ID работы: 8717860

Спасение утопающих

Слэш
NC-17
Завершён
317
автор
Vikky_Rabbits бета
Размер:
134 страницы, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
317 Нравится 35 Отзывы 106 В сборник Скачать

Эмоциональный калека

Настройки текста
Примечания:

ведь я в говно каждый день, мне так похуй на людей.

***

2019 год.

У них этот этап отношений из непоняток и непоняток с непонятками заканчивается, закрывается плотно, как очко членом негра — плотно, добротно очень. Такие дубины наверняка только у них. Шастун в принципе может проверить сей стереотип на деле, но он вроде как в отношениях и доверяет гей-порно. Антон вытирает пот со лба — он заёбывается в край и хочет либо сдохнуть, либо сесть на хуй, и рыбку тащите тоже. Он осматривает их труды — в квартире стоят три мусорных мешка с бутылками, Сенька на нём виснет и тычется губами в шею, так что повода не гордиться собой нет. Они убивают на это добрый час, и теперь в квартире нет ни одного напоминания о том, что в этом мире существует алкоголь и в целом спиртосодержащая продукция. Антон отмахивается от воспоминаний о том, как Сенька смотрел на эти бутылки. Он вообще взгляда такого у него отродясь не видел — тоскливого, проникновенного. Так, наверное, жёны мужей на войну провожают, а не бухло на свалку. Там ведь целые тоже есть. Какое ж, блять, расточительство. — Ща бы ещё как-то до мусорки это допереть мимо местных бабок. — Побойся Бога, их и так Малахов кинул с «Пусть говорят», не лишай их контента. — Они не знают, что такое контент. — Зато алкашей за версту чуют. — Сенька заявляет это авторитетно, хмыкает и тянется к мешку. — Не ссы, если чё, будем ими отбиваться, — он трясёт перед ним стеклотарой и не выглядит, как Раскольников. Вообще нет. — И тебе стыдно не будет? — Да с хуя ли? Самооборона ведь. А потом начинают с хуя в коридоре, когда выкидывают всё и только-только кроссы с ног сбрасывают. Начинают — начинать нужно с малого. Прижиматься. Тереться. Лапать. Как в каком-то дурмане друг другом дышать и бесстыдно взглядом по лицу бегать. Изучено всё давно, пазл сто лет назад сложился, только взгляд его всё равно приковывает, и красивое ебло ни вздохнуть, ни моргнуть не даёт. Да и не хочется. Да и похуй как-то. Они дышат практически один в один. И от этого практически больно и трудно. Человек ведь индивидуально дышит, подстроиться невозможно совсем. А они вдвоём хотят. В двоём, блять, дышат. И член в руке твердеет и увесисто ощущается прямо через ткань трусов, спортивок — Антон сжимает, наглаживает и лыбится совершенно влюблённо, потому что это из-за него. С ним. Потому с ним Арсений изменится. С ним Сенька дуется мило, совсем по-еблански. С ним счастлив. С ним хочет чего-то. С ним учится заново жить. Ему он в шею дышит тепло и мокро. Ему стонет красиво. Ему в руку толкается нетерпеливо и бёдрами вертит, желая больше контакта с телом. Не с телом. Нет. С Антоном. А потом на кровати разложить. Медленно толстовку стащить, нашёптывая на ушко всякие нежные глупости, от которых Арс глаза закатывает и тихо смеётся, потому что ну это как-то не в их стиле. Бля, а у них разве есть стиль? Штаны. Трусы. Руками ласково по ногам и медленно, как давно хотелось, хочется, чтобы в кровати — долго, не спеша. Нежить. Рассматривать. Касаться. И по животу кончиками пальцев, а потом чуть сильнее, наблюдая, как сжимаются мышцы пресса, и мурашки ползут от холода, поднимая волоски. С себя толстовку — реально, блять, холодно. Только это всё хуйня, потому что по телу жар ползёт, а в висках ебашит что-то, и ритм этот: ты ведь счастлив сейчас, придурок. Хочется каждую косточку облизать, обслюнявить, потрогать, что он и делает, чё б нет, если все только «за». И его язык скользит по коже — алкоголь, дезодорант, парфюм, может быть, только похуй на это — на вкус, ощущения на языке, если Сенька блаженно прикрывает глаза. Антону хочется, чтобы смотрел, но он вообще редко на чём-то настаивает. Гладит, пальцы по бокам бегают, пересчитывая рёбра, а потом переходят на бёдра, мягкие ягодицы, которые хочется сжать и с упоением помацать. Ему всего Сеньку себе хочется — запихнуть, сожрать и не выталкивать. Это болезнь какая-то поди, когда в человеке тонешь и без шанса на спасение, без шанса на спасательный круг. Он в нём вязнет, как в болоте, и барахтается только когда ебёт. Такое у них один плюс один. Пошла б в пизду математика. И ягодицы те мягкие, в руке прям самое то. У него руки от восторга делают жмяк-жмяк, врываясь в исконно кошачьи штучки. Антон ему коленки целует — по центру, слева, справа и языком мокро ведёт, влюбляясь в ощущения. В зрелище. В него. В то, как Арсений потягивается, тихо от удовольствия мычит и ноги в стороны разводит, типа — вот он я, тутачки, бери да не жалуйся. И ему хорошо с ним. Хорошо так, что аж не плохо, а хорошо. Безо всяких «что» и «если». Это для мудаков, не умеющих ценить моменты. А потом может этого и не быть. А потом может совсем без «потом». Арсений в лучах солнца красивый. Антон в лучах солнца наивный идиот, но просветления кое-какие имеются. И что ни секс, то время для псевдофилософии, самокопания и «я за тебя, я, блять, с тобой», а на самом деле хочется только «в тебя», и всё остальное как-то обычно меркнет. Остаётся просто человек. Человек, который с ним. Человек, который ему открывается. И когда толкается сразу, просто плюхнув смазки побольше, головкой давит на анус, ловя каждую эмоцию на Сенькином лице: хмурится, сжимается, а потом губы кусает, но так — ни звука, у Шастуна внутри все предохранители лопаются. В горле что-то хрипит, когда он к его рту своим прижимается, и Антона тут же обнимают за спину, шепчут, что всё хорошо. Хорошо. Хорошо очень, Антош. Ты еби только, Антош, ладно? И он толкается до конца, кусает — вот так хорошо — узко, больно, и по-ненормальному нежно. У него движения быстрые, резкие — и всё чаще он полностью выходит, чтобы потом вставить от начала и до конца, чтобы по ляжкам хлопнули яйца. Чтобы Арсений скулил и тёрся башкой об подушки — чувствительный, громкий, родной. Нежно, он в нежнятину какую-то скатывается, когда его ладонь гладит, когда тащит её к губам и два пальца в рот тянет. И Арс на него глаза выпучивает, когда член в жопе замирает, а Антон с таким энтузиазмом сосёт — втягивает, языком пробегается, лаская и постанывая в такт тому, как Попов рукой двигает. — Бля, ты бы себя видел. — Фоткать не дам, ещё в интернет выложишь. — Антон говорит и снова пальцы заглатывает. — А я ведь так хотел стать популярным в Тамблере. Арсений третий добавляет и смотрит на Антона так, что ему дурно становится и приятные мурашки ползут по спине. Рука на шее, и его тянут, чтобы поцеловать. А ещё Шастун начинает двигаться.

