеву — сложный микс из разочарования и предательства, военная привычка доверять товарищу и устранять угрозу. Но Хистория говорит: «Эрен», и обвиняет его вдруг в глубоко личном. Глаза её полны укора и смеха: «Это ревность, Леви. Ты не способен простить измену?» Леви бы хмыкнул, коротко и презрительно — ни в одной вселенной ревность не может стоить ему жизни, фигурально и почти буквально, — но, видимо, она права. Аккерман мрачно размышляет, глядя в потолок, способен ли он на подобное — способен ли он так долго жить потерянным ощущением счастья? И не знает ответа. Он знает только, что Леви Аккерман всю жизнь жил в разрушении, кроме тех трёх лет, что прошли с возвращения Марии и до повторного столкновения со Звероподобным — кроме тех трёх лет, что у него была Хистория. И когда её вдруг не стало, разрушение вернулось с той силой, которая всегда жила внутри подобных ему. Нахлынуло разом, чуть не смыло быстрыми водами той полноводной реки и Леви, и весь его мир. Из реки он выбрался, но восстановить разрушенное не смог. Ущерб был слишком велик, ущерб был больше даже его умения бороться. И Леви предпочёл новый мир, первый раз в жизни выбрал начать с чистого листа, первый раз в жизни завязал быть тем, кто делает самый сложный выбор. Это не было похоже на него тогда. Поэтому сейчас он не может утверждать, что Хистория вдруг не видит сути. Возможно, говоря с ним о простом человеческом, называя имя Йегера, она оказывается права. В конце концов, очень легко было обвинить Хисторию и Эрена в глупости, в предательстве, в трусости — Леви удачно прикрылся именно этими обвинениями, хотя всё внутри горело разочарованием и злостью. Эрену досталось что-то другое, не то, что обычно выпадало Леви. Эрену досталось больше. Леви помнит, как с ним Хистория сомневалась, кидала бесконечные намёки, что они не больше, чем шутка кого-то из предков, что они всего лишь потакают наследию и судьбе — Хистория ни на секунду не забывала его фамилию и не была уверена, что может отличить предопределение от выбора, настоящее от выдумки. Ведь не только лишь из-за возможного скандала они прятались по углам даже от своих, как парочка крыс в поисках тёмного места. Скандал был меньшим из их тревог: Леви всегда было наплевать, что о нём говорили, он был равнодушен ко всем званиям, Сильнейшего Воина человечества, истребителя Титанов или королевского любовника. Не всё равно было Хистории. Только Леви считал, что она как раз трясётся за королевскую репутацию. Однако беременная бастардом, королева не стала ни от кого прятаться. И тогда он сделал простой, логичный вывод: всё, что связывало её с Йегером, было важно для безопасности, для Парадиза, для плана, для судьбы. Связь же элдийской королевы с кем-то из Аккерманов была, скорее, само собой разумеющейся, но совершенно не ценной для мироздания. Что бы он ни сделал, Хистория бы не стала ему принадлежать. Леви свыкся с этой мыслью, но не учёл единственного: свыкся при условии, что она не будет принадлежать и никому другому. Ставший заметным на четвёртом месяце живот и необыкновенное единодушие с Эреном говорили обратное. Но, в конце концов, откуда он мог знать, как мог разобраться в том, что лишь немного походило на знакомую уже зависть озлобленного мальчишки на аристократов, пирующих в столице, когда в Подземном Городе нет даже чёрствого хлеба? У Леви Аккермана никогда не было своего, чтобы за это сражаться и об этом горевать. К утрате глубоко личной, не общественной, к предательству персональному, он оказался не подготовлен.***
