ID работы: 8766161

Искусство лгать

Oxxxymiron, SLOVO, Слава КПСС (кроссовер)
Слэш
NC-17
Завершён
462
автор
Размер:
54 страницы, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
462 Нравится 130 Отзывы 95 В сборник Скачать

Глава 5. "Свет мой, зеркальце, скажи, Сонечка хороша?"

Настройки текста
Лучше молчи, сынок. Всё, что ты скажешь, превращается в тюремный срок. Лучше промолчи… Так мне говорил когда-то один полицай, который взял меня, щенка, за самопродажу в самые первые недели грязного моего пути. А так ли на самом деле? Лучше ли? Надо ли промолчать, когда тебя по щеке бьют ладонью? А взгляд-то какой, глазищи… Да он не ладонью мог бы приложить меня там в участке, а кулаком, и ногою в живот, и лицом об угол стола… очень мог… по глазам его видел, что может и хочет даже, что очень способен, и что как будто за что-то уже меня ненавидит. Только я же ему ничего не сделал. Или сделал? Мысли путаются опять. Пишу, чтобы упорядочить. Но не кладутся, не стекают, не хотят на перо. Лучше молчать. Ваня, я очень верю, что ты не прочитаешь этого никогда. Не предавай меня, Ваня, Ванечка, пожалуйста. Хоть бы ты. А как он сердился, Ванька-то, когда я в тот день притащился ввечеру домой. Рожа вся избитая страшно, в мясо. Он оторвался от своих бумажек и ужаснулся: — Господи! Слава! Кто тебя так?! — Пристав следственных дел Мирон Янович Фёдоров, — прохрипел я, кое-как дополз до дивана и рухнул. Ваня забегал, захлопал дверьми. Крикнул Авдотью Романовну, чтобы дала льда колотого в полотенце. — Не хочу льда, чаю горячего хочу, — пробормотал я. Глаза у меня закрывались, особенно левый, над которым вздувалась багряная шишка. Лоб тоже был рассечен поперек, с него капало. Я вытер его рукой, а потом руку об диван, и, конечно, запачкал обивку. — Стой, стой! Дай, я оботру. Что ж такое-то, Славка? За что он так тебя? Вот сволочь! Приговаривая и причитая, Ваня обмыл мое избитое лицо и приложил льда. Мне тяжело было держать, и он сам держал, сидя рядом, точно Разумихин над мечущимся в горячке другом Родькой. Смех, да и только… Ванечка, не читаешь ведь, нет? — Что Ефросинина? Отдала тебе долг наконец? — Отдала всё, да не о ней сейчас. Как же тебя так угораздило? Что ты ему сказал? Огрызался, небось? — Нет. Почти нет. — Что он хотел-то? — Да всё спрашивал про то… — начал я и умолк. А и правда, про что же меня Мирон Янович спрашивал? Я ведь не хожу в Пассаж, ни в какие сомнительные заведения, и ни о каких гомосексуальных маршрутах по Невскому проспекту слыхом не слыхивал, а единственно знаю одну дорогу: на Манженую площадь и в балаган. Стало быть, и про убийства мужчин-проститутов у Пассажа знаю разве что из газет… Так какой с меня спрос? А главное, я знаю, что Фёдоров был у нас и говорил с Ваней. И в общих чертах знаю даже, об чём говорил, Ваня мне пересказал. Но вдруг Ваня что-то забыл или утаил… А я сейчас ляпну — да выдам себя? Мне вдруг так тошно сделалось, и таким усталым я себя почувствовал, от бесконечного этого вранья и, главное, от бесконечной пакостности этого вранья; замучился я лгать. И сказал просто: — Я и сам не знаю, Ваня, что ему от меня надо. Он думает, что я что-то знаю в его расследовании, задает мне вопросы, а я и в толк взять не могу, что он от меня услышать хочет. Знал бы что, так, ей-богу, сказал бы давно. Там преступление есть, убийство, а у меня на то время нету алиби. Вот он и привязался. И так мне хорошо стало от того, что в кои-то веки я Ване правду сказал! Как хорошо не лгать! Как хорошо — да можно ли? — Как нету алиби? Что это был за день? — Вчера вечером, с шести до полуночи. — А где ты был? — Да