***

Антон просыпаться с ним любит, когда конечности закинуты на тельце, которое рядом, а утренний стояк отзывается вполне конкретным предложением, но, сука, лениво так, что хочется просто дышать в затылок и ненавязчиво гладить бока. В теле усталость приятная, в голове спокойно и пусто, хороша эта ваша хуйня — воскресный секс-марафон, когда телефоны разрываются, люди за пределами хаты что-то делают, а два мудака просто в кровати и просто ебутся, пока что-нибудь от удовольствия не треснет — ебло, жопа? Нахуй жить по библии, если рай и на земле существует. Шастун его в макушку целует и ржёт, когда Арс сонно пытается взбрыкнуть, чтобы поспать ещё пять минуточек, а потом сам к нему рожей поворачивается и втягивает в поцелуй. М-м, понедельник — день обсоса. А потом нос в нос — нежное такое касание. И взгляды, от которых сердечко бьётся улыбаться постоянно хочется, потому что приятно это всё, до пизды приятно, когда они только вдвоём, и рассудок кристально чистый. Чистый, понимаете? Как жопка перед еблёй. — Как ты себя чувствуешь? — Антон улыбается, а потом тычется ему в губы и рукой по спине ведёт, останавливаясь чуть ниже поясницы. Дальше ни-ни — выдержка. — Выебанным. У него голос протраханный до не могу, хриплый — и честно ж это, хули, потому что от души душевно в душу, он ебёт всегда Арсюшу. — Я про бухло. — Антон проводит рукой по его волосам, зачёсывая назад чёлку. — Наёбанным. — Никто не говорил, что будет легко. Видит Бог: никто.

