ID работы: 8766161

Искусство лгать

Oxxxymiron, SLOVO, Слава КПСС (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
462
автор
Размер:
54 страницы, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
462 Нравится 130 Отзывы 95 В сборник Скачать

Глава 4. "Наркотики - мой Дон Кихот, и я кручусь, как мельница"

Настройки текста
Что он следит за мной, я понял почти что сразу. Этому быстро выучиваешься — примечать слежку, а в то же время и выискивать отходные пути, проулки, канавы, мостики и ниши в стенах, где можно вжаться, растаять, точно тебя и не было никогда. Я это очень умею, давно выучился: пришлось. Так и теперь, я Фёдоровских соглядатаев скоро приметил и уходить от них стал играючи, а порой даже и дразнить. Ведь таким, как Мирон Янович Фёдоров, непременно нужно дать хоть что-нибудь, пусть бы и самую малость. Потому что они как вцепятся, так не выпустят, пока хоть бы малости не получат. Потому я рассудил, что лучше уж дам ему эту малость, безделицу, пищу для его неспокойного ума — а что ум его очень неспокоен, я на том первом допросе сразу увидал. Пусть так лучше, чем дать ему подобраться к правде хоть на шаг. Поэтому я долго потом не ходил в Пассаж, давая ему эту малость, эти пищу для ума. И вправду сумел задеть: скоро он отозвал своих собак и принялся выслеживать меня сам. Притом, думаю, нередко бывало и так, что как раз его-то слежки я и не видел. Не знаю, отчего так уверен в этом, но от этой уверенности, почти что паранойяльной, мне делалось очень беспокойно. Так что порой я не знал, вправду ли вот прямо сейчас он следит за мной или нет, и в этом незнании как бы немного терял рассудок, пугался и начинал кружить, петлять, как заяц, так что ноги заводили меня куда-то, где я совсем и не собирался быть — то на Сенную, то и вовсе на острова, а раз я очнулся за городом, у каких-то дач. Отчего я так боялся его? Всего в одну какую-то встречу он сумел произвести на меня впечатление неотвратимо наступающей неизбежности. И ведь нет никакой возможности, чтобы он узнал; если бы знал, не болтал бы со мной так весело тогда в участке, пусть веселость его и была напускною, а лучше сказать, профессиональною… Я теперь понимаю, что в этом резко поднявшемся во мне страхе сам дал ему о себе больше сведений и больше «крючочков», выражаясь языком полицаев, чем дал бы, если бы страха не было. Но ведь так всегда и бывает, так следователи и хватают в конце концов преступников. Вот, вот оно: встретив Мирона Яновича Фёдорова, я отчетливо вдруг понял, что это именно тот самый следователь, который меня поймает. Я обречен быть им пойманным, это так же верно, как-то, что о моем преступлении я не жалею… и, может, повторил бы его снова, если бы мог. Когда я вполне осознал это, страх как рукой сняло. Потому что к чему бояться неизбежности? Не боюсь же я, к примеру, смерти; то же и тут. Я снова стал ходить в Пассаж. Говорят, преступников неуклонно тянет возвращаться в места, где они пролили кровь; у меня было несколько иначе, а в то же время и похоже. Есть такие места раздражительные, которые будоражат воспоминания. Для меня этим местом был именно Пассаж и само «Кафе де Пари», хотя все окончательно совершилось вовсе не там. Но там, видимо, неким образом началось, если припомнить… Однако же, не хочу. Илья Фомич встретил меня как ни в чём не бывало, словно совершенно забыв свое предательство или, скорее, не придавая ему особенного значения. Любой другой выдал бы меня следователю на его месте; ну, и он выдал, так что же теперь судить. Он спросил, буду ли я сегодня работать с tante. Я сказал, что не буду, и попросил у него только чаю и посидеть одному в заднем кабинете, с полчасика, не более. Он доволен этим явно не был, но всё ж согласился. Я вошел в кабинет, один из двух, имевшихся в кофейне. Тут стоял модный низкий диванчик, называемый оттоманкой, впрочем, уже вытертый, с потускневшей и обтрепанной вышивкой. Я сел туда, не прикрыв плотно дверей, и вынул из кармана коричневый пузырек, прощальный подарок Женечки. Так и ходил я недели две с этим пузырьком в кармане, терпел. А теперь не утерпел. Высыпал в ладонь белого порошку и «окошатился» как следует, так, что не только ноздри, но даже и глаза защипало. «Кошка» была дрянная, дешевая. нечистая, может