нигде… на биллиарде, а после так, ходил по набережной… — Ну так вот, — решительно сказал Ваня. — Вчерашнего дня ты весь вечер после биллиарда провел дома, со мной. И думать тут нечего. — Так он следил за мной, Ваня. Приставил своих ищеек. Он знает, что я дома не был. — Ах, черт побери… Что за сволочь прилипучая! Знаешь, а я ведь справки кой-какие о нем навел. Помнишь Фомина? — Какого Фомина? Нет, не помню. — Яшка Фомин, учился со мной вместе, первые месяцы ходил к нам на обеды напрашивался, пока мы еще лучше него жили. Неужто забыл? Ты же его терпеть не мог! — Поэтому, наверное, и забыл, — усмехнулся я. У меня и вправду порой что-то из памяти пропадает, даже целые большие куски, но про это Ване тоже знать незачем. — Ну так вот я его встретил на днях, разговорились. И он, оказывается, много наслышан про этого следователя, про Мирона Фёдорова. Фёдоров не здешний, не питерский, а из Москвы. И там в Москве он своего рода знаменитость, точно какая-нибудь прима балета. Даром что еврей, а везде принят, даже в свете — он очень в моду вошел после того, как расследовал одно громкое преступление. Был бордель подпольный, где торговали, ну, знаешь, маленькими. Жуткое дело, а главное, в покровителях там такие лица ходили, которых по одним инициалам называли и то шепотом. Потому никак нельзя было это дело накрыть и прекратить. А он смог. Рискнул, по сути, карьерой, потому что ему угрожали, чтобы туда не лез. Но он как-то накопал таких прямых и неоспоримых доказательств, что все эти князья, с инициалами, разом языки прикусили. Так поставить сумел, что уже не их, а они бояться стали. Разоблачил… А вот теперь его прислали к нам расследовать убийства какие-то, о которых в газетах пишут. Он про это убийство тебя спрашивал, Слава? Ты и вправду что-то про это знаешь? Я измученно покачал головой. — Ничего не знаю, Вань. Хоть ты не допрашивай. Устал я. — Ладно, ладно, — испугался Ваня. Всё это время, говоря со мной, он держал лед у моего глаза, так что там все уже у меня онемело и инеем пошло, зато и боль утихла. Он убрал лед и помог мне лечь, и опять приложил лед, но уже через полотенце и с другой стороны, где меньше было разбито. — Я одно не пойму, Слава. Ежели он правда такой честный, как же он может так свидетеля избивать? Ведь это же незаконно. — Юрист… — пробормотал я, улыбаясь. — Иди переписывай свои бумажки, юрист. Что ты про жизнь знаешь… — Может, и больше твоего знаю, — обиделся Ваня, но посидел со мной еще с четверть часа, держа лёд. А я стал задрёмывать, и что-то мне стало сниться: будто стою у зеркала, но вижу в нем не одно отражение, а два. Одно — с белым лицом и красными ноздрями, с красною от пощечины щекой. Другое — избитое, в багряных шишках. Одно лицо — Слава Карелин, другое — Соня Мармеладова. Свет мой, зеркальце, скажи, Сонечка хороша? «Я вижу мертвеца», — отвечало мне зеркало во сне. * * * Мирон выдержал не дольше одного дня. Едва Слава Карелин вышел из кабинета с алым следом его ладони на впалой щеке, как Мирону тотчас захотелось опрометью кинуться за ним. Это было какое-то наваждение. Мирон твердил себе, что видит в Карелине только лишь строптивого свидетеля, упрямого молчуна, за которым числится немало грешков, любой из которых — достаточная причина для игры в молчанку. Не доверял он Мирону, вот что; да и с чего бы доверять? Он даже лучшему и, похоже, единственному другу своему, Ване Светло, и то до конца не верит — а иначе не стыдился бы перед ним своего промысла, не лелеял бы так его самолюбие, не обманывал бы его и себя самого. Что в ней такое, в этой Сонечке? Дурное что-то, магнетическое. Мирон, грешным