***

Дни. Дни. Дни. Они тянутся, тянутся, тянутся, а Антон в них тонет и захлёбывается, потому что его волнами хуйни захлёстывает и умело тянет на дно. А оно здесь. Вот оно. Шастун голыми ногами по нему ходит, и камни впиваются в ступни. Он сильнее сжимает сигарету в зубах, которая слишком слабо дымится. Зачем тлеть сигарете, если подгорает чей-то пердак? Башка не варит совсем. Глаза болят. Вся ярость где-то в кулаках сосредотачивается, когда… «Антон, я так за тебя волнуюсь». Звонки. Звонки. Звонки. А хули за него волноваться? Ну вот хули? Выдохни. Выключи свет. Выдохни. Тебе не хочется сдохнуть. Не хочется забиться в угол и орать. Орать от тревоги, от страха, животного страха, сковывающего глотку, — орать уже не получается. Антон с ужасом смотрит в ванной на свою синющую рожу и не узнает. Он не узнает в этом себя. В этом его нет. Арсений, он просыпается и говорит: — Бывает. И дальше спит. Безмятежный аки младенец. Только нихера не бывает. От страха — за себя, за него — колотит, скручивает, и ёкает что-то внизу живота — тук-тук-тук — тебе просто отлить и съебаться отсюда. Просто как дважды два. А в ванной ужас. Там блевал кто-то, там спит кто-то перемазанный и вонючий. Антон не узнает, да и не знает, наверное. Нюхает футболку свою, подмышки и морщится, как будто здесь кому-то не похуй. А дальше водой ледяной в лицо плещет, чтобы в себя прийти хотя бы немного. Подумать. Его мотает из стороны в сторону. Его по жизни теперь мотает.

***

Звонки. Звонки. Звонки. Ира походу бабьи уроки про «первой ни-ни» прогуливала, иначе хули она творит? Антону вздернуться хочется от каждого: «Ты в порядке?» Потому что, блять, не в порядке. «Антон, не дури». Не ебаться каламбур. «Скажи адрес, я приеду». А пинкод от карточки не надо? Шастун устало трёт виски и затравленно на Сеньку смотрит — у плиты стоит и овощи помешивает. Трезвый. Как будто и не было ничего на этой неделе. Только вот руки его выдают. Трясутся. — Ты чего? Призрака увидел? — Арсений улыбается мягко, тепло, по-домашнему, а Антона от бешенства колотит, потому что ублюдка удавить хочется. Ну нельзя же так — как раньше нельзя. Так ведь не будет уже. Но какого-то хуя проскальзывает. — Ага. Призрака своего прошлого. А лучше бы не видел.

***

Ты такой сильный. Ты такой смелый. Держись. Жизнь, она ведь — штука простая. И замыкается легко, как будто застёжкой — и в этом кругу остаётся один лишь единственный человек. Важный. Родной. Тот, на кого не похуй. Помочь. Ему. Себе. Им. Они эту «помощь» перетягивают, как канат, и Антону еле-еле на ногах стоится, ладошки потеют, дурное всякое мерещится, где падает рылом в грязь, а Арсений так и тащит его за собой по земле — продолжает, потому что он отцепиться не может. Руки разжать — хватка мертвая, хоть и скользят ладони иногда. Он держится. Но, увы, не за то. Выбраться из этого болота не может. Потому что жалко, потому что страшно, потому что любит. И это «любит» по рёбрам сильно бьёт, и отдаёт куда-то в печень. Антон садится в кресло, крутится пару раз и останавливается, потому что от желудка до глотки болезненные спазмы ползут. Подышать через открытый рот надрывно, навалиться на спинку, прикрыть глаза — вот так — более менее. Ему не нужны гуглы. Ему не нужны психологи с психиатрами и Ира. Он ведь разбирается и сам. Знает, что происходит. Знает, блять, и не делает нихуя. И слово такое немудрёное, простое совсем на языке вертится, но не слетает никак, где-то на кончике остаётся и горечью отдаёт — тухлятиной. Вороны над головой уже кружат, кричат, клюнуть пытаются — посильнее, побольнее, они как люди — ты должен, ты сильный, ты можешь, уйди. Но разве «можешь» важно? Разве «можешь» решает? Хоть что-то решает, хоть на что-то влияет? Произносить его, слово это, ссыкотно, но когда Арсений между ног втискивается, когда руки на бёдра кладёт, в голове ничего не остаётся. Смотрит из-под опущенных ресниц: даже в темноте комнаты видно испарину на лбу и разъезжающиеся в улыбке губы. Он тянется, тянется к нему, но так далеко остаётся. И кресло скрипит. И штаны стаскиваются сложно, пока Антон тихо скулит: ему то ли ебаться хочется, то ли сожрать крысиный яд, потому что Арсений его как-то слишком медленно травит. Он сидит, подсел ещё тогда — на него, на жалость, на синдром «я! именно я вытащу! у нас по-другому будет!» — только вот нихуя, и на запрещёнку. То, на что красные буковки «нет» горят, кто-то скажет — взрываются. Антон боится — так, не так, с ним, не с ним, потому что тяжело это, когда увяз по самые гланды, когда надеешься, когда вот-вот и… и снова мимо. Когда уже — и тут же нахуй. Когда «я брошу» и «наливай». А истина где-то посередине. Человек похерит, похерит сколько угодно дней, недель, месяцев, лет своей «чистоты», потому что бывших не бывает. Не бывает, пока есть то, из-за чего они, собственно говоря, бывшие. Пока это есть, пока в венах прихоть кипит, пока хочется, пока глаза застилает, когда другого нет ничего, но хочется. Или не хочется? Человек рыдает, страдает, мучается, а потом срывается всё равно, иногда и дня не проходит после клятвенного «я больше не буду». «Тебе хотя бы стыдно?» А в ответ тишина, взгляд в пол — и бегает, бегает, бегает. Стоишь. Дышишь. Не дышишь. И сказать что-то надо, и сказать что-то хочется, только сказано всё сто раз и давно, а в ответ — тоже. Вот оно как случается. Тянет. Хочется. Надо. Не живется. Не существуется. Надо — и того, и другого, и десятого. А потом уже ничего не требуется — только с боку на бок и тихое «м-м», когда кто-то трясёт. Как сейчас: касается, гладит, удовольствие делит одно на двоих. Антон не понимает — у него голова кругом идёт, и мир видится в радужных красках, а он сам себе ребёнком чудится, у которого ни черта за душой — ни проблем, ни лишних мыслей, ни забот — всё хорошо и беззаботно, словно в ебучей милой сказке со счастливым концом. Тёплые губы в губы, когда Сенька поднимается и целует его по-девчачьи нежно, языком проходится по зубам, а он только прижимает его к себе, как самое ценное на свете, потому что так оно и есть. — Ты не думай. Ты живи. А я рядом буду. Слышь? — Он смеётся хрипло и ему в шею утыкается. — Слышу. Так просто ведь ни о чём не думать. Ни о чём и ни о ком.

