ID работы: 8766161

Искусство лгать

Oxxxymiron, SLOVO, Слава КПСС (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
462
автор
Размер:
54 страницы, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
462 Нравится 130 Отзывы 95 В сборник Скачать

Глава 2. "Отметит этот день бутылочкой "Вдовы Клико"

Настройки текста
Если ты нашел эти записки, Ваня, то отложи их прямо сейчас, не читай. Это не для тебя писано. Ты человек хороший, ты добрый человек, так что полагаюсь на твою исключительную порядочность. Целиком полагаюсь и знаю, что не обманешь. Если же кто другой случаем это читает, так пусть. Мне всё равно. Может, когда-нибудь потом и нарочно сам дам кому-нибудь почитать, если совсем заест. Иногда уже очень заедает, но пока ещё не совсем. А как знать? Может, я для того и пишу, чтобы поскорее заело? Чтобы было с чем прийти повиниться. Улик-то у меня против себя никаких нет, а так просто жмякну тетрадку эту об стол где-нибудь… ну, хоть бы в квартальном участке. Читайте, скажу, судите, как вам угодно. На мне, может, и есть преступление, но греха нет. Хотя всё это одна лирика… Но если уж я решил, что и впрямь может однажды заесть, то имеет смысл описать некоторые подробности. В частности и о том, как мы живем с Ваней. Мы снимаем комнатку от жильцов в доме на Кузнецовкой улице. Этот дом стоит весь в мелких квартирках и заселен слесарями, кухарками, всякими немцами и чухонцами, разорившимся чиновничеством и прочим подобным сбродом. Квартира наша делится на три части, мы занимаем крайнюю комнату справа, а в двух других проходных комнатах живет многолюдное семейство почтмейстера-пропойцы и две сестры-старушки, видимо, из благородных, но, как и все здесь, почти совершенно нищие. Наша с Ваней комната тем хороша, что хотя бы не проходная, но зато выходит она окнами не во двор, как в другой части квартиры, а наружу, на канаву, отчего окна у нас в любое время года невозможно отворять. Зато платим мы очень недорого, всего девять рублей в месяц, правда, это выходит без дров и стола. Комната поделена на две неравные части старой простыней. За простынею — единственная кровать, там спит Ваня, потому что я дома ночую не так чтобы очень часто. А когда ночую, то сплю на продавленном старом диване в другом углу. Большую часть комнатки занимает крашеный сосновый стол, на котором вечно чадит сальной огарок в железном подсвечнике — даже летним днем у нас сумрачно, а осенью так и вовсе совсем нельзя без света, иначе друг на дружку натыкаемся. Тем более что Ваня все время пишет: он берет переписывать бумаги в чиновничьей конторе неподалеку, у него почерк хороший, в неделю за это выходит когда рубль, когда два, много три. Но мы не голодаем, потому что, помимо писчей работы, Ваня работает еще уроками. Он учит математике и письму сына одной аптекарши, жуткую бестолочь и лодыря десяти лет. Ходить приходится далеко, на Васильевский остров, но это стоит того: за два урока в неделю Ваня выручает чистыми десять рублей. Ну и я, случается, принесу свои «тугрики», выжатые из tante в «Кафе да Пари» и других подобных местах, но это зависит от удачи и времени года. Позднею осенью и зимой, случается, вообще по неделям сижу без гроша. Без Вани я бы пропал. Да я бы еще и раньше без Вани пропал, давно. Мы с ним знакомы пятнадцать лет, столько, сколько я себя помню. Оба мы сироты, подкидыши, отправленные неизвестно кем в Воспитательный дом Бецкого, что на Миллионной улице. Детей там, помимо нас, бывало и до сотни в иные годы, а смотрителей и учителей никогда не бывало больше пяти. И всю эту ораву полуголодных, полудиких, брошенных, невоспитанных, пугливых и озлобленных детей смотрители никак не могли удержать в узде. Мы и дрались, и воровали, и удирали, и чего только еще не было, но ежели нас ловили, то примерно секли розгами и водворяли назад. Конечно, мы своего счастья не понимали тогда, оборвыши, и знать не знали, что на улицах, куда влекла нас бесовская наша беспризорничья натура, сущий ад, а в Воспитательном доме — как у Христа за пазухой. Но нам мнилось совсем иное: там была воля, простор, весь мир под ногами, а тут — тюрьма. Повезло