делом, думал порою о некоторых из мужчин так, как мужчине думать не следует; но никогда эти мысли у него не доходили до дела. Он заводил любовниц и предполагал, что в будущем, для продвижения по карьере, очень нужно будет жениться, да ни в коем случае не на еврейке, а на приличной русской девице с хорошим приданым, разумеется, не дворянке. Его нынешнее положение делало такие мечты отнюдь не сказкою. А если распутает дело питерского «потрошителя», так и вовсе последние преграды исчезнут. Как-никак, конец XIX века на дворе, на носу новый век, XX-ый, а смена веков всегда служит как бы некой точкой прорыва, за которой часть старых предрассудков остается в веке ушедшем. Не зря великая революция, уничтожившая сословия во Франции, свершилась именно на рубеже веков… Так как же через эти рассудочные, честолюбивые, житейские суждения прорывался всё же к Мирону образ злого и угрюмого Славы-Сонечки? Мирон вдруг очень смог вообразить, как сам подходит к нему где-нибудь в Таврическом саду, озирает взглядом, встречает ответный — долгий, обещающий много… больше, чем намерен взаправду дать. Сумасшествие! Наваждение, да и только. Но вместо того, чтобы гнать наваждение прочь, Мирон ринулся ему навстречу. День до вечера выдержал, надеясь, что пройдет, и другой тоже выдержал: проверял прочие зацепки, опрашивал людей, читал донесения своих ищеек… Всё без толку. Никто не помнил, с кем в тот вечер сидел и ушел Антон Востриков по прозвищу Тонечка — зато все уж очень запомнили, как нелепо и яростно набросился на него Слава. А между тем Мирон почти не сомневался, что сидел за столиком Тонечка именно со своим убийцей. Да только тот был, похоже, из того сорту людей, что умудряются всегда оставаться неприметными, не вызывать подозрений, не запоминаться. А Сонечка — напротив, вечно взгляд притягивает, где бы ни оказался. Словно влечет к нему других то, что физики называют центростремительною силой — неумолимо, ибо на то и законы физики, что разума и воли человеческой не признают. Ведь если прыгнуть с крыши, то упадешь — вот так Мирон прыгнул и, кажется, упал в Сонечку. Только бы насмерть не расшибиться… Ввечеру он пошел к Карелину на квартиру. Думал, что непременно застанет там обоих — и самого Славу, и его соседа Ивана Светло, и собирался уже на месте импровизировать. Как-то же можно вытащить из Карелина то, что он знает, как-то нужно суметь расковырять эту раковину. И прежде, с кем другим, Мирону удалось бы это без большого труда, холодными, от ума продуманными методами. А со Славой что-то не получалось. Мирон даже не знал сейчас, зачем тогда в участке ударил его. Он не раз убеждался, что на других людей, слабых духом, одна такая пощечина могла подействовать фантастически, а когда дело шло об убийстве, Мирон ничем не гнушался. Но тут он этой пощечиной только всё лишь ещё больше запутал и испортил, понимал это и сердился на себя. И боялся немного тоже — того, что чувствовал. Мирон прошел через проходные комнаты, мимо сестёр-старушек, которые, как и в прежний его приход, сидели рядышком и вязли что-то, точно отражение друг друга в зеркале, и мимо большой галдящей семьи во второй комнате. Постучал в третью, ответа не дождался и нажал на дверную ручку. Дверь поддалась. Мирон вошел и прикрыл ее, оглядывая комнату. До чего же она все-таки низкая, темная. Низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят. Сперва он решил, что в комнате никого нет, хотя это было странно при незапертой двери. Но потом, присмотревшись, увидел, что на диване кто-то лежит, натянув до подбородка поеденное молью шерстяное одеяло. На