***

«Шастун, харэ хуйней страдать. Возьми себя в руки». «Мне Дима звонил». «Антон, что, твою мать, происходит?» «Хотя бы напиши, что не надо трогать твою мать». «А то я потрогаю». И на следующий день: «Заебал». А Антон не ебал — он помнит. Шастун переступает порог их — их с Арсом — квартиры, и у него появляется всего парочка желаний: пожрать, завалиться на кровать, лениво ебаться или просто сдохнуть, потому что до пизды устал. В руках фотоаппарат тяжелый, за спиной рюкзак со всякой нужной хуйней, но вот только плечи и шея болят ужасно, да и ноги. Влюбленная парочка изрядно потаскала его по красивым местам, вот всралась же им эта love story, но с другой стороны — бабки приличные, даже выёбываться так-то не тянет. Антон скидывает с себя шмот, складывает аккуратно вещи в комнате и идёт сразу в спальню, потому что это единственное место в доме, из которого доносятся звуки. Едой в хате не пахнет. Сенька устраивается на ковре с бутылкой виски и ноутом, из динамиков негромко льётся бит. У Попова губы бесшумно двигаются, видимо сочиняет что-то или постигает дзен от поехавшей кукухи — тут одно из двух. На окне горит гирлянда, и Антон залипает на пару мгновений: он красивый такой в огоньках этих, пижаме и гнездом на голове, что аж невольно затискать хочется. Антоха сглатывает и держит себя в руках, потому что уебать долбоёбу хочется. Это уже даже не разочарование, это что-то другое — когда опущенные руки опускаются ещё раз. И всё, что есть, теряет смысл, хоть какой-то, блять, смысл. И самое поганое в том, что мозги перестают видеть проблему. Но не перестают видеть его. Это-то и пугает — до усрачки просто. Антон садится рядом и кладёт голову ему на плечо, вслушивается в шёпот — теперь это шёпот — приятный, чарующий. Такой бы слушать-слушать-слушать всегда и везде: в наушниках, в клубах, по радио в такси, дома, в постели, когда член входит по основание, а Сенька нихуя не мужественно скулит. И у него ведь есть это. То, что всегда должно было быть рядом. — Мы ведь договаривались, Сень. Кот забирается ему на колени, и Антон запускает пальцы ему в шерсть, ласково поглаживая. Животинка довольно мурчит, и Шастуну хочется точно так же — скулить и от нежных прикосновений плавиться. — Я же тихо, не вызовут соседи ментов, — но музыку всё-таки делает тише. — Я не об этом. — А о чём? Шаст к бутылке лениво тянется, трясёт её, а потом пьёт прямо из горла — алкоголь обжигает глотку, но он даже не морщится. Если только чуть-чуть. — Об этом. — Я брошу. Сказал же. Бля, Тох, не нуди. Просто сегодня для вдохновения надо. Сегодня для вдохновения, завтра, потому что устал, послезавтра просто так, потом ещё что-нибудь. Так ведь обычно и бывает, да?