нам с Ваней, что после первого же побега и его, и меня изловили и прибили так сильно, что запугали этим насмерть и научили накрепко. Так что, отлежавшись от побоев, больше уж мы не бегали. И так оно вышло к лучшему. С восьми лет нас взялись учить, и таки ведь выучили. Ваню учили лучше, у него всё было лучше: я о себе ровно ничего не знаю, а Ваня знает и все знали, что он побочный ребенок какого-то большого господина, кажется, даже дворянина, и батюшка его, отправив байстрюка в Воспитательный дом, назначил ему там довольно щедрое содержание. Так что Ваня и ходил в опрятненьких рубашечках и бархатных штанишках, и на зиму у него были сапожки на меху и полушубочек, и учил его приходящий учитель, а в тринадцть лет Ваню отправили ходить в гимназию, чтобы подготовить к вступлению в университет. Но пока это не произошло, мы с ним были не разлей вода. Он никогда не задирал меня, как часто поступали мальчики с положением, лучшим хоть на грош, чем у других; напротив, защищал ото всех, когда я сдачи дать не мог, и даже льстился и ластился к учителям за то, чтобы они меня лишний раз не колотили. Я очень его любил. А все ж таки надеюсь, что ты не читаешь это, Ваня, знаю наверное, что нет, но ежели вдруг, то знай: я очень тебя всегда любил, и теперь люблю. Потом его отправили в ту гимназию на учебу, а меня, видя во мне Бог знает какие способности, обучили немного на фельдшера, хотя учения я и не кончил. Когда мне исполнилось четырнадцать, меня внезапно усыновили; эта история особая и дойду до нее в свой черед, а может, и не дойду. Я, главное, теперь про Ваню: мы тогда расстались, и несколько лет друг о друге ничего не знали и не слышали. А потом снова встретились, и он меня спас. С тех пор мы вместе живем, пополам снимая квартиру с окнами на канаву, за девять рублей. И вот знаю же я, всякий раз знаю, что, не будь у нас к концу месяца проклятых этих девяти рублей, так оба окажемся на улице, а там — пожалуйте, господа хорошие, ночевать на Неву на сенные баржи. А на носу зима… Но нет, не удержусь всё равно и сделаю какую-нибудь глупость. Ваня меня всё ругает, что я нет-нет да и делаю глупость. А как по мне, так без глупостей скудная жизнь становится вовсе невыносимою. Как говаривал один из героев Фёдора Михайловича Достоевского, «я без лишних денег жить не могу; без необходимого выживу, а без лишнего — никак». Вот поэтому я в тот вечер зашёл в магазин на Щукинской и купил бутылочку «Вдовы Клико», той самой, которой давеча спаивал моего нафиксатуаренного tante у Ильи Фомича. Ваня корпел над своими чиновничьими бумажками. Я вошел и тотчас подумал, что я дурак, и вместо шампанского надо было взять Ване свечей — слепнет же. Чуть было не развернулся и не вышел вон за свечами, но он меня уже заметил. Вскинул голову и тут же спросил хмуро и резко: — Что ты? Долго так. Опять на боях? Я улыбнулся. По дороге я «окошатился» из пузырька, подаренного Женечкой, так что настроение у меня было легкое и благостное, даже веселое. — Тебя побили опять, — сказал Ваня, пристально глядя на меня, и с осуждением и с тревогой. — Проиграл? — Нет. Выиграл. Я прошел вперед и поставил перед ним шампанское. Ваня взглянул на него так, точно это было ведро с помоями. Вдруг схватился за голову, так, что нечаянно локтем сильно стукнулся об угол стола, за которым только что писал. — Слава! Да сколько же можно? Сколько раз тебе говорить, чтобы не делал так! — Ну я же выиграл, Вань, — сказал я заискивающе и немного обиженно. — Так что бы не отметить? — Потому, что отмечать нечего! Глянь в зеркало на себя! Глянь! Зеркало у нас правда есть, единственное на всю квартиру, от хозяйки — замызганное. заплеванное и засиженное мухами в углу за шифоньером. Ваня схватил меня за плечи, подтащил к зеркалу и чуть не носом ткнул в мутное запыленное отражение. — Гляди. Любуйся. Хорош? «Не хорош… А Сонечка хороша», — подумалось мне, и — вот горе, — едва не слетело с языка моего глупого. Я подавился, как давеча подавился на своей фамилии нафиксатуаренный Семен Степанович. И только молча глянул в зеркало, куда негодующе тыкал меня Ваня. Ну да, любоваться нечем… Скулы торчат, нос вострый, щеки ввалились, точно их вовсе нет. Глаза в черных пятнах, точно углем обведены. Ну да. А поди ж ты, всё равно tante в полковничьих эполетах Женечку за мной посылал и без меня с ним идти в нумера не хотел. А я тогда даже и не «окошаченный» был, так, просто… просто что-то, видать, видят они в Сонечке такое, чего Ване никак не увидеть в Славе Карелине.  — Тебе бросать это надо, — сказал Ваня. — Славка, слышишь? Возьми и брось. Я нас прокормлю. — Прокормлю-ю. А шампанское? — зло протянул я. — А без шампанского проживем! Ну что ты, в самом деле, как дитя, далось тебе… Вот я сейчас снесу Авдотье Романовне (это была наша квартирная хозяйка), может, хоть за рубль возьмет. — Я два с полтиной отдал! — Ну и дурак, — строго сказал Ваня и унес шампанское, оставив меня одного. Я подошел к дивану и сел. Голова у меня болела и, по правде, шампанское было бы уже совершенно лишне. Не имею ни малейшего представления, зачем я его купил, когда и сам пить не хотел, и знал, что Ваня не станет. Нет у меня понимания, что делать — ни с деньгами, ни с моей собственной жизнью. Я глянул на раскиданные по столу тетради, перья, заляпанную фарфоровую чернильницу с отколотым боком. Слепит глаза Ваня над чиновничьими бумажками, а мог бы рассказы, стихи писать. И я мог бы; он, во всяком случае, так утверждает, что я мог бы, а я думаю, что всё же нет. Чтобы сложить слова в стихи или прозу, нужен внутренний порядок в душе и разуме. А хаотично бьющаяся мысль так и обречена оставаться мыслью непойманною, невысказанною. Ваня вернулся с пачкой свечей — такие на любом углу по десять копеек, — и положил на стол рубль впридачу. Он молчал, и я молчал. Он сел, вынул свечу и стал обстругивать фитиль перочинным ножиком. Этим ножиком он почему-то очень дорожил, я все хотел спросить, почему и откуда он взялся, да как-то не доводилось к слову. — Что Ефросинины? — спросил я. Марфа Ивановна Ефросинина — это была аптекарша с Васильевского острова, а Евфросинин Гришка — ее лоботряс-сынок. — Что… — угрюмо повторил Ваня. — Не заплатили. — Как? — встрепенулся я. — Отчего? — Да будто ты не знаешь, отчего! Как все не платят. Как мы не платим мяснику и бакалейщику второй месяц. — Разве не платим? — Ты б не на элитное шампанское тратился, а по лавкам со мной ходил, тогда и не спрашивал бы, платим или нет, — сварливо сказал Ваня. Он порой нудел и пилил меня натурально как женщина. Я, конечно, совсем не знаю женщин, но почему-то всегда мне представлялось, что вот именно так ноют и так пилят своих беспутных мужей иные жены. Во всяком случае, эти же плаксиво-сердитые интонации часто слышались через стенку от почтмейстерского семейства, с которым мы соседствовали, когда муж опять пропивал жалование. — Не верю, что у ней денег нет, — проговорил я задумчиво. — Должно быть, врёт. Ты, Ваня, добрый, надавить на должника не умеешь. — Да на что там давить? Она одна, без мужа, сын бездельник. Напрасно она его надеется в люди вывести, ему бы ремесло получить какое-нибудь, хоть бы сапожника. А она его как будто в гимназию готовит, хотя где у неё средства на гимназию? Глупо… — Может, заплатит еще. — Да может, и заплатит. На будущей неделе велела опять приходить. Я встал. Ваня, уже взявшийся было опять за свое перо, с удивлением оглянулся на меня. — Что ты? Или опять куда-то? — Да, пройдусь. — Так ведь двенадцатый час! И ты… нетрезв. Слава, не дури, ложись, завтра сходишь. — Нет, мне сейчас. Надо очень. За час, много за два вернусь, да ты не волнуйся, ложись. Свечу только погасить не забудь. А то снова с нею уснешь, от Авдотьи крику будет. — Чаю бы хоть… — Я хорошо перед боем поужинал, не волнуйся. Но он волновался, и это его волнение, искренное и ревнивое, я чуял спиною, выходя. У дома чадно горел фонарь. Я выцарапал из кармана папироску, закурил, постоял, выдыхая морозный пар. И пошел в сторону Фонтанки. * * * До Мирона в «Кафе де Пари» уже наведывался местный пристав следственных дел из другого участка. Он подошел к делу грубо и резко, сообразно с его — дела — всестороннею мерзостью, и с глубоким физиологическим отвращением к каждому