Леви отчаянно хочется выбраться из дворца. И судьба неожиданно благосклонна к нему: стоит только немного напрячься, встряхнуть этих сонных мух новой разведки, пнуть погрязшего в депрессии и экзистенциальном кризисе Армина, как всё начинает работать. Шестерёнки вращаются так быстро, что к концу недели трое заговорщиков уже сдают невычесленных врагов монархии. Только мотивы у них оказываются вовсе не грандиозные, совсем не достойные стараний Аккермана и страхов Хистории: они не знают чужих секретов, не боятся за судьбы мира — они всего лишь подосланные аристократами, несогласными с правлением девчонки, совершенно не озабоченной нуждами знати. Аристократам и правда досталось во время революции Эрвина, и с тех пор легче не стало. Им есть, что терять, они плохо привыкают к новому положению дел: к королеве, которая является дочкой одного из них лишь номинально, а по факту бастард служанки и любовница разрушившего мир Титана; к тому, что на стороне королевы военная сила, и с каждым годом в руках её скапливается всё больше власти; к тому, наконец, что вместо того, чтобы повышать налоги и позволять знати грести деньги в карманы, Хистория строит приюты и школы, улучшает социальную программу, не жалеет средств на науку, постепенно упраздняет привилегированное сословие. Леви легко может понять их недовольство. Потому что Хистория — хорошая королева, Эрвин бы разрыдался от гордости. А кому такая нужна? Только народу, но никак не элите. Великий заговор, на который он тратит своё время, не оправдывает надежд Хистории. Она смотрит на заговорщиков так, будто ей скучно, будто жаль потраченного времени, будто они всего лишь пыль под аккуратной туфелькой. Леви глядит на неё в этот момент и понимает, о чём говорила Микаса, когда упрекнула его в его же доме: Хистория действительно всегда находится в состоянии войны, всегда готова к победам. Возможно, она права, возможно, Леви, погрязший в мирной жизни, забыл что-то важное. Во всяком случае, её жёсткий взгляд и уверенная осанка не выглядят такой уж ошибочной позицией. Как и суровое наказание предателям — изъятие имущества, упразднение дома, тюремное заключение. Аккерману кажется, что королева бы выбрала казнь, но в Элдии, входящей теперь в мировое содружество государств, такое не приветствуется. — Поздравляю с успешным исходом дела, капитан, — безрадостно кивает Райсс, когда Леви стоит посреди её королевских покоев с официальным отчётом воскресным вечером. — Где принц? — любопытствует он, провожая взглядом суетящихся служанок. Скоро время ужина, и во дворце сегодня аншлаг — Хистория устраивает приём, чтобы поощрить ту часть аристократии, которая и не думает плести заговоры. Правда, делает это с наглой самоуверенностью Райссов: приглашает на ужин дополнительно тех, кто к знати не имеет никакого отношения, кто ещё семь лет назад был никем, кто поднялся за эти послевоенные годы собственным трудом, умом, силой, смекалкой. У Хистории злое чувство юмора. И, кажется, она действительно бесстрашна. — Они с Микасой в Хидзуру. Мы решили, что так будет безопаснее. Я ещё не успела отправить им весточку. — Не боишься, что там они и останутся? — без желания задеть спрашивает Леви, потому что ему такой исход кажется логичным. Мальчик доверяет Микасе, она ему ближе матери, и если она решит остаться среди тех, кто считает её чуть ли не богиней, Хистория окажется в невыгодном положении. И Парадиз тоже. Без наследника, без главного защитника, без идеального плана. — Они оба принадлежат Элдии, — Хистория даже не задумывается над ответом. — Принадлежностью не удержишь людей на месте. Она смотрит на него мимолётно, затем примеряет серьги, слишком скромные для королевы, но всё же очевидно ценные. — Разве? А мне казалось, что люди хотят чему-то принадлежать. Или кому-то на крайний случай, — будничным тоном рассуждает она. — Во всяком случае, я хочу, — расшифровать намёк несложно. — Завязывай с этим, Хистория, — Леви сложно удержаться от агрессии в присутствии её эгоизма. И даже посторонние люди не помогают сдержаться. У служанок хватает достоинства хотя бы не глядеть на королеву и её гостя. — Почему? Ты ведь после того разговора семь лет назад не