***

В комнате темно. На душе погано. А ещё тихо и тоскливо как-то — совершенно по-ублюдски тоскливо. Шастун засовывает в рот кусок пиццы и понимает, что его тянет блевать. Перед глазами всё не чёткое, контуры размываются, картинка движется туда сюда, как в масках из инстача, и это было бы смешно, если бы уже не было похуй. Как есть, так и есть, Господи. Антон закрывает рот ладонью и пережидает болезненные спазмы, пытается глубоко дышать, но от въевшегося даже в стены запаха сигарет и перегара становится только хуже. Ему бы уйти отсюда подальше, в ванную на крайняк, но ноги совершенно не слушаются, переплетаются между собой, отваливаются, лежат тут где-то, и всё тело — руки, голова: он так хуёво их чувствует, что кажется, что его несёт куда-то не физически, пока кости и мясо валяются тут. Антон с трудом до бутылки с водой дотягивается, приподнимается и вливает в себя половину, пока не становится лучше — и снова на кровать пластом. Арсений сидит в кресле и лениво струны гитары перебирает, мурлычет что-то себе под нос. И ему нравится: слышать, чувствовать его рядом, находиться тут с ним, делить проблемы и кровать на двоих. Голова в другом русле уже не работает. И когда звуки смолкают, он глаза трёт, пока человек перед ним не начинает видеться недвигающимся чёрным пятном. Арсений обхватывает губами горлышко бутылки — глотает быстро и много, а потом на Антона смотрит так, что за душу берёт и как сосиску колбасит. — А что если Гитлер и Сталин любили друг друга. И Адольф ему такой: «Я завоюю для тебя целый мир!» Арсений вот вроде серьёзно говорит, но всё равно, блять, посмеивается. Хули тут смешного вообще — ах да, он же пьяный. — Сень, ты ебанулся? — Антон на локтях приподнимается, в глаза пытается смотреть, но толку от этого мало. Не получается, но всё равно ведь любопытно, чё за дичь он тут несёт. — Я хочу дать тебе свой мир. Наш. Во как.

***

Темнота. Темнота. Блядская. Не видно же ни чёрточки, ни точечки какой. И в дали пусто, скверно, как в душе у маньяка — и нет дальше ничего. Никакой надежды. А плыть дальше хочется. И выплыть. Только что там? Где там? И в глотке пусто. Надрывно. И вкус такой, запах, что блевать хочется. И больно. Пиздец, блять, как больно. Будто когтями поскребли или членом натыкали. Антон по постели мечется и воздуха пытается глотнуть, только вот хуй там — большой и толстый. У него не выходит. Чёлка ко лбу прилипает, волосы мокрые, тело трясёт, как в припадке. Он буквально подпрыгивает, дёргается, а Арсений вжимает его в матрас и шепчет на ушко ласковым, успокаивающим слишком тоном: — Тише, Антош, тише. Дыши. — Лбом в лоб бодается, а потом проводит языком по скуле и в губы своими вжимается. — Тш… Тихо-тихо, ладно? Всё хорошо. И страх — липкий, сковывающий — он отпускает, конечности перестают трястись. И холод, почти могильный холод остаётся где-то там — где страшно, где Арсений не шепчет, что любит, не шепчет, что это нормально и скоро пройдёт, не шепчет, что он здесь и что он рядом. Сенька кружку к его рту подносит и заставляет воды глотнуть. Антон к ней присасывается жадно — глотает, глотает, глотает, пока легче не становится. На губах вода, слюни, потрескавшиеся корочки, которые Попов зализывает языком и кусает, убирая кружку на тумбочку. Руки сжимают плечи. Губы как кислород. Сердце бьющееся в чужой груди запускает его самого к жизни, как делает это двигатель. И он снова ложится, его лицо покрывают совсем мягкими поцелуями, от которых снова дурнеет голова, но теперь это в радость — ему для счастья вообще много не надо: хватит Сеньки под боком и вовремя оплаченной коммуналки. Его за руку берут, пальцы крепко сжимают и улыбаются совершенно безумно, целуют искренне и сползают, виляя задницей, вниз. Когда Арсений ведёт языком по члену, Антон очередной приход ловит — дышит шумно через нос и облизывает губы. Ему становится настолько хорошо, что слово «хорошо» слишком не хорошо это описывает. Он ёрзает, волосы Сенькины сгребает в кулак и насаживает до самого конца, толкается бёдрами и не позволяет отстраниться — он давится, шипит, дёргается и звуки издаёт совершенно охуительные, от которых откинуться можно здесь и сейчас. Кашляет, когда Антоха его из крепкой хватки выпускает, измазанный рот вытирает и матерится так, что любой строитель позавидует — не привык он так, а потом всё равно обратно наклоняется. Лижет, губами по всей длине пробегается, яйца рукой мнёт и с наслаждением языком их слюнявит, от удовольствия прикрывая глаза. А Антон только гладит ласково, перебирая жесткие пряди волос — назад их зачесывает, чтоб Сеньке удобнее было. Он кончиком языка головку обводит и глазами в него стреляет, мол, смотри. И Антон подчиняется (удивительно, да?), взгляд от него отвести не может будто магия тут какая-то. Школа чародейства и волшебства: заглоти и не выплюнь. — Бля, Сенька, ты пиздец. Так же ёбнуться можно. Его не слышно почти — это тихо, сбивчиво, надрывно. — А хотелось бы, конечно, ебаться. Арсений насаживается ртом на член, но нахуй всё равно улетает Антон в который раз за вечер. Он двигается с характерными причмокиваниями, глубоко заглатывает — плавно и, сука, блять, медленно, будто специально издевается. Шастун терпит, Шастун простынь кулаком сгребает, а потом не выдерживает (в один момент, когда Арс особенно бесит) и рукой на его голову давит, задавая нужный темп — бешеный, звериный почти — от него у Сеньки слёзы на глазах и кашель дикий, когда ему воздуха позволяют хлебнуть. Антон его рукой за подбородок цепляет и тянет на себя, перебираясь рукой на горло — сжимает, давит сильно, а Арс только задницей о его член трётся и к губам тянется, будто так и надо, будто так и задумано, бля. — Я тебя, блять, люблю больше жизни. У Арсения зрачки расширяются. Он, нахуй, это ему сказал. Шастун толкается двумя пальцами в Сенькин рот, не убирая, блять, руку с горла.