даже и с сахаром — теперь, когда так трудно стало добыть кокаину, некоторые недобросовестные аптекари подсыпали сахару, чтобы продать больше. Но все-таки я принял и, откинувшись на низенькую спинку оттоманки и утонув в подушках, стал бессмысленно смотреть в зал через приоткрытую дверь кабинета. Чего, или, вернее, кого я ждал? Неужели его? Но он не вошел бы так прямо и открыто. Мне понравилось вдруг думать, как он стоит сейчас там у входа в Пассаж, снаружи, а может, прямо за дверьми кофейни, рядом с гадкой прачечной Лебедевой, топчется, томится, боится упустить — и войти тоже боится. Хотя почему я решил, что он хоть чего-то в этом свете боится? Видимо, нет… А всё же я смотрел, с болезненною — как теперь понимаю — внимательной напряженностью, даже глаз не закрывая ни на миг и почти не моргая, от чего у меня скоро начало жечь в глазах. Я сказал — болезненною, и я вправду в те дни сделался как будто несколько болен. Болезнь ли порождает преступление или само преступление, как-нибудь по особенной натуре своей, всегда сопровождается чем-то вроде болезни? Я так и не нашел силы разрешить этот вопрос, хотя задавался им еще с той минуты, как только задумал мое дело, даже еще не начав размышлять над его воплощением. И вот как теперь всё всколыхнулось, все те больные и тяжёлые чувства, из-за которых я и не ходил сюда так давно… Что там говорят социалисты? Преступление есть протест против ненормальности социального устройства — и только, и ничего больше, и никаких причин больше не допускается, — и ничего!.. Всё у них потому, что «среда заела», — и ничего больше! Любимая фраза! Я не социалист ни за что, хотя являю собой, пожалуй, не только типичное, но и неким образом до гротескности, до абсурда доведенное свидетельство их любимого постулата… Я записываю теперь так точно, как могу, те мои мысли, что крутились и дрыгались в моей голове после принятия понюшки дрянного кокаина в темной, душной задней комнатке прокуренной и пропитой кофейни. Пишу для того, чтобы выразить, как пришел к моим последующим мыслям — и, частью, действиям, потому что и сам по сей час не могу сполна это для себя объяснить. Я одно знаю, что совсем не собирался то думать, что тогда думал, и уж тем более то делать, что потом делал… а ведь из этого потом вышло и остальное. Так что — пишу, понимая вполне, что на бумаге в записках эти мысли выглядят куда стройней и вместе с тем нелогичнее, чем были в действительности. Мысль моя тогда как-то легко скакала с одного на другое, что казалось мне совершенно естественным. Я смотрел через приоткрытый проем на людей, которые входили и выходили из кофейни. Особенно хорошо был мне виден один столик у самой стойки. За ним сидел молодой человек, которого я почти не знал; совсем даже и не знал, не считая одной или двух случайных фраз. Звали его Тоней, Тонечкой, и, как теперь помню, отчего-то я в тот миг очень рассердился, что имя его созвучно с моим, хотя прежде никогда о том не думал. Ему было лет около девятнадцати. собой он был весьма хорош, с черными волосами и замечательными черными глазами, как у черкеса. Появлялся в «Кафе да Пари» он редко, чаще бывал у Палкина и, кажется, в Таврическом. Тот вечер он был за столиком со своим tante, каким-то господином в полковничьих эполетах, но этого tante я не запомнил и как бы совсем не увидел, до того мой взгляд прикипел вдруг к чернявой Тонечке. Помню, я думал, что глаза его и брови уж очень черны, слишком черны, а губы слишком красны, даже и до отвратного, хотя мужчинам постарше такие губы нравятся. Дальше я стал думать про то, что эти красные губы, этот рот, особенно когда широко раскрыт, похож на красный цветочный бутон и много на рану; больше на рану. И тут я подумал, отчетливо, как будто шестеренка какая-то повернулась у меня в голове: «А что если бы я был убийца и сейчас следил бы за ним, за моею новою жертвой?» Мысль совершенно безумная; особенно безумная тем, что сейчас объяснить не могу, да и не знаю, смогу ли после. В кокаиническом опьянении и легкомысленной приподнятости духа эта мысль тотчас же запрыгнула на соседнюю, и поскакала по ней, карабкаясь. Я увидел как наяву чернявого Тонечку голого, белого, со вскрытым животом и выпотрошенным нутром. Увидел его кишки, красные, похожие