Глава V
5 октября 2019 г. в 15:15
Они вернулись в Никшич, и первое время жили в общежитии для таких же обездоленных, тех, у кого война отняла жильё. Мариам с тоской смотрела на своих соседей: в основном, это были женщины, дети и старики. Мужчин — ни одного, все на войне. Лишь некоторые калеки обитали здесь, вместе с остальными. «Несчастные», — думала Мариам, глядя на них. — Всё-то у них было…» Эти рано повзрослевшие дети, овдовевшие женщины и сироты будоражили разум Мариам, она не могла справиться с душащим её чувством безысходности. А ещё на руках у неё Малика, с рождения слепой ребёнок, обречённый жить без любви и без шанса увидеть этот мир. «Она ни в чём не виновата, — заклинала Мариам, глядя на малышку. — Она не сделала мне ничего дурного». Увы, ей было сложно избавиться от навязчивых видений, преследовавших её при взгляде на ребёнка — снова она слышала эти слова:
— Мы с тобой позже разберёмся, шкия! Подстилка сербская!
Снова Мариам начинала плакать. Не помогали ей и убеждения в том, что все эти твари понесли заслуженную кару — кого не достал товарищ Рамиз, теперь судит трибунал. Ей стоило больших усилий кормить ребёнка по графику. И как назло, Малика вела себя спокойно — хорошо ела, крепко спала и почти не капризничала.
Так настало и лето сорок пятого. С войны вернулись её сводные братья, всего двое из пятерых. Они-то и помогли построить сперва хижину, затем — полноценный дом. Так через несколько лет лачужка стала уютным домом с выложенным разноцветной мозаикой двориком и посаженными вдоль забора вязами с густой, сочной листвой. Мариам сразу же взяли на службу в художественное училище, она учила рисовать чужих деток, таких талантливых, таких обожаемых.
До четырёх лет Малика думала, что тёплые, шершавые, как детское одеяльце из верблюжьей шерсти, руки, которые изо дня в день пеленали и одевали её, купали в скользком железном тазу, поили сладким вишневым квасом с пшеничным хлебом и укачивали, это мамины руки. Все дни девочка проводила, сидя на широком подоконнике, залитом горячими солнечными лучами, и прислушивалась к музыке с улицы. Она знала, как метет по мостовой метлой дворник ранним утром, звуки были похожи на шелест морского прибоя в ракушке, которую прикладывала к её уху Олбана. Напротив, через улицу, на крыльце сидел безногий старый цыган и стучал молоточком, он был шорником и бондарем. В окно доносились звонкие, веселые переливы, будто колокольный перебор на звоннице в Саборне. О дворнике и старом цыгане тоже рассказала Олбана. Малика слышала, как на их улицу въезжала тележка, гулкий стук подкованных копыт по брусчатке, потом кто-то гортанно кричал:
— Старьё берём! Берём старьё!
Вечером, когда всё стихало, было слышно, как облетают листья с вязов перед домом. Листья падали и умирали, так казалось Малике.
Мариам не любила свою дочь, она не могла заставить себя приласкать девочку, прижать к сердцу. Ребёнок вызывал гадостное чувство, которое, подобно чёрной дыре, высасывало душу до пустоты, до почти физической боли. Малика же всегда улыбалась, и была полна тем бесконечным, непосредственным счастьем, какое накрывает человека вопреки пережитому ужасу, когда он всех прощает. Она не могла понять, почему мама так груба с ней, почему так часто срывается на ней без повода, но если бы только кричала… Мариам могла запросто надрать Малике уши, или влепить затрещину, если та отвлекала её от рисования.
Из-за этого у неё с бабушкой постоянно были скандалы.
— А ну, не смей руки распускать! — кричала Олбана. — Что она тебе сделала?
— ТО и сделала, — огрызалась Мариам. — Хочешь — возись с ней сама, я не обязана её любить! В чём я виновата? В том, что какие-то свиньи захотели «наиграться» со мной?! Лучше бы она вообще не рождалась. Выродок!