***

«Антон, блять, я тебя в розыск подам». 20 пропущенных вызовов от «Ира». У Шастуна трещит башка так, что он еле добирается до кухни и опрокидывает в себя поллитра воды практически без остановок, а потом прислоняется лбом к дверце холодильника. Не освежает, но равновесие помогает удержать. Арсений суетится на кухне, мельтешит туда сюда, а Антону нахуй не всрался завтрак, ему бы просто пять минут тишины. А он двигается, активничает, как будто влил что-то в себя, и его отпустило. Вполне может быть. Шаст садится на стульчик, и Арс толкает ему по столу бутылочку пива. Холодненькое. За такое говорят «спасибо»? Лекарство же типа. Последняя. Последняя. Последняя. Последняя, а потом ни-ни. Никогда и ни за что. Последняя рюмка, сигаретка, косячок, таблеточка или то, что позабористей. Вот теперь точно навсегда и никогда больше. Арсений так говорит. Антон так говорит. Ира за него волнуется. Видимо, Арс все контакты из центра забрал, раз она найти не может, как он сам когда-то. Да и к лучшему. Не надо ей это видеть. Антон бы себя увидеть не хотел. Он себя сигаретным дымом окутывает, подпирая локтем коленку, и пиво пьёт, наслаждаясь утром. За окном уже, правда, темнеет, но какая теперь, в жопу, разница. Арсений от дыма морщится, но ничего не говорит, когда Шаст затягивается второй подряд. Он жарит яичницу, режет туда сосиски и варит кофе — и запах этот приятно расползается по кухне. Надо бы форточку открыть, а то Арс вот-вот начнёт кашлять. — У меня сегодня хуй не встал. Ты будешь меня любить без него? — Нет, мне ж только он в тебе нравится. Антон смеётся, искренее смеётся и трёт глаза, потому что на них выступают слёзы. В этом нет ничего смешного, но хохотать хочется во всю глотку, пока окончательно не перемкнёт, и кукуха далеко-далеко не отъедет. А Арсений, он улыбается ему в ответ и по волосам треплет, когда ставит еду на стол. Шастун ржёт, ржёт и ржёт, а ему бы лучше смотреть на то, что в глазах напротив — не видит, не замечает, слишком занят, слишком идиот, слишком катится куда-то и не пытается выбраться, потому что без Сеньки ему это пока нахуй не надо. Ему смешно. Тепло. Беззаботно. Его любят, целуют так, что пальцы на ногах от удовольствия поджимаются, читают что-то душевное по вечерам — стихи, реп или ещё хуй знает что, обхватывая измазанными в слюне пальцами член и двигаясь плавно, размашисто. У него руки красивые, а на члене так вообще — искусство. И весь он такой. Антон ест, не замечая, что пересолено, его с пива отпускает немного, так что еда в глотку лезет и её не тянет тут же сблевать. Арс не садится, он всё также капошится и чем-то стучит. — Ну и хули ты делаешь? Арсений вздрагивает, оборачивается и улыбается аккуратно, медленно разворачиваясь назад. — Таблетку от паразитов для кота давлю. Делаешь порошок и в корм добавить можно. — А так не жрёт? — Брыкается. — Он смотрит снова и плечами пожимает. Антону даже кажется — грустно. Но Шаст отмахивается от этой хуйни. Брыкается кот и брыкается. Ему ли не похуй? Он залипает в телефон и не видит, как вся эта хуйня отправляется в кофе. В его, блять, Антошкину, чашку. Арсению страшно. Арсению без него невозможно. Арсению чудится, что без этого — без этого всего — он сбежит от него быстрее бешеной собаки. Антон не видит из этого ничего. Или просто видеть не хочет.