участнику, от возможных свидетелей до самой жертвы. Неудивительно, что с таким подходом он запугал всех насмерть. Мирон пришёл буквально на выжженное поле, где кружилось с карканьем воронье и ровно нечем было поживиться. Предвидя заранее такой оборот дел, Мирон, ничем не выдав своей должности и цели визита, сел в угол за столик с пепельницей, спросил ужинать и в ожидании закурил, оглядывая запыленный темный зал. Он знал такие дрянные места, их и в Москве пруд пруди, и по роду службы Мирон не раз там бывал. Но именно в Петербурге в местах этих было как будто что-то еще более мерзкое, еще более пакостное, низкое и циническое. В Москве люди падали в нищету и разврат, и здесь тоже падали в нищету и разврат, но уже даже и не жалели об этом. Дно Москвы стыдилось себя и ненавидело свет, тенью которого само являлось; дно Петербурга не ненавидело ничего, гордилось собой и потому не оставляло никому никакой надежды. Опытный глаз Мирона сразу выхватил среди посетителей несколько юношей-проститутов, которые или поджидали клиентов, или уже любезничали с ними за столиками. Московские проституты осторожнее; эти — не в пример наглее и как будто ничего и никого не боялись. Двое или трое даже вырядились дамами. Клиентура — tante на местном жаргоне — была им под стать. Мирон оглядывал всё это с профессиональным хладнокровием, посасывая папиросу и пытаясь представить Виталия Сукачева, то бишь Женечку, вот так же вертящегося кругом своего будущего убийцы. Здесь его видели в последний раз, но кто именно видел и с кем он ушел, коллегам Мирона выяснить так и не удалось. Мирон вынул из портмоне радужную бумажку и многозначительно помахал ею издали кофейщику. Тот сию секунду подбежал, скалясь профессиональной ухмылкою сутенера. — Господи изволит чего-нибудь особенного-с? — Женечку мне, — капризно сказал Мирон. — Где Женечка? Третьего дня договорились, что в седьмом часу будет, а уже восьмой. Физиономия кофейщика вытянулась и побледнела. — Н-не знаем такого-с, — промямлил он. — Да вот есть еще мальчонки ничем не хуже-с, а втайне скажу вам, так и получше-с, ежели только… — Женечку, — упрямо повторил Мирон и хлястнул ладонью по радужной бумажке, лежащей на столе. Кофейщик скосил на сотенную глаза и сглотнул. — Да вы… разве не слыхали? — сказал он почти что шепотом. Мирон недоуменно прищурился. Кофейщик воровато оглянулся и совсем уж шепотом добавил: — Зарезали Женечку. — Как! — выдохнул Мирон. Не слишком, впрочем, экспансивно: ведь что ему этот Женечка, он лишь тела юного хотел отведать в грязных нумерах. Tante по своим мальчикам не скорбят — не тот тип людей. Но здоровое изумление тут было вполне уместно. — Да вот так-с, вот так-с. Про то и в газетах уже писали. — Но кто же? Неужели неизвестно? — Никак нет-с, хотя уже была и полиция. Тело только нашли, а кто, что, да как — никто не знает. — Ах, как это… досадно. — Мирон сильно нахмурился. Его пальцы всё лежали на сотенной бумажке, но теперь он подвинул её чуть ближе к кофейщику, а пальцы сдвинул на себя, приоткрывая лик государыни Екатерины. — Видите ли, любезный… У него, Женечки то есть, осталась одна вещь… моя вещь. Так, безделица, но однако же, с учетом таких трагических обстоятельств, очень желаю ее заполучить назад. Собственно, с этой целью и встреча… Он многозначительно замолк. В гнилой голове кофейщика тут же развернулась типичнейшая картина: проститут, шантажирующий богатого клиента, обычное дело. А клиент не поскупится. Такого быка надобно сходу за рога брать. Мирон всю эту шушеру как облупленную знал. Оттого его, собственно, и выдернули из уютного московского кабинета в петербуржскую вонь. — Я, разумеется, о ваших делах ничего не знаю-с, милостивый государь, — залебезил кофейщик. — Но ежели угодно, у Женечки есть тут один дружок, называется Сонечкой. И с ним, именно с ним, как мне думается, Женечка и виделся перед тем, как его зарезали. Тем вечером Сонечка долго сидел с одним господином, а Женечка нетерпеливо его дожидался и долго звал за прачечную, важное дело у них какое-то было. После вышли оба, и вот вам крест, никто больше Женечку нашего бедного не видал. Так