Малике было больно от этих слов. Почему мама и бабушка постоянно ссорятся? Что она им сделала? Это же всё из-за неё… Девочка пряталась в своей комнате и тихо плакала.
Однажды Малика лежала посреди двора на циновке и зачарованно вслушивалась в далёкие паровозные гудки и шум прибывающих составов, доносившиеся со станции. Олбана ушла в погреб за холодной бозой, а Мариам сидела на плетёном стуле вполоборота к малышке и увлеченно рисовала угол ветхого забора, заросший высокими кустами полыни. В этот момент из соседнего подворья забежала здоровая свинья и внезапно бросилась на Малику. Она столкнула рылом ребёнка с циновки и принялась катать по плиточному полу. Девочка молчала, она не успела понять, что происходит. Мариам будто окаменела и сидела с прямой спиной, глядя, как свинья кусает дочку. Потом что-то брезгливое ополоснуло лицо Мариам, и она отвернулась.
Девочка заплакала, когда свинья вцепилась клыками в ручку. Из дома на детский крик выбежала Олбана с хворостиной, огрела свинью по хребту и плашмя упала на Малику, укрывая её своим телом. Разъярённое животное отбежало в сторону и остановилось, тяжело дыша, глаза налились кровью.
— Мариам! Мариам! — закричала старуха. — Что ты за мать? Прогони свинью!
Женщина очнулась, выхватила из-под себя стул и пошла с ним, высоко подняв над головой обеими руками, на взбесившуюся скотину. Свинью выгнали, сосед-серб запер её в свинарнике, потом вернулся на двор к Олбане, предварительно послав сына за врачом. Он хотел извиниться за случившееся, но старушке, костерившей свою внучку за то, что из-за неё свинья чуть было не загрызла малышку, было не до того. Она видела единственного виновника в случившемся — Мариам, которая словно забыла, что у неё есть дочь, и что она — слепая и требует ухода. К чужим детям, главное, проявляет всевозможное внимание, а к дочке? Да уж, не того она ждала от внучки, не того! Даже после смерти родителей Мариам проявляла обычные человеческие чувства, а сейчас стала холодна и с бабушкой, и с окружающими.
Тогда впервые прозвучало это слово, которое Малике причинило боль сильнее укусов свиньи.
— Твоя мать дрянь, Малика. Дрянь, — повторила в сердцах старуха и плюнула в кучку пыли на полу.
Малику закутали в одеяло, отнесли в кровать, и она несколько часов пролежала на пышных подушках, дрожа всем телом. Олбана выходила правнучку, отпоила душистой травой. На следующий день Малика уже приплясывала в лучах солнца на любимом подоконнике, а старуха пела «Аксалари бомба» и хлопала в ладоши. Под эту песню танцевали у них на свадьбах и прочих праздниках души и тела. О хорошем пелось в песне — о любви и широте души, и Малика была счастлива. Потому что настоящая любовь не болит и ни о чем не просит, так сказала Олбана. А на память об ушедшем дне остался только короткий белый шрам возле локтя на левой руке.
Дочка странным образом проявляла чувства к Мариам. Она раскладывала в блюдце вишню на две равные доли и говорила:
— Маме вишенка.
— А и не надо, а и ничего этой дряни не дадим, — отвечала старуха Олбана.
Малика сердилась по-взрослому, хмурила брови и грозила бабушке пальчиком.
Она слышала и узнавала мамины шаги, когда та была еще в начале улицы. Выходила на крыльцо и стояла так, глядя в темноту пустыми черными глазами. Как только открывалась калитка, Малика убегала прочь, чтобы не показываться матери.
Мариам ушла из дома ни свет, ни заря, будто кто-то позвал. Всю ночь ей снилось Косово, стрельба, взрывы и на дымном фоне белозубая улыбка командира партизанского отряда Сретена Любиянкича. «Хорошо бы свидеться с ним, — подумала Мариам, — да, сейчас, когда такой холод в сердце».