второй кровати, за занавескою, никто не лежал, так что Карелин — Мирон понял уже, что это Карелин, по темным волосам и кончику вострого носа, — был дома один. Мирон, не веря такой удаче, смущенно прокашлялся, давая о себе знать. Белое в полумраке лицо показалось из-под одеяла. Да нет, не белое… все в пятнах каких-то, непонятных в темноте. — Добрый вечер, Вячеслав Валерьевич, — проговорил Мирон. — Простите, что побеспокоил. Можно войти? — Фёдоров, — хрипло отозвался Слава из-под одеяла. — Чего вам надо? Снова бить? Идите прочь, я болен. — Извините, никак не могу. Вы один? — Да, Вани нету… я не стану говорить с вами, подите вон. И опять натянул одеяло чуть не на голову, словно маленький мальчик, который прячется от строгого отца. Мысль эта показалась Мирону ужасно смешною — и чем-то стыдною. Но уходить он не собирался. Быстро ступил к столу, где стояла свеча в оплывшем подсвечнике, и, нащупав спички рядом, зажег свет. — Мне действительно жаль беспокоить вас, — начал он, когда загорелась свеча, — но после нашей последней встречи в участке мне совершенно необходимо… Говоря, он повернулся к дивану — и на полуслове замолчал. Карелин больше не лежал. Теперь он сидел, отбросив одеяло, так, что оно сползло на пол, лишь частью прикрывая его ноги в подштанниках, потертых и залатанных, и выпущенную сорочку, тоже залатанную и видавшую виды, хотя и хорошей батистовой ткани. Волосы его были всклокочены, взгляд горел, а лицо — Мирон только теперь, при свече, понял это — было страшно и зверски избито. Синяки, шишки, левый глаз почти целиком заплыл, угол рта расквашен в кровь. Но онемел Мирон не только поэтому. А еще потому, что Карелин держал теперь в руке маленький, аккуратненький пистолетик, в котором Мирон опытным взглядом узнал короткоствольный пистолет системы «вальтер», именуемым в народе «жилетным», или же «дамским». Такой часто носят уличные проститутки, которых не могут как следует защитить их сутенёры. Стоит ли дивиться, что такой пистолетик под подушкой держит и Сонечка? — Я вам сказал, — проговорил Карелин очень тихим, мёртвым голосом. — Сказал, чтобы вы вон убирались. Так идите же. Я не шучу. — Кто вас так избил? — А то вы не знаете. — Нет, разумеется, не знаю. То есть, конечно, за вами следили вчера, но только один мой человек, и до полуночи он вас потерял. Куда вы ходили? Неужели действительно в балаган на бои? — Я ни разу в жизни не был на боях в балагане, — проговорил Слава Карелин, глядя Мирону в лицо — тёмно, болезненно горящим взглядом. Более отчаянным, нежели злым. «А всё-таки есть в этой Сонечке что-то даже инфернальное», — в который раз подумал Мирон и не мог уж более этого отрицать. И тут мысль — нелепая, страшная догадка — скользнула в его голове и так ударила, что, видимо, отразилась в лице его. Потому что Карелин, всё еще целясь в него из дамского пистолетика, вдруг медленно, липко и по-змеиному улыбнулся. Да не может же быть… не может, чтобы он и оказался — тот самый? Что это он тех юношей убивает? Абсурд… или не абсурд? — Я присяду, — сказал Мирон, берясь за спинку стола. — Извините, мне очень надо присесть. Карелин молча глядел, как он отодвигает стул. Рука его на оружии была сжата цепко, худые пальцы казались в полумраке голыми костями. — Если вы думаете, что я не выстрелю, потому что соседи, то не беспокойтесь, я выстрелю, — сказал он странно спокойным тоном. Мирон покачал головой. — Это да, но если бы вы действительно собирались, то выстрелили бы уже. Однако если вам так спокойнее, то я могу говорить и под прицелом. Мне не впервой. — Часть в вас целились? — с неожиданным любопытством