***
— Ты виделся с ним? Гин схватилась за руку брата, который выглядел слишком задумчиво. Он вяло вырывает руку, сухо кивая в подтверждение. Девушка нахмурилась, но не допытывается. Знает, что бесполезно. Если Рюноскэ сделал выводы сам, то никто больше о них не узнает. — Накахара-сан недавно пытался связаться с тобой, — подмечает она, замечая, как в чужих глазах мелькает что-то непонятное. — Потом перезвоню. Как обычно, юноша был немногословен, но всё же, странности в поведении не прошли мимо сестры. Она чувствовала, что поменялось в нем многое, и знала, что причина опять в Осаму — лишь он воздействовал на людей так, как не мог никто другой. Лишь ему под силу было исправить то, что он когда-то сотворил с её братом. Ей нужно было увидеть его. Она ненавидела то, как много он принес в жизнь её семьи. В будущее Порто. Как много оставил после себя и легко исчез, словно вихрь. Никто и никогда не знал Осаму Дазай, просто потому, что он никогда не был настоящим, и никогда не узнает. От этих мыслей Гин чувствовала себя уязвимой. В руках хрустит переплет старой книги, звук рвущейся страницы ударяет по ушам обоих. Младший зябко ежится, наблюдая за тем, как огонь в камине сжирает бумагу. Он видит, как исчезает пеплом фраза: «…Бог был неправ», и чувствует горечь на корне языка. Почему их терзали эти неведомые прежде чувства? Рюноскэ плотно сжимает челюсть и кулаки, тяжело дыша. Снова Дазай. Всегда он. Словно чертов кукловод — всегда всё под его контролем, как бы сильно Акутагава не пытался. Всё то, что он укреплял внутри все эти годы, казалось пустым звуком. И весь путь был простой обманкой.***
prologue
Дазай впервые ощущал «тепло» — так называл это приятное чувство Ацуши, когда в горло лилась смесь целебных трав и имбирного корня и ощущения, когда он стоял у камина, укутанный в волчий мех. Ему нравилось чувствовать тепло. Но почему-то, когда длинные пальцы касались огня, по телу пробегала боль, которую Осаму ненавидел всей своей душой. Еще было другое чувство, оно горчило и жглось где-то меж ребрами, сковывало сердце и горло в тисках. Накаджима говорил, что так чувствуется другая боль, которая не торкается тела, а лишь души — и тогда Дазай понял, почему люди с Небес выглядели ничтожны и грешны. Просто сам Бог даровал им грех, и позволил жить с ним, и разделять его между собой. Даровал боль и страдания, но позабыл о том, что дух человеческий хрупкий, истерзанный вековыми испытаниями; Кроме юноши-проводника у Осаму не было никого, с кем бы он мог поговорить. Ацуши обучал его быть человеком, объяснял всё, что он мог чувствовать, но никогда не выпускал за пределы небольшого деревянного дома на окраине леса, где из живого лишь дичь да птицы. Острой необходимости в разговорах у него нет — но любопытство разжигало желание узнать, что за мир кроется за пеленой густо растущих сосен и метели. Все воспоминания с Небес постепенно утекали, как сон поутру, утекали как песок сквозь пальцы. Увидев однажды, как из-под руки Накаджима с помощью гусиного пера и чернил выводились буквы, Дазай стал записывать всё то, что должно было забыться, как страшный сон. Он учился писать на ходу, используя рукописи Проводника, безграмотно и неловко, размазывая по бумаге чернила или оставляя неаккуратные потекшие пятна. Осаму хранил их в сумке из необработанной кожи, прятал под кровать, пихал в дощечки меж стенами. Доверял-ли он Ацуши? Не так сильно, как стоило бы. Тот прожил бесчисленное количество циклов, и в какой-то мере тоже ослушался Господа, взяв его под свою опеку больше, чем на сорок дней. Он не устраивал поминок для его усопшей души, не хоронил опадающие с иссохших крыльев перья. Потерявшие былую святость, они перестали быть такими же белоснежно чистыми. Были покрыты черными пятнами либо пеплом, который неприятно растирался меж пальцев. Ацуши не говорил практически ничего. И Дазай действительно не понимал его мотивов. Он перечитывает свои рукописи каждый вечер. Шепчет, как шептал раньше молитвы, стоя на коленях перед Господом. Воспоминания всё еще исчезали из головы каждое утро, заставляя его чувствовать опустошенность. Накаджима наблюдал за ним. Заставлял есть мерзкие крупы с