что мыслю я, если кто и знает про вашу вещицу, так только Сонечка… — Что за дурацкие имена, — досадливо воскликнул Мирон. — Какая еще Сонечка? Вы можете яснее говорить? Кофейщик скосил глаза на сотенную. Мирон фыркнул и убрал руку. Радужная бумажка тут же исчезла в просторном кармане фартука Ильи Фомича. Бумажка эта была, разумеется, фальшивою, но то теперь уж были не Мироновы заботы. — Фамилий тут, вестимо, не называют, но зовут эту Сонечку Вячеславом, и живет он в каком-то доходном доме на Кузнецовской. Я его с той самой ночи не вида. А это, ежели угодно мое мнение, подозрительно-с, потому что прежде он тут у нас так и вертелся, так и вертелся… Отыскать в доме на Кузнецовской квартиросъемщика по имени Вячеслав оказалось несложно, так как он, подобно всем жильцам законопослушных арендодателей, был зарегистрирован в городском адресном столе. Фамилия его была Карелин, проживал он в комнатах вместе с неким Иваном Светло, студентом. Любопытно было то, что сам Вячеслав Карелин по адресному столу значился как фельдшер, хотя явно не работал по такой профессии. Это мелкое обстоятельство Мирона чрезвычайно заинтересовало. Он выписал повестку на имя Карелина, отправил ее с хожалым и употребил остаток дня на поиск других возможных зацепок в этом мутном деле. Зацепок, однако же, так и не появилось: кажется, никто на всем свете не знал несчастного Женечку, и почти никто не заметил его исчезновения. Ни родных, ни друзей, даже квартиру он постоянную не снимал и тынялся из угла в угол, так что некого было и расспросить. Поэтому на нежданно обнаруженного свидетеля по прозвищу Сонечка Мирон возлагал все свои надежды. Карелин на повестку не ответил и в участок не явился. По закону, Мирон выждал два дня, после чего имел право отправиться к свидетелю с другим приставом, задержать и препроводить в участок для дачи показаний. Но Мирон сильно давить пока не желал. Так что он сам, один отправился в доходный дом на Кузнецовской. В доходных домах Москвы и Питера, в отличие от домов публичных, не было никакой заметной разницы. Та же грязь, те же голодные худые дети, какие-то замшелые старухи, теснота, вонь и непременно пыхтящий среди всего этого самовар, как последний оплот покоя и благообразия в царстве хаотического отчаяния и беспросветной нищеты. Хозяйка, впрочем, казалась приличною. Она назвалась Авдотьей Романовной и, увидав удостоверение Мирона, тотчас закрутилась и самолично препроводила его тесными, длинными, как галереи в Эрмитаже, только совсем не такими высокими и светлыми проходными комнатами, меж висящего сырого, никогда не сохнущего белья, чьего-то кашля, сморкания и нетрезвого смеха. Там, в самой дальней и темной комнатке, и ютился единственный раскопанный Мироном свидетель. Он сидел за столом и что-то писал, сунув руку во всколоченные волосы, неистово и с каким-то напряженным бешенством в худом лице. На стук обернулся с беспокойным видом. — Господин Карелин? — осведомился Мирон, быстро и цепко оглядывая убогую комнатенку. — Нет. Иван Светло, — ответил молодой человек. — Славы нет. А что вам, собственно, угодно? — Господин пристав следственных дел изволит оченно интересоваться дружком вашим! — брякнула Авдотья Романовна чуть не злорадно. Своих нищих жильцов, наверняка кругом ей должных, она явно не любила; да и все такие арендодатели не любят своих жильцов. В лице Ивана промелькнуло беспокойство. Но, впрочем, не удивление, и Мирон это про себя очень отметил. — Как пристав? Вы, верно, про ту повестку? — засуетился Иван. — Да вы присядьте. Авдотья Романовна, прикажите чаю. — Ишь, чаю ему! А за свечи и дрова давно ли плачено? Чаю ему! — возмутилась хозяйка, но всё-таки пошла за самоваром, исключительно из почтения к господину следователю. Мирон без приглашения сел на диван. Иван Светло беспокойно потоптался рядом и тоже сел. — Это из-за боёв. Да? А я так и знал. Говорил ему, что дурно это всё пахнет, и только дурно и может кончиться. Мирон любопытно оглядел его. Это был типичный столичный студент: худой, небритый, оголодалый и с шиллеровским блеском в запавших глазах. Очень может быть, что они с Карелиным