спросил вдруг Слава. — И целились, и стреляли. Я был ранен трижды при исполнении. — И непременно за то получили премию, а может, и орден. — Да, получил. Слава презрительно усмехнулся. Мирон внимательно следил за хваткой его на оружии — она ничуть не ослабевала, — и за выражением на его избитом лице с искривленными губами. — Первым делом, — начал Мирон, — хочу принести извинения за то, что ударил вас на допросе. Я, во-первых, права юридического не имел, а во-вторых, я вас этим очень обидел. Так что простите, пожалуйста, Вячеслав Валерьевич. Были бы мы дворяне, непременно предложил бы вам сатисфакцию, а так — не обессудьте. Удивление промелькнуло в болезненно блестящих глазах. Но лишь на миг. — Помимо этого, — продолжал Мирон, — я очень ясно увидел тогда, что вас что-то гложет. Может быть, связанное с нынешними убийствами в Пассаже, а может, и нет. Но пока оно вас гложет, вы к себе, как магнит, притягиваете дурное. То с Женечкой говорили в вечер его убийства, то на Тонечку набросились… А зачем вы, кстати, на него набросились? Так ведь вчера и не признались. Слава долго молчал, очень долго. Мирон прав был: с пистолетом в руке он ощущал себя много увереннее, несмотря на всю, в сущности, бутафорскую суть этого пистолета. Он не собирался стрелять взаправду, Мирон это твёрдо знал. Может, даже и вовсе пистолет не заряжен, но они оба делали вид, что угроза всерьёз. — Я набросился на него за то, что он отвратителен. За его красный рот, — непонятно, но в тоже время безусловно искренно проговорил вдруг Слава. — За эту ужасную, ужасную пошлость, а главное — её обыденность. Что может быть омерзительнее, чем обыденность пошлости, Мирон Янович? Вы такие вещи знаете? — Пожалуй, немного. — И я о том же. Не то страшно, что они торгуют собой — каждый торгует тем, чего у него в избытке, у них в избытке тела, им самим оно не надо, так что ж не продать? Но делать это с таким ленивым, скучающим видом, как иные на службу ходят или вот как Ваня канцелярские бумажки переписывает, изо дня в день, не вдумываясь… главное, не вдумываясь, вы понимаете? Вот что в этом всём самое пошлое. — Но ведь вдуматься в это решительно невозможно, — возразил Мирон. — Если вдуматься, так, пожалуй, сразу же и в петлю. — Вы думаете? — Карелин насмешливо сверкнул глазами. Отблеск свечки плясал на гладком, отполированном стволе пистолета, и у Мирона эта деталь в голове зацепилась: а ведь полирует, стало быть, ухаживает, стало быть, механизм в исправности и, может, всё-таки заряжен… Свечной огарок противно и громко затрещал, воск закапал на стол мимо подсвечника. Мирон поправил свечу, чтобы не завалилась. Пистолетное дело двинулось следом за его рукой. — Если вы что-нибудь сейчас сделаете, Мирон Янович, я вас убью. — Верю, — спокойно сказал Мирон. — Вы, кстати, свой-то пистолет выньте и дайте мне сюда. А ведь умён… хотя это Мирон давно уж понял. Он не стал спорить, вынул из поясной кобуры под сюртуком свой казённый пистолет и положил на стол. Карелин потянулся и быстро схватил оружие, с проворством, которое Мирона даже покоробило. — Ваш Ваня скоро придет? — Нет, очень не скоро. — Это хорошо. Мне бы хотелось сегодня с вами всё выговорить, Карелин, всё, что только можно. Потому что и вам тяжело, да и мне тяжело, если уж начистоту. Зацепили вы меня. — Уж так зацепил, чтобы по щекам хлестать? — А вы обидчивый, — заметил Мирон. — Я же прощения попросил. — А я разве сказал, что прощаю? Мирон наклонился вперед, накрыл ладонями колени. Между грудью его и дулом было теперь не более двух футов расстояния. — Вас очень обидел кто-то, Слава. Может, недавно, но