на несвежую колбасу, вываленные из живота над зияющей раною, где было прежде его естество. И глаза стеклянные, мертвые, теперь совсем уже черные, потому что и радужка и зрачок стали у них одного цвета. Я глядел на Тонечку с его красными губами и скакал, карабкался по этим мыслям, не ведая, что под ногами у меня не крепкая мостовая, а вязкая трясина. Что он ходит сюда, зачем, неужели не слышал, какие тут у Пассажа делают ужасы с проститутствующими юношами? Неужели совсем не боится? А может быть, даже и хочет? Может, и все мы — все они — того только и хотят, чтобы их зарезали, выпотрошили, чтобы выпустили всю эту грязь и бросили их в подворотне мёртвыми и холодными, но наконец-то свободными и чистыми снова? С этой мыслью — того ли, того ли хотят? — я встал и вышел из кабинета, ступая вперед… Но, не сделав того, что хотел сделать, прошел мимо и выбежал из кофейни прочь. * * * Второе убийство произошло ровно через двадцать дней после первого. Труп обнаружили почти в точно том самом месте, в проулке между Пассажем и Садовой, и ровно в том же виде, что и первый. Второй жертвой также оказался юноша-проститут, и также — завсегдатай «Кафе де Пари». Мирон, разумеется, держал это кафе под наблюдением, но также он держал под наблюдением и Карелина. А людей у Мирона всё же было не так много, и, главное, сам он больше времени проводил, шпионя именно за Карелиным, а не карауля улицу у входа в Пассаж. Оттого выходило, что в этом втором убийстве есть часть и его, Мирона, вины. Следил, да не уследил. Сознание этого было чудовищным. Мирон опять, во второй раз уже, отправился в «Кафе де Пари». Учитывая обстоятельства, скрываться дольше не было ни смысла, ни возможности. Потому он прямо подошел к кофейщику и молча положил на стойку перед ним свое развернутое полицейское удостоверение. Илья Фомич так на него и выпучился. Побелел, потом покраснел, узнав Мирона и вспомнив, как давеча сам ему разболтал про Вячеслава-Сонечку. — Вижу, у вас тут кабинеты. Пройдемте, поговорим. Там будет лучше, чем в участке, — сказал Мирон вполголоса и, не дожидаясь ответа пыхтящего, как самовар, кофейщика, проследовал в означенный кабинет. Там было темно, душно и пахло винным паром и опиумом. — Прикройте дверь, Илья Фомич, — велел Мирон и, дождавшись исполнения приказа, продолжил: — Итак, менее чем за месяц убит уже второй завсегдатай вашего прекрасного заведения. Надо полагать, вы встревожены не менее, чем полиция? — Я ничего про это не знаю, — пробубнил Илья Фомич. — А что знаю, так ваша милость изволили-с выпытать в тот раз. — Тогда речь шла только о Сукачеве. Вы навели меня на Карелина, но напрямую к делу он не причастен, тогда как происходит уже второе убийство. Расскажите мне про Вострикова все, что знаете. Антон Востриков, он же Тонечка — таким было имя второй жертвы петербургского «потрошителя». — Да ничего не знаю, ровно ничего, вот вам крест, господин следователь! Он сюда недавно стал хаживать. Нелюдим, говорил мало, ни с кем толком не беседовал. — Но вчера, в день убийства, он у вас был? — Был… кажется, был. Но, хоть бейте, не припомню, с кем был и с кем ушел. Может и вовсе один ушел… Я им, в конце-то концов, не сторож, греховодникам этим! — Вы лжете, Илья Фомич. Лжете из страху, а еще потому, что утром уже прибегали в участок к некоему квартальному, чье имя мы сейчас опустим, который покрывает ваше заведение за известную дань. И услыхали от него, что сделать он тут ничего не может, потому как я ему не подчиняюсь, и расследование убийств не в его юрисдикции. Так что выкручивайся, Илья Фомич, как сам сумеешь. — М-м, — невнятно промычал Илья Фомич, на что Мирон сказал терпеливо и доброжелательно: — Но вы, кажется, неверно всё поняли. Я в Петербурге человек чужой, пришлый. Меня направили сюда расследовать убийство, позаботившись также, чтобы скандал не очень пробрался в газеты. То есть интересы у нас с вами общие. Ни вы, ни я не желаем огласки, хоть и по разным причинам, и желаем прекратить убийства возможно скорее. О, я прекрасно знаю, что вы в сущности сутенёр, и помимо торговли юношами проворачиваете в вашем мерзком заведении прочие мошеннические делишки. За такое, разумеется, вам в каторгу в Сибирь. Но, как я уже сказал и подчеркиваю вновь, это не