***
Подойдя к лестнице на чердак, я понял, что просто не смогу забраться по ней в таком состоянии: руки и ноги мои так тряслись, что я не мог даже удержаться на нижней ступеньке, не говоря уже о том, чтобы подняться выше. Я попытался кое-как взять себя руки при помощи дыхательных упражнений. Это помогало, но не очень хорошо: мешала паническая мысль о том, что господин может рассердиться из-за того, что я так долго к нему иду, и снова начать меня душить или придумает что-то еще похуже. Глубоко вдохнув и выдохнув несколько раз подряд, я как-то справился со своей истерикой и, хотя, меня все еще всего трясло изнутри, стал медленно подниматься по лестнице. На чердаке было почти совсем темно: луна, переместившись в небе, больше не светила в окно. Я нашел на полу свечу, которую бросил здесь в прошлый раз, зажег ее (оказывается, я тогда выронил и спички, теперь это оказалось кстати) и осмотрел помещение. Те же грязные кучи обломков мебели и всякого бытового хлама. В глубине стоит картина, накрытая простыней. Это странно: я ведь сбросил простыню на пол, когда открывал портрет, а потом, в панике удирая отсюда, я уж точно не побеспокоился о том, чтобы аккуратно повесить ее на место. Кто же поднял простыню? Странно, я ведь знал ответ на этот вопрос, но тем не менее он звучал так жутко в моей голове, что снова привел меня в ужас: я снова начал дрожать и с ног до головы покрылся потом. Конечно, я должен был быть к этому готов, но, получив очередное подтверждение тому, что я в этом доме не один, я снова впал в панику. Видимо, до этого момента, я еще надеялся, что все происходящее — какая-то галлюцинация. Глупо конечно: сонный паралич или странные голоса в моей голове, так еще можно было объяснить, но из порезов на руке и груди до сих пор сочится кровь. И что, скажите на милость, случилось с моей одеждой? Я медленно и боязливо оглянулся вокруг, но в помещении никого не было. — Господин! — позвал я робко. — Я пришел. Мой голос, хриплый от рыданий, звучал особенно противно, меня передернуло от отвращения. И от страха: это было так необычно для меня — первым обратиться к кому-то, хотя у меня ничего не спросили, — что сам звук моего голоса показался мне каким-то другим, незнакомым. Как будто, какое-то неведомое существо захватило власть над моими голосовыми связками и управляет ими помимо моего желания: я сам никогда не заговорил бы первым. И кроме того, эта реплика, обращенная к пустоте была еще одним жутким осознанием того, что я на самом деле, наяву, разговариваю с какой-то потусторонней силой, то есть признаю ее присутствие здесь. Не дождавшись ответа, я решил подойти к картине и заглянуть под покрывало. Одна мысль о том, что я там увижу приводила меня в животный ужас, но ничего другого мне не оставалось: не могу же я просто уйти: это рассердит господина, и тогда… Он, ведь, уже пощадил меня дважды, вряд ли он просто хочет меня убить — иначе, он давно уже сделал бы это — может быть, если я стану повиноваться ему, и у меня получится его не рассердить, он и дальше оставит меня в живых. Глупый — тогда я еще не понимал, что бывают вещи похуже, чем смерть. На подгибающихся ногах я подошел к картине на расстояние вытянутой руки, отвернул в сторону голову, зажмурился и с замирающим сердцем сдернул простыню. Ничего не произошло, и я понял, что мне придется смотреть на портрет, ничего не поделаешь. Я открыл один глаз и медленно-медленно, по одному дюйму за раз, я повернул голову так, чтобы переферийным зрением увидеть картину. То, что попало в поле моего зрения заставило меня громко вскрикнуть, я попятился, и, споткнувшись о какой-то обломок, полетел на пол. Свеча выпала из моей руки и погасла. — Спокойно, спокойно! — сказал я вслух дрожащим жалобным голосом. — Может быть, тебе просто показалось. Ты же только краем глаза увидел… Я пошарил рукой по полу, нашел свечу и снова зажег ее, предварительно зажмурив глаза. Потом, глубоко вдохнув и задержав дыхание, чтобы набраться храбрости, если во мне еще оставалось что-то подобное, медленно открыл их и посмотрел на холст.***