мне думается, давно, потому что очень уж глубоко у вас боль сидит. Потому и жрет вас так. Она прогрызает дыру внутри у вас, и чем глубже прогрызает, тем меньше её видно и слышно, но боль-то слабей не становится, даже наоборот. Что же это за зверь в вас поселился? Не вина ли? — Ежели и вина, так не перед вами мне в ней каяться, — отрывисто бросил Карелин. — А перед кем? — Тех, может, и на свете уже нет. Неужто… абсурд… или не абсурд? — Скажите мне ещё про Женечку с Тонечкой, — попросил Мирон. — Они вам были так отвратительны, что вы могли бы их убить из одной брезгливости? Потому что тошно с такими одну землю топтать, но еще потому, что вы и сам же такой? Вы могли бы убить проститутку, потому что очень уж много её в вас самом, и очень уж она обыденно-пошлая? Так ли? — Психо-олог, — протянул Карелин — и вдруг резко, звонко расхохотался, больным и совершенно дьявольским смехом. Мирон даже отпрянул. От пистолета не отшатывался, но от этого смеха отшатнулся, не утерпел. — А ведь вы правы! — воскликнул Карелин. — Вы очень правы, Мирон Янович. Вы, конечно же, никакой не Порфирий, а между тем совершенно правы. Я их ненавижу, потому что и сам такой же. Только я трус, я себя в Неве утопить не могу, а их, наверное, смог бы. Да, это очень дельная мысль. Мысль даже практическая! Ловко вы! Он теперь прямо-таки веселился, дьявольским страшным весельем. Даже как будто жарко ему стало, совсем откинул одеяло и привстал, наклонясь к Мирону, обдавая его горячим сухим дыханием, приближая к нему свое избитое лицо. — И вот даже эти синяки, — почти прошипел он. — Вы же прекрасно знаете, откуда они. Ну, угадаете? — Думаю… — Мирону пришлось прочистить горло, чтобы ответить без предательской дрожи в голосе. — Думаю, вы ввязались в какую-то драку. Чтобы наказать себя за то самое, что грызет вас и о чем вы не хотите говорить. Еще думаю, что вы это не в первый раз делаете. Потому Иван и думает, что вы часто ходите на бои. — Ай да психолог! Ай да Порфирий! Голова! — Слава снова захохотал и вдруг ткнул пистолет Мирону прямо в грудь, напротив сердца. — Много знаете и ничего не знаете. Но то не ваша вина. Много ли можно знать о Сонечке? Я и сам, верите ли, уже два года её в себе ношу — а сам её до конца не знаю! — Вы правы, Сонечку нельзя узнать, если только она о себе сама не расскажет. Мирон сказал это почти наобум. Слава начал вдруг пугать его, истинно пугать — не тем, как размахивал оружием, а этим жутким смехом, глазами-провалами, мерцающей в полумраке белизной рубашки, делавшей его похожим на привидение в саване. Да и не призрак ли он, в самом деле? Много ли тут сейчас, в этой комнате, от Славы Карелина? Или тут теперь одна только Сонечка, которая и себя ненавидит, и других проституток ненавидит, и Мирона, да и, пожалуй, весь белый свет? — Знаете, Слава… я ведь вовсе не шутил. На вас очень легко повесить теперь эти убийства, даже и с тем, что вы сейчас сказали. Ваша ненависть к другим проститутам — мотив. Возможности — также все есть, вы ведь без алиби, а кроме того, начали получать когда-то образование фельдшера, стало быть, выпотрошить человека вполне сумеете. — А средство? — Средство? Ну, коли вы под подушкой прячете «вальте»р, притом, судя по виду его, тщательно за ним ухаживаете, значит, оружие любите и держать умеете. И ежели прийти к вам с обыском, очень может быть, что и ножик у вас под подушкой найдется, рядом с «вальтером». Такая натура, как ваша… — Что? — с больным интересом спросил Слава, когда Мирон запнулся, слегка напуганный логичностью собственных выводов. — Что такая натура, как моя? — Такая натура очень