спрашивал, значит, никогда не слышал, значит, никогда не знал наверняка. Не знаешь, что я чувствую. Леви неинтересно. Он так себе и говорит. И ей тоже. — Я обойдусь. — Я не обойдусь, — с Хисторией надо бы привыкнуть, где центр вселенной. — Ты думаешь, ты единственный, кому случилось пережить? Я хочу, чтобы ты знал, чем пожертвовала я. «Если ты хочешь меня пристыдить, девочка, то не с тем беседу ведёшь». — Ты думаешь, мне есть дело? — несдержанно, порывисто и очень опасно Леви наклоняется над её трюмо — всякое движение в комнате прекращается, служанки застывают за его спиной. — Ты думаешь, я настолько великодушен? — игнорируя любые стоп-факторы, шипит Аккерман в самое ухо Хистории, но совершенно её не пугает. Райсс смотрится в зеркало, кивает служанкам, приказывая оставить её одну, — точнее, наедине, — и разворачивается к Леви лицом, дерзко, с вызовом. — Я думаю, ты хочешь знать, что бы было. Что бы могло быть. «Я думаю, ты больше других сожалеешь об упущенных возможностях», — читается в её пристальном взгляде. — Ты ошиблась в выводах, Хистория. Если это то, зачем ты привезла меня в столицу… Хистория прерывает его единственно-величавым жестом: поднимает руку, касается раскрытой ладонью щеки, и он забывает, как должно закончиться это предложение, забывает, о чём был протест и почему он был. Великий ураган поднимается из самых недр, скручивается в смертоносный вихрь, и у Леви нет больше сил бороться со стихией. Он хочет убедиться, что всё позади, что тот Леви Аккерман весь кончился, что нет ничего в его душе или сердце, что держит остатки его прошлого в этом мире, что теперь он, новый, живёт другим. Он представляет, как возьмёт Хисторию за плечи, холодно заглянет ей в глаза и ничего не почувствует при прикосновении её тёплых губ, даже стыда. Но Хистория, приблизившись, не спешит его целовать. Глядит в лицо и размыкает губы, а Леви понимает, что теперь знает страх. Понимает, что внутри него живёт та далёкая насмешка юной королевы: он не сможет сказать ей «нет». — Почему ты ни разу не рассказал мне о моей глупости? Не странно ли, что я когда-то искала в нас подвох, чужую волю? Что вообще могла сомневаться, что люблю тебя по-настоящему? — говорит Хистория. И старый мир обрушивается на Леви всем весом и всеми забытыми чувствами, всем великим, пагубным, ошибочным и светлым, что в нём было — всей силой и вдохновением. Всем желанием. Ему стоит научиться уже, что королева редко в чём ошибается: в выборе слов или понимании чужих мотивов. Она права, когда принимает их прошлое за настоящее чувство, она права, когда наперёд знает реакции Леви лучше него самого. Он прижимает Хисторию совсем по-старому, и всё возвращается; будто опять девятнадцатилетнюю, будто у них снова десять минут на личную встречу и уйма обязанностей по разные стороны Стен, будто, если они себя выдадут, всему придёт конец. Мысль, что он не должен, что это неправильно, тоже никакого отношения к реальности не имеет — она из прошлого, и он не должен не потому, что у него долг перед другими людьми, не потому что у него под рубашкой кожу холодным металлом обжигает кольцо, а потому что Хистория — юная королева, наивная и непорочная, моложе его вдвое, ещё не та предательница, с которой он зарёкся никаких дел не иметь. Этот восхитительный сложный мир прошлого, полный загадок и смутных надежд — Леви ненавидит его. Леви его боготворит. В нём всё знакомо: раздражающая мягкость дворцовой постели, гладкие бёдра Хистории, плотно закрытые двери; даже давно забытые возгласы и стоны, чуть неверящие, чуть удивлённые (потому что он первый и до поры единственный, потому что людям, простым смертным, которым знакома только война, не бывает так хорошо) — всё до мельчайших деталей. А то, что Леви вдруг подзабыл, ему напоминают с охотой и изяществом. И то, что в неё кончать нельзя — тоже. Потому что она, может, его любит, но всё ещё ему не принадлежит — и никогда не будет. Потому что нет, даже в новом мире это невозможно. Не кому-то вроде него. И никому вообще.***