***

Созависимость — это страшно. Любой нормальный специалист, начинающийся на «психо», скажет это на первом же приёме, как только откроется рот и вылетит: «я тут это, с алкашом вожусь и себя гроблю». Что делать, если ты и сам немного «психо» и что-то там ещё? Никаких уникальных сценариев. Никакого уникального опыта. Каждый раз по накатанной, как в дешёвом театре абсурда. Это не какой-то стоящий внимания экшен, который потом под бутылочку чего-нибудь рассказывают друзьям, жалуясь на отношения. Это внимания не стоит. Ни грамма. Ни одного ебучего грамма не стоит. Золотце. Дитятко. Мой хороший. Ну потерпи. Ну вот ещё чуть-чуть. Ну вот ещё денёчек, а потом тебя перестанет ломать. Не перестаёт? Ну тогда ещё денёчек, а потом... Ещё. Ещё. Ещё. Плохо тебе? Хочется? Хочется так, что аж плохо? Ну ты терпи. Тебе ведь ещё жить. Ради себя. Не хочешь ради себя? Ну ты ради нас. Ради мамы, папы, тётки троюродной! Бутылка разве дороже? Игла? Или то, что в губы, под язык? Чтобы не скучно, не напряжно, чтобы мыслей в голове ноль и блаженная нега по всему телу, когда не чувствуешь нихуя — тепло, тепло, тепло и спокойно. Пожалей. Помоги. Спаси. Только я сам нихуя делать не буду. Вкладывай силы, а потом иди нахуй. Вернись! Вернись. Вернись… Сдохну ведь без тебя, Господи. Ну чего ты смотришь? Вернись. Ему ведь так плохо. Без поддержки-то не хорошо, не живётся совсем, не закидывается и не заливается в глотку с неземным удовольствием. Веришь? Думаешь? Знаешь? А вот нихуя. Вот нихуя из этого не правда. Сказать ведь, что угодно можно. Нужно. Человеку нужен человек, чтобы жопу подтирал и блевотину. — Ты покушал? — На капельницу сходил? — Дыхни, блять. Как же я тебя ненавижу. А почему он торчит? А почему он зависим? Я виноват? Работа нервная? Друзья невесёлые? Любовь не любовная? Дяденьки и тётеньки плохие рядом крутились? Но вот только — он, блять, сам. Понимаешь ты, нет, человек? Это не болезнь. Это, нахуй, был выбор. Постоянные эмоциональные качели — нормальное, вполне естественное явление. Ну, а хули ещё ждать? Пиздёж: — Ну это точно в последний раз было. Ты чё, не веришь мне, Антош? Да расслабься ты, заебись всё будет. Манипуляции: — Я ж загнусь, Антошка. Без тебя, без этого загнусь. Ты что, смерти моей хочешь? Отдай, блять, мне эту карточку. Попытки вывести на нужные реакции: — А ты таким меня не любишь что ли? — Сень, тебе… — Совсем что ли? Обиды, если не получается: — Ну охуеть теперь, блять, просто. Человек как будто в паутину попадает. И нет его больше, нет, не существует. Есть только: ему, ему, ему. Помочь, помочь, помочь. Человек не барахтается, выбраться не пытается, потому что пропитывается всей этой хуйней, заразой смертельной, живёт и дышит, пока не подыхает так заживо. А потом приходят другие. Другие — хочу-хочу-хочу. Другие — у нас всё по-другому будет. Другие — ну я ж, блять, особенный, я-то точно спасу. Супермен, сушите плавки, тут от смеха обоссался психиатр. Ощущение тревоги, жалости, вины. Чувство обязанности, ответственности. Сосредоточенность на нём. Контроль. Навязчивая помощь. — Беги, беги, блять, отсюда. Причина вмазаться, она, как таракан, всегда найдётся. И причина, причины плодятся как те самые тараканы со скоростью света, будто вместе с употреблением чего-либо открывается третья чакра, специализирующаяся на искуссном постоянно обновляемом творческом ссании в уши. Это уже даже не лапша — вилка не поможет, даже если в глаз, какой ты, сука, пидорас. Нет! Он бросит. Он обязательно бросит. Мы пройдём этот путь вместе и в конце концов будем бегать по полю с одуванчиками, и всё у нас будет хорошо. Путь. Вместе. Хорошо. Только