могла бы не избавляться от орудия преступления, — закончил Мирон. — Более того, экспертиза установила, что, видимо, обе жертвы были убиты одним и тем же ножом, либо очень похожими ножами. Так что если это были бы вы, то вы бы нож не выбросили… как Раскольников топор. — Как Раскольников топор, — повторил Слава. — Да, — сказал Мирон, и вновь они надолго и тяжело замолчали. Абсурд? Не абсурд? Мирон всякое повидал, всякого насмотрелся, и мог поверить решительно в любую подлость, низость и сумасшествие. Нет предела глубины человеческому падению, нет дна у темноты. Молчали очень долго, минут с десять. — Так что будь у меня большое желание побыстрей раскрыть это дело, — проговорил Мирон, прерывая наконец молчание, — и если бы целью моей было именно раскрыть и получить за это похвалу, а не поймать убийцу, то несложно было бы повесить это дело на Вячеслава Карелина, проститута под кличкой Сонечка. Только это всё-таки были не вы. — Не я? — Нет, наверно не вы. Потому что вы добрый. — Я добрый?! — изумился Слава так искренно и сильно, что даже опустил немного пистолет. Положительно, он как будто ни разу в жизни не слышал о себе такой удивительной характеристики. Мирон кивнул с неведомо откуда взявшейся решимостью. — Да, вы добрый. Он рассказал, как выследил Славу на Васильевском острове и узнал про его наивную интригу с аптекаршей Ефросининой. — Вы очень любите вашего друга Ваню, может, и не только как друга, но это уже не моего ума дело. Вы бережете его и вместе с тем заботитесь о нем. Будь вы один, может, и не досталось бы вам всей этой муки, этой, как говорите вы, обыденной пошлости. Вы бы тогда просто в Неву головой, да и дело с концом. Но нельзя в Неву, потому что — Ваня. Вы им дорожите и бросить его боитесь, и еще больше боитесь, что он узнает, кто вы, а он ведь непременно узнает, если вы себя убьете… — Молчи! — резко и пронзительно, почти визгливо крикнул Слава. — Молчи, жид проклятый! Зубы повыбиваю! Эта вспышка лютой, совершенно несвойственной ему злобы, была совсем уж дикою. Мирон понял, что пробрался в него, ему в нутро, так глубоко пробрался, как и не надеялся. Как-то сумел. Тем, может, что хоть и ошибся в деталях, а в целом — правду распознал и сказал ему о ней. — Ты добрый, — повторил он уверенно. — Ты не выбьешь зубов никому и никого не ранишь. Только себя ранишь. Может, сам себе эти синяки наставил. Или заплатил кому-то, чтобы тебя избили. Слава встал. Мирон видел, как дрожат его колени, круглые и острые под тугими подштанниками. Он шагнул мимо Мирона, мимо дивана в угол комнаты. Там наклонился, сунул руку в щель между диваном и окном, стал шарить, что-то выискивая, но при этом не спуская с Мирона глаз и не убирая с него прицел. Достал какой-то сверток и бросил на стол. — Открывай, — приказал он Мирону. — Читай. — Что это? Слава не ответил. Сел опять на диван. Мирон посмотрел на пакет. Во много слоев клеенки оказалась замотана замызганная тетрадка. Мирон раскрыл ее; исписано было на треть, но часть страниц оказались вырваны, часть растеклись от времени, сырости и дрянных чернил. Только несколько последних страниц были, видимо, исписаны совсем недавно, так как чернила не успели еще поблекнуть и выцвести. — Там в начале про то, что ты и так знаешь, — сказал Слава. — А в конце, последние пять страниц, это я только вчера написал, как пришел от тебя из участка. Ты же хотел, чтоб Сонечка заговорила? Вот и читай. Мирон подвинул свечу ближе к тетради. Раскрыл на последних страницах, отлистнул назад, туда, где стояло вчерашнее число. И стал читать.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.