состоят в связи, далеко выходящей за рамки соседства или приятельства. Но с этим следовало быть весьма осторожным. — Каких боёв? — небрежно спросил Мирон. — Подпольных боёв, а балагане на Манежной площади. Он не меньше года уже туда ходит. Вы ведь знаете это место? Вся полиция знает. — Я только недавно приехал в Петербург, — пояснил Мирон. — И расследование, которым я занят, касается другого предмета. Так вы говорите, Вячеслав участвует в таких боях? Иван сконфуженно замолчал, очевидно жалея, что так поспешил и болтнул лишнего. Мирон мягко улыбнулся ему. — Да вы не волнуйтесь, Иван… — Сергеевич. — Иван Сергеевич, повторяю, волноваться на этот случай совсем не нужно. Насколько я знаю, нет никакого уголовного расследования по поводу этих боёв. То есть, вы понимаете… Иван совсем сконфузился, но кивнул. Он явно был неглуп и не хуже Мирона понимал масштабы и размеры злоупотреблений в полицейском ведомстве Петербурга. Но всё ж таки боялся за своего приятеля, стало быть, что-то за Карелиным да водится. Какие-нибудь грешки… А это Мирону могло быть очень на руку. — И часто он ходит драться на бои? Успешно ли? — Часто, а про успешно не знаю… вроде бы очень успешно, то есть, — Иван снова запнулся, — смотря что считать за успешно. Денег много на этом не выручает, так, только б с голоду нам обоим не помереть. А морда вся каждый раз изрисована. Понимаете? Колотят его там, и я даже думаю. — Что он нарочно поддается? — подсказал Мирон. — Ради ставок? — Ну, да. Славка и драться-то толком не умеет, и не любит. Но ростом он высокий очень, плечи широкие, на него глядя, думают, что он хорошо станет драться. И если он позволит им так думать, вы понимаете… И опять запнулся. Ну, сущее же дитя. Сидит, откровенничает с приставом следственных дел, которого видит впервые в жизни, о тёмных схемах мошенничества на подпольных кулачных боях. Смех, да и только. Иваново счастье, что это всё и вправду лежит за пределами юрисдикции Мирона Фёдорова. Но в Мироне было нечто, располагающее к нему людей: с ним охотно, легко откровенничали даже те, кого он, как ловчий, загонял в силки и считал уже своими жертвами. Отчасти в этом таилась причина многих его следственных успехов. Притом Мирон не раз замечал, что чем меньше в человеке было образования или воли, тем легче он поддавался и развязывал язык. В Иване Светло образование какое-никакое чувствовалось, хотя бы по манере его речи и заваленному тетрадями столу, однако воли в нем, похоже, не было ровно никакой. — А ведь он мне врёт, — признался вдруг он, хотя Мирон даже спросить ни о чем не успел. — Говорит, будто играет на биллиарде и там выигрывает. А я знаю, что он плохо играет на биллиарде. Ну не так что вовсе плохо, но не столько хорошо, чтобы выигрывать. А главное, главное-то синяки эти, царапины, побои. Ведь разве же так станут избивать человека на биллиарде? — Разве что шулера, — усмехнулся Мирон. Иван взглянул непонимающе. Вдруг покраснел, но не от смущения уже, а от гнева. — Слава не шулер! — отчеканил он. — Он дурак иногда и часто лгун, но не шулер никогда! — Стало быть, поддаваться на боях — это для вас не шулерство? Мирон понял, что хватил лишку, потому что Иван тут совсем уж строго нахмурился и встал. — А у вас до меня лично тоже есть какое-то дело, господин пристав? — До вас нет, — покладисто сдал назад Мирон, тоже вставая. — Я только хотел зайти узнать, отчего господин Калерин изволит манкировать судебной повесткой. — А он как раз пошел к вам в участок. Второго дня вернулся с боёв весь побитый, сутки спал и еще день отлеживался, потому и не принял вашу повестку. А сейчас вот утром встал, увидел и сразу пошел. Может, вы в самих воротах разминулись. «А ведь и ты не дурак, — мелькнуло у Мирона. — Нет бы сразу мне это сказать, может, я бы побежал к воротам да застал еще его там. Но ты решил выведать сперва, что я знаю про эти бои… Не дурак». Он улыбнулся Ивану Светло благожелательно и искренно, как улыбался всем разумным людям. Потому что в этом гнилом продажном мире один только разум Мирон Фёдоров умел любить и ценить.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.