вот нахуя он нужен-то? Травмирующий, болезненный, априори ненормальный, когда рядом другие есть — нормальные? Что с информацией потом делать? Что нужно, когда у него это, что делать, когда у него то. Спасибо, конечно. Но может нахуй надо, а? Мазохизм? Оно того стоит? Оно так нужно? Это ведь единственная жизнь. Не репетиция. И после титров вот абсолютно нихера не будет — Марвел, привет. Жизнь. Одна. Твоя. Важная. Никто никого не спасёт. Никто никому не поможет. Сам. Только сам человек может — плывёт по течению, барахтается, захлебывается, давится — умнеет и берег видит в дали. Помоги это не «я точно приму помощь». Помоги это не «так у меня с тобой всё получится». Помоги это не «мне это нужно». Помоги — это «будь рядом, пока я буду пытаться». А что в итоге-то? В сухом остатке, Господи, прости? В чёрную дыру, в эмоциональную бездну затягивает помощников ссаных. Крышка люка закрывается. Света нет нигде. Бросит? А если нет? Бросит, а если снова подсядет? Или нет? Отношения? Семья? Общее что-то? Расстянется на сколько? Года? Десятилетия? Страх, страх, страх — животный, первобытный совсем. Это как жить, блять, с гранатой периода Великой Отечественной войны — хуй знает, есть ли там ещё чему взрываться — мало кто в таком специалист; хуй знает, рванёт ли вообще — столько лет ведь уже тишина. А можно тоже подсесть: выпить, прикурить, закинуться — скрепить связь на всех уровнях и с пеной у рта встречать новый день. Мозги порой не работают. Порой мозги не аргумент вовсе. А у кого-то их в принципе нет. Анонимные группы — местечко вселенского несчастья: искал поддержку — держи своего соупотребителя. Иронично, правда? Прямо до самой пизды так. Антон выбирается в одеяле на балкон. Его колотит, знобит, сердце бьётся, как ненормальное, а в глотке сухо, как в пустыне — и в этой пустыне как будто кто-то насрал. Он пытается стоять на ногах, но валится на пол, обнимая тело руками. Каждый кусок мяса в нём, кость — болючий-болючий нерв, который сейчас ломает, выкручивает в разные стороны, как мокрые, только что постиранные трусы. Его рвёт прямо тут желчью, потому что жрать он ничего не жрал, скручивает, заставляет харкаться, плеваться, выталкивая всё из себя. Перед глазами яркие непонятные картинки, которые кружат вокруг — Антон упирается ладонями в пол. То в жар. То в холод. С улицы воздух — воздух холодный — зимой приятно так пахнет. Не как в квартире. Там воняет, там ни одного местечка хорошего. У него по подбородку сопли и слюни текут, хочется раскрошить себе череп об пол. Но всё, что он может, почти беззвучно хрипеть и выжраное вчера выплёвывать. Больно. Страшно. Ещё, ещё, ещё — чтобы забыться, не чувствовать, отсрочить, чтобы не ломало, не переёбывало так, как будто перед смертью. На балконе. В блевотине. Как падаль какая. Никчёмный. Воздуха! Воздуха. Воздуха… Хлебнуть почти полной грудью. Ебало в окно высунуть — мороз обжигает побелевшие щёки, глаза слезятся от яркого — слишком яркого! — солнца. Солёные капли текут, а Антон улыбается, а ноги трясутся, коленки ходуном ходят, а он цепляется, намертво цепляется за открытую оконную раму. Там, на улице, жизнь шумит, бурлит, движется, и ему тоже туда хочется. Выйти скорее, пройтись. Но нет... нет, конечно же — сначала лечиться надо. Лечиться. В квартире — где, где, где — все ящики, тумбочки, столы, аптечки, вот только нет, нет нихуященьки, коньяк только на дне бутылки плещется и приятно обжигает язык. Телефон на столе вибрирует. Ира. У него ведь есть телефон. У него ведь есть Ира. Ты поможешь мне, Ира? Потому что я не могу помочь себе.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.