моё дело. Есть отделы городской полиции, которые обязаны вас ловить и отправлять на каторгу, вот пусть они этим и занимаются. А я не вас тут ловить пришел, а убийцу. Поняли вы меня? Вы человек умный, полагаю, вполне поняли. Недоверчиво-пугливое выражение понемногу сошло с толстой рожи кофейщика. Он пожевал губами, покряхтел, но потом если и не поверил, то понял, что выбора у него нет всё равно. Мирон хоть и действительно не имел полномочий разгонять столичные притоны, но ему стоило сообщить куда следует и попросить кого надо, чтобы у Ильи Фомича начались значительные затруднения. — Ладно, — вздохнул наконец кофейщик. — Уели вы меня, барин. Ну, слушайте. Тонечку этого я и вправду не знал, и с кем он сидел вчера, хоть режьте, не вспомню. Но было кое-чего другое вчера тоже. И как раз снова с Сонечкой. — С Карелиным? — вздрогнул Мирон. — С ним самым… Илья Фомич стал рассказывать, а Мирон внимательно слушал, и чем дольше слушал, тем крепче сжимались его зубы и тем больше гнева поднималось в груди. Как? Неужто он оказался не просто невнимателен, но и попросту слеп? Быть того не может; чутье прежде никогда его не подводило. Хотя ведь… оно и на сей раз шептало, что не то что-то со Славой Карелиным, с этой уличной девкой Сонечкой, очень не то… а что именно не то? Потому и таскался за ним, что выяснить хотел. А оно вот как… На сей раз на повестку в участок Карелин явился тотчас, не минуло и часу после того, как Мирон отослал к нему хожалого. Мирон хотел допросить его именно в участке, в кабинете пристава, чтобы полностью продемонстрировать резко возросшую серьёзность положения. Когда Карелин явился, Мирон не стал его удерживать за дверью, а сразу же впустил и плотно закрыл дверь, перед тем сделав знак сидящему в приемной секретарю, чтоб не мешали ни в коем случае. Карелин стал еще больше худ и бледен, и, кажется, снова болел, редко и сипло кашляя. Ноздри у него были красные и словно бы истончившиеся, как папиросная бумага: хорошо принял вчера, стало быть, да принял дрянь, раз до сих пор не прошло. Взгляд у него был мутный, пугливый и в то же время яростный, и снова Мирон увидел в нем что-то темное, какую-то тайную черноту, к которой и подступить не знаешь, с какого боку. — Садитесь, — приказал Мирон, указывая на табурет напротив стола, прямо посреди комнаты. Карелин сел. Руки сложил на коленях: пальцы худые, длинные и тоже почти прозрачные, с обломанными ногтями, впрочем, чистыми. Он вообще был очень чистоплотен, хотя и одет бедно, но под залатанным пальто — почти приличное, а когда-то даже и недешевое белье и такой же жилет и брюки. Словно кто-то давно, год или более, приодел его, и с тех пор он так и ходит в одном, старательно стирая, но всё более и более изнашивая. — Где вы были вчера вечером с шести часов до полуночи? — отчеканил Мирон. Карелин поднял на него голову, глянул снизу вверх — мутным, пустым и вполне равнодушным взглядом. — Нигде не был. Гулял. — Гуляли один по городу? Шесть часов, осенью? Не замёрзли? — Замёрз. Но домой идти не хотел. Я часто так один брожу. — Отчего на работу не пойдете? У вас же образование фельдшера, что-нибудь да нашли бы. — Я уже говорил вам, что образования моё не окончено. Работы нет для меня. — А по-моему, очень есть для вас работа, Вячеслав Валерьевич. Именно такого сорту работа, за которую вы всегда жадно хватаетесь. Думаю, что и вчера вечером ухватились. Карелин молчал. — Хорошо, а бои? Были вы вчера на боях? — Н-нет. Нет, не был. — А может и вовсе никогда не были? Ваш друг Иван Светло искренне верит, что вы в балаганных драках себе на хлеб зарабатываете. Но вы же ни разу в жизни не дрались в балагане. Так? А когда весь в побоях приходите, так то не бои, то вам клиенты грубые попадаются, а вы терпите, потому что всё — хлеб. Молчание. — Ну так что, не скажете, где вчера были? И с кем? — Вы же следили за мной, — сказал Карелин, поднимая голову и сверкая на Мирона враз прояснившимися глазами. — А не вы, так ваш соглядатай. Что же спрашивать? — А потому что хочу проверить, врёте ли вы опять, сударь, или для разнообразия нет. Вижу, что врёте. Что же, мне за вас говорить? Стало быть, мне. Так и есть, за вами давеча наблюдали. Вы вошли в Пассаж в пятом часу, а вышли в седьмом, вид у вас был мятый