привкусом древесной коры и трав, растирал ноги животным жиром, когда у Дазай не оставалось сил двигаться и думать. Дни шли серой не сменяющейся чередой, вид за окнами не менялся никогда. Он видел лишь лес и снег, густой и белый, напоминающий то, что так старательно пытается вывести из него Бог; райское создание, отринувшее его, должно быть переполнено грехом, а не греть под сердцем воспоминания об Эдеме, где нет зла. Не должно быть в его голове места памяти о той девственной чистоте, что хранили ангелы веками, целуя пята своего Предводителя. Может, Ацуши не был так прост. Осаму думал о нём достаточно долго, чтобы ощутить ту болезненную привязанность, о которой читал в одной из многочисленных книг в его коллекции. Темная лошадка. Скольких, сосланных с Неба, он наставил на истинный путь по приказу Бога? Всех. И скольких научил жить той грязной человеческой жизнью, распутной и безнравственной? Только он ужился в грехе. Только его душа из чистейшей эссенции превратилась в абсолютную пустоту. Он помнил о том, каким безупречным и невинным был облик его, а от того отличался от остальных Ангелов, падавших в эту ловушку вечной зимы, хладного Ацуши и теплого деревянного дома на окраине соснового леса. Иллюзия, слепленная Господом, была самым ничтожным из его творений. В ней лишь над Накаджима старались руки Его, но и он получился не так хорош, как любое другое творение в неизмеримой бесконечности вселенных. — Выпустишь меня? Ацуши покачнулся на стуле. В полной темноте, при свете одинокой свечи, он выглядел тощим и бледным. Юноша некрепко сжал перо в руке, вслушиваясь в трескучий голос Падшего. За окном вторую луну подряд завывала метель, и теперь Осаму знал, что она означала. Накаджима разрушался, или Бог медленно сжирал его душу — неизмеримо малую, неокрепшую, начавшую подгнивать. Дазай подошел бесшумно, положил ледяные ладони на впалые плечи, придавливая к стулу. Томно и тихо он молится, склонившись к чужому уху, обжигая его дыханием. Он усмехается, и в этой усмешке крылась та накопленная злоба и блуд, который страхом приковал Накаджима к месту. Юноша ощущал, как в панике задыхается, чувствуя за спиной Осаму. И страх, животный и неизмеримый, сжигал кончики пальцев, заставляя сердце биться чаще. Ему нужно было убегать. От Бога, а может быть, и от Ангела, которого он так бессердечно отверг; Ацуши не понимал ничего, но знал точно — его жизнь ничто иное, как слабый огонек этой свечи. Воск стекал по его шее, затвердевал на руках Осаму, который отстранился, нетвердо стоя на ногах. Накаджима улыбается для него. Дазай знал многое. И постиг то, чего не смогли остальные, застывшие в этом бесконечном цикле. Он мог видеть, как проносится его жизнь длиной в вечность за пару секунд, но не хотел говорить; «Всё будет хорошо» — эти слова стали бы самой большой ложью. — Я ничего не понимаю, — шепчет в полутьме Осаму, прижимая ладони к своим щекам, — Что происходит? Он рыдал в голос, сломленный и разбитый, и одежды на спине пропитались кровью. Ацуши прижимает его к себе, чувствуя, как сбивается с ритма чужое сердце, и как колыхается в мучениях душа — собравшаяся, как пазл, воедино. Дазай цепляется за него, не имея сил держаться на ногах, и утыкается в плечо, заполняя стоявшую тишину громкими всхлипами и полу криками. Осознание приходило с болью, также уходили и воспоминания, за которые так усердно цеплялось Божественное создание. Они отзывались глухой болью, но больше не были тем, что давало сил двигаться вперед. Накаджима мог бы назвать Осаму человеком, может, еще бо́льшим, чем он сам себя видел. — Люди и не должны ничего понимать, — с усмешкой отвечает ему Ацуши, — Они ничего не знают о своём существовании и жизни. Им неизвестно их предназначение, судьба, начало. Они просто… Есть. — И это сводит меня с ума, — в отчаянии признается Осаму, зажимая кулаками глаза, — Я не хочу так. Мне нужно знать… — Знать что? — Я… Не знаю. Дазай успокаивается медленно, сидя в объятиях своего единственного друга посреди комнаты, заполненной книгами, теплом и рукописями. В руках горит фотография, возникшая из неоткуда — где в таких же объятиях с человеком медленно погибает Ангельская душа.