Портрета на картине больше не было. Вместо него, там было изображение какого-то худенького мальчика, лежащего грудью на чем-то вроде высокого стола или, может быть, низкого шкафа, держась вытянутыми вперед руками за край. Его тело было перегнуто через противоположный край, а ноги спущены вниз, так что его бледные голые ягодицы находились на самом сгибе. На его лице, повернутом ко мне было выражение отчаяния, боли и смертельного ужаса. Искривленный гримасой рот был широко раскрыт в отчаянном, нечеловеческом вопле. Лицо было все в черно-синих разводах туши с ресниц, которые оставили льющиеся из его глаз слезы, что делало его похожим на клоуна Пьеро из детских книжек. Широко раскрытые глаза, полные слез, с черными блестящими зрачками, смотрели на меня с мольбой и нечеловеческим страданием. Над этим несчастным стояла фигура господина, все так же безупречно одетого. Он расстегнул свой сюртук, чтобы он не сковывал движений, и фалды раскрылись и отлетели далеко в стороны, когда он замахнулся своей тростью. С тем же спокойным и надменным выражением лица, что и на портрете, он изо всех сил, широко размахиваясь, хлестал тростью по ягодицам несчастного мальчишки. Каждый удар рассекал кожу до крови, красные струи стекали по бедрам парня, который заходился в отчаянном крике от невыносимой боли. Все это было нарисовано настолько подробно и реалистично, как будто картина была живой. Звуки ударов трости о кожу и отчаянные крики несчастного врезались мне в уши. Но самым ужасным было то, что, хотя лицо парня, искаженное жуткой гримасой и залитое тушью, было нелегко рассмотреть, у меня не было ни малейшего сомнения в том, что на этой картине изображен я. Потому что это мои отчаянные крики, переходящие в хриплый нечеловеческий визг, раздавались после каждого удара трости, пронизывающего мое тонкое тело нестерпимой болью от головы до пяток. Это мои ноги, залитые кровью из рассеченной кожи, судорожно напрягались и вытягивались от ударов… заставляя мой твердый возбужденный член, прижатый к столешнице моим животом, елозить по ней взад и вперед, усиливая возбуждение. Внезапно удары, сыпавшиеся на меня сзади, прекратились. Я уронил голову на стол и, продолжая судорожно всхлипывать, пытался отдышаться. Фигура господина появилась откуда-то позади мольберта. Подойдя к картине, он посмотрел на нее оценивающе, потом взмахнул кистью, которую держал в руке. Изображение на картине стало меняться под его широкими «мазками». Я вздрогнул от прикосновения ледяной ладони к саднящей воспаленной коже ягодиц. Холод на секунду принес облегчение боли, я чуть-чуть расслабился и в ту же секунду, почувствовал, как что-то твердое раздвигает ягодицы и проникает в щель между ними. — Нет! — завопил я отвратительным хриплым фальцетом. — Пожалуйста, нет! Но мне никто не ответил. На картине господин, с тем же бесстрастным выражением лица вставлял свою трость в задницу мальчика. Я затрясся от рыданий, чувствуя, как от этой дрожи кончик трости ходит вокруг моего плотно сжатого ануса. Трость надавила сильнее, и я, вопя от ужаса и боли, до предела широко расставил ноги и схватился руками за ягодицы, пытаясь развести их в стороны как можно сильнее, чтобы облегчить боль. Это помогло слабо: гладкая металлическая трость с острым наконечником вонзилась в меня, безжалостно разрывая кожу и мышцы. Кровь ручьями хлынула по бедрам, образовывая целую лужу на полу. Я бился на столе, заходясь нечеловеческим криком. Господин, протолкнул трость в меня так далеко, что я, казалось, чувствовал желудком ее острый кончик. Он начал двигать ею вперед и назад, и каждое движение отдавалось резкой болью, словно разрывая мои внутренности. Я совсем обессилел и охрип от постоянного крика, и только ритмично слабо взвизгивал в такт его движениям. Гладкое холодное тело трости распирало меня изнутри, добавляя к резкой раздирающей боли разорванного ануса еще и тупую, ноющую, подавляющую сознание внутреннюю боль. При своих движениях вперед и назад она давила на простату, и небывалое, ни с чем не сравнимое наслаждение волнами прокатывалось по моему телу. Я больше не мог кричать, в глазах потемнело, я больше не чувствовал ничего, кроме боли и возбуждения. Мой напряженный, твердый как камень пенис, прижатый животом к краю стола, раздулся и, пульсируя, начал стрелять толстыми горячими струями спермы, заливая мои живот и грудь. Я выгнулся всем телом, от сладкой судороги пароксизма, прокатившейся по нему, издал последний громкий стон, и потерял ссознание.