I.
Гену интересно слушать научную болтовню до одури. Он не понимает от слова совсем, но вид Сенку — увлеченный, восторженный — зажигает внутри пожар. Ген в свои двадцать три полностью убежден, что нашел свое счастье и будет с ним умирать. А когда понимает, как круто промахнулся, у них уже милый дом, кольца и штамп в паспортах, а ещё на полочках в скляночках — у Гена пальцы дрожат и стекло вслед за ними дрожит — в формалине плавают головы. Склянка падает, а Сенку за его спиной недовольно цокает и руки складывает крестом. У Гена от чего-то все таланты разом исчезают (про себя он смеётся — давно исчезли, раз очнулся, когда его носом ткнули). Голос исчезает следом: — Вместо капусты и вместо брюквы, — сквозь нервный смех цитирует он Гумилева.* Обернуться к Сенку лицом не хватает сил. Под ногами осколки и много формалина; от него запах такой, что нос закладывает. Голова катится-катится, и звук издает, точно падает мокрая тряпка. В ушах нарастает шум. Голова катится себе, Гену кажется — в никуда. Его тапки насквозь промокли, их уже только в мусор, и от этой мысли тоскливо, точно одежда — последнее важное в этом мире. Время для маневра уходит песком сквозь пальцы, пока Асагири пытается мысли (хотя бы) связать. Он выдумывает чудные оправдания — мало ли, голова! У кого не было, поднимите руки? Он бы поднял, да дрожь сковала. Сенку уже дышит в шею и руками, до последнего рубца знакомыми, опутывает плечи. Большие пальцы скользят по дуге. Сенку шепчет на ухо спокойно: — Все будет хорошо. У Гена в желудке узлом оседает холод. Глупая фраза. Глупая и пустая — от нее ускоряется пульс и давление разом. «Все», — левая рука гения оплетает запястье, ложится на вены и мягко поглаживает. «Будет», — правая оказывается поперек груди, превращая хватку в объятия. Ген осторожно хватает воздух короткими урывками. «Хорошо», — и подбородок опускается на плечо. Гену впервые от близости Сенку страшно. От запаха мутит, тускло блестят в свете одной-единственной лампы осколки. Ген чувствует кожей невесомый поцелуй и улыбку; Ишигами носом зарывается в волосы и сжимает запястье крепче. — Идём пить чай, — урчит он на ухо тем же шёпотом. — Черный, с мятными пряниками. Асагири хватает на слабый кивок. Его тело, напряжённое до предела, разом обмякает в чужих руках. Это уже не страшно. Гораздо страшнее — голову повернуть к полочке, где таких удивительных скляночек — тьма.II.
Часы молчат. Они электронные, и тикать им, собственно, не за чем. Ген помешивает ложечкой чай: сталь звенит, задевая стекло. Кухня пахнет мятой, а руки отдают формалином. Испорченные тапочки покоятся в мусорном контейнере вместе с головой. Хочется о многом говорить, но часы молчат, и Ген молчит тоже. Сенку цепляет указательным пальцем вазочку с пряниками, та скользит по белоснежной скатерти и оказывается в доступной близости. Ген пряники любит, но сейчас от еды воротит. Муж заправляет его черную прядь за ухо, касается мозолистыми пальцами щеки. Это лёгкое прикосновение отдает спиртом и холодом. — Не заболел? — заботливо спрашивает Сенку, когда Ген отмахивается от любимой сладости слабым жестом. Гений подаётся вперёд и касается лба губами. Чувствует лёгкий жар. Хмурится. Ген не дышит. Что в таких случаях делают? — Голова, — голос срывается на кашель и хрипит, — чья? Вопрос повисает рассеянно, вскользь. Сенку вертится в поисках пледа, но на кухне его нет; тогда он прижимает Гена к своей груди, растирает руками плечи, целует в макушку и отвечает, столько же вскользь: — Та которая? Не расстраивайся, это был так себе образец. Новый сделаю. Ты только не переживай так — тебя аж трясёт. По лицу Гена, спрятанному в изгибе любимой шеи, бегут тихие слёзы. «Новый сделаешь», — шепчет он, не слыша себя. У него под ногами словно бескрайний космос и невесомость. На деле — лишь подвал, где банки варенья стоят рядышком с головами.III.
Теперь Ген, словно прозрев, многое замечает. Например, в голосе у мужа неприкрытая уставшая усмешка. Такая бывает у людей, которые однажды переполнились чувствами и лопнули, как лампочка. Выгорели. Сенку легко смеётся, но в глазах сквозит мрачное ничего, и, Гену чудится, сверкает то самое битое стекло. Но на деле лишь блики мелькают. Ген теперь знает: в подвале у них двенадцать голов. Капуста, варенье и мёд в наличии. Он ластится под руку, жмурится до боли, до ярких кругов перед глазами, и считает удары сердца. Пальцами ведёт по широкой шее, давит на бьющуюся жилку — муж смеётся над ухом: «Жми, милый мой, сильнее». Он бы, блядь, рад. Дай ему Господь храбрости через край, сжал бы крепко ладонями хрупкими шею, чтобы до гематом, до хруста. Сенку бы понравилось. Он всегда до безумных решений был жаден. Говорил, улыбаясь: «В пылкости интерес. В красном — интерес». Говорил, а пальцами скользил по рёбрам вниз, сжимал талию, оглаживал бока. — Красный такой красивый. Я бы мир в нем заключил и, — губами касается уголка глаза, шепчет, — тебя бы в этом мире возвёл на пьедестал. Руки у гения как своей жизнью живут, сжимают, гладят — Ген в этих руках теряется, точно в омут темный ныряет. Губы сухие шепчут: «красный, красный, красный». Вокруг темно, но стоит веки прикрыть, выдохнуть через рот неприлично громко, выпустить рвущийся стон — пролетают искры. Шумит, рябит картинка перед глазами. Руки упираются в плечи, пальцы пачкаются в липком красном, пахнет железом. Страшно, если начистоту. И от этого страха — жарко и муторно. Сжать бы крепко ладонями шею… …Отлетела бы голова.*«Вывеска... кровью налитые буквы Гласят - зеленная, - я знаю, тут Вместо капусты и вместо брюквы Мертвые головы продают» Николай Гумилев, «Заблудившийся трамвай».