и нетрезвый — могу предположить, что в кофейне вы приняли кокаин. Затем долго шлялись по улицам, пристали к какому-то человеку и пошли с ним в нумера по адресу Еленинский проулок, дом три. Где пробыли ровно час, а затем вышли и скрылись в проулке, да так ловко, что мой человек умудрился вас потерять. А это очень скверно, господин Карелин, потому что скорее всего именно в это время и был убит ваш товарищ Антон Востриков, известный как Тонечка. — Он мне не был товарищем. — А что же вы к нему прицепились тогда вчера, если не был? Карелин вспыхнул. Выпрямился. Да неужто думал, что в тайне удастся и это сохранить? — Я… не прицеплялся… — А как еще называется то, что вы сделали, прежде чем уйти вчера из кофейни? Не отпирайтесь, мне Илья Фомич всё в подробностях изложил. Вы полтора часа сидели в заднем кабинете и принимали там кокаин, затем вдруг выскочили и налетели на Тонечку, который сидел за столиком с клиентом. Стали цеплять его, обзывать нецензурными словами, а после и вовсе позволили себе непристойную выходку, ухватив его за срамное место прямо в виду у всей публики. За что вас скрутили и выкинули из кофейни вон. Что вам Тонечка, Карелин? За что взъярились? — Не помню. Я был… как вы сами сказали… не вполне в себе, — проговорил Карелин, очень тщательно взвешивая каждое слово. — Так уж не в себе, что и убить могли? Снова взгляд темный до черноты, страшный. Хотя цвет глаз его был, кажется, светлый, но до того они покраснели и до того плотной была на них пелена, что нельзя было точно сказать. — У вас нету на меня ничего, господин Фёдоров, — отчеканил вдруг Карелин и улыбнулся победно, зло и холодно. — А Порфирий Петрович из вас, пожалуй, ещё хуже, чем из меня Сонечка Мармеладова. Так что хоть подавитесь желчью вашей. Не докажете нечего. Мирон мгновение стоял прямо напротив, глядя на него сверху вниз, в расширенные, наглые, злые глаза. Потом замахнулся со всей силы и влепил ему тяжелейшую пощечину. От силы удару, а частью и от неожиданности, Карелин упал с табурета на пол. Мирон не дал ему подняться, сгреб за вихры на темени, дернул и потянул, заставляя привстать. Опять толкнул на табурет, дыша ему в лицо холодной яростью: — Ты, блядина поганая, что о себе возомнил? С кем взялся цапаться? Я тебя за незаконную проституцию и мужеложство могу в Сибирь сослать хоть сейчас! Хочешь в Сибирь? Ну, говори, хочешь?! — А если бы и хочу? — сипло выговорил Карлеин. — То что я тогда такое? Уже не Сонечка, а Раскольников? И вдруг засмеялся, прямо Мирону в лицо. Мирон все держал его за волосы на темени, густые, но слипшиеся, свалявшиеся. Смотрел в темные эти глаза и слушал страшный смех. Мирон оттолкнул его. Тут бы и приступить к допросу с пристрастием — двери заперты, распоряжения отданы, никто не помешает. Но только тут Мирон понял, что побоями от этого полубезумного человека ничего не добьешься. Он только будет дальше молчать, зыркать и скалиться. Битый он, много битый, страшно битый, такого не запугаешь. Но все же нечто подобное страху плескалось в глазах у него, где-то на дне довлеющей черноты. Только не перед Мироном был этот страх и не перед полицией. А перед чем? Кем? Тут была тайна, и Мирон опять остро почувствовал, что тайна эта ему так же важна, как расследование личности «потрошителя». — Ты же знаешь что-нибудь. Точно знаешь и видел, — сказал Мирон. — Он опять убьет, и это будет тогда на твоей совести. Неужели тебе всё равно? — У всякого свой грех на душе, Мирон Янович, — хрипло ответил Слава. — Меня чужие не заботят, мне и своих вдосталь. — Ну и пошел тогда вон, — резко и раздражительно сказал Мирон, толкая его рукой в грудь. Карелин встал. След от руки Мирона все еще алел на его бледной щеке. Они глянули друг другу в глаза. Что-то ты знаешь, в который раз подумалось Мирону, а мне не расскажешь, а я не могу теперь от тебя отцепиться, пока не узнаю. Вот так вот одной веревочкой и завязались в узелок. Мирон подошел к двери и молча ее отпер. Карелин приоткрыл щелочку и бочком в нее протиснулся: он ужасно высок был и так же ужасно худ. «А ты ведь несчастен очень. Много более несчастен, чем преступен», — подумал Мирон, закрывая дверь за ним и пытаясь понять, что ему дальше делать.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.