Уставившись в потолок, пока Хистория, проигнорировав собственный торжественный приём, спит под боком (как это непривычно: они никогда не засыпали и не просыпались вместе) и новый мир так предельно близок, Леви понимает, как глупо было злиться на кого-то за выбор. На Эрена, на Хисторию, на самого себя. Он злится больше всего, что никак не может смириться: судьба всегда сильнее, а к нему — одинаково немилостива. Ему этот мир никогда не принадлежал, а королева если и хотела, то не могла; она сделала то, что он бы сделал на её месте — убедилась, что выполнила долг, отодвинув личное. Он понимает теперь, что Хистория давно перестала быть эгоисткой и пожертвовала стольким, что не любой пережил бы. А после сама верила в собственное предательство: Леви ощущал, с какой виной она цеплялась за него этой ночью, он чувствовал всё, о чём мог мечтать человек, которого любят. Хистория провела семь лет, охраняя тайну: оплакивая мертвеца, с которым единственным могла разделить правду, жалея о живом, кто был недостоин знать истину. Леви признаёт за собой ещё одну ошибку: даже если Хистории потребовалось семь лет, чтобы убедиться, даже если она так долго разбиралась, где настоящее, даже если все душевные силы её ушли на то, чтобы доверить ему секрет, он должен был быть умнее, должен был направить её. Ему не стоило терять эти семь лет так или иначе, стоило решить всё сразу. Потому что потерянного не вернёшь. Всё старое меняется на новое, и сделать с этим изменением ничего не возможно. Остаётся продолжать жить. Леви ничего и не делает больше: он позволяет себе провалиться в сон, впервые прижав Хисторию за затылок в её королевской постели. Этот новый жест ощущается так знакомо, как будто он уже проделывал это много раз. Хистория даже не возится: подвигается к нему одним движением, утыкается в шею и сонно мурлычет какую-то нежную муть. Леви запрещает себе испытывать злость на судьбу хотя бы до рассвета. Впрочем, вина и стыд за сделанный выбор не преследуют его с утра, как никогда не преследовали Леви Аккермана в прошлом. Того Леви, который так привык выбирать, что гнался за самой возможностью выбора. Сложнейшие, жестокие, невозможные выборы без сожалений и страха — если он их не делал, то Леви Аккерману не было смысла существовать. И с этим рассветом он, должно быть, просто пришёл в себя, выбрался из того водоворота, в который дал себя затянуть бурному течению — первый день за последние семь лет он встречает не обновлённым, но цельным. — Уже утро? — сонно бормочет Хистория, возится под боком. — Только рассвет. У нас есть ещё немного времени. — Да, есть чуть-чуть, — отзывается Леви и даже не может попросить Райсс не реветь. Он смиряется: потерянного не вернёшь. Они никогда не будут принадлежать друг другу, никогда не заявят всему миру права на обладание. Но так было решено с самого начала, так есть сейчас. Хистория никогда не могла быть ему кем-то, иметь к нему хоть какое-то отношение, кроме служебного — он бы никогда не вмешался в её власть. Особенно теперь, когда она та королева, которая может в одиночку управиться со страной. Всё удивительно по-прежнему, и Леви думает, что потерял только время, а не судьбу, связывающую его с Хисторией. Ведь даже эта глупая необходимость прятаться старая. Всё настолько не изменилось, что единственное, что до сих пор может Леви — стоять по правую руку и подсказывать то, что Райсс в силу возраста пока что не постигла. Смириться с положением дел — это ведь тоже выбор. Теперь Леви это знает.I'm looking for freedom, looking for freedom, And to find it, cost me everything I have. Well I'm looking for freedom, I'm looking for freedom, And to find it, may take everything I am.