Дать задний ход

NC-17
В процессе
2670
21
автор
lewesters соавтор
TSayS бета
Размер:
планируется Макси, написано 2 656 страниц, 892 475 слов, 99 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2670 Нравится 2273 Отзывы 1011 В сборник

Глава 84. Восемнадцатое, утро, понедельник

Настройки
У бумажной Снегурочки на окне оторвана нога. Ее отгрызли злобные олени Санта-Клауса, пока пытались украсть ее из домика в Великом Устюге. Об этом домишке знают все в мире, а Дед Мороз даже не пытается защитить внучку или хотя бы построить снежную крепость, чтобы туда никто не пробрался. Никакой безопасности вообще. Антон фоткает улыбающуюся страдалицу, кидает пацанам в беседу — у Журавля и Макара уже должен был начаться «цветаевский вечер», но Журавль почему-то онлайн, — и замечает ошметок отгрызенной снегурочкиной ноги на подоконнике, ровно между чистым пластиком и грязным, пыльным углом. Принесенная школьному пауку жертва — чтобы он не решил созвать братьев и сестер и последовать за тобой до дома. Антона кто-то тыкает в плечо. Он дергает им, морщит лицо и оборачивается. — Ты мне тут что топчешь? Это уборщица — тетя Авдотья, которая на самом деле тетя Ира, но Макар сказал, что она выглядит как Авдотья, а не Ира — как женщина из «старой-доброй» былины, и у нее куча детей, изба на выселках и завязанные в пучок волосы. Ей, наверное, лет сорок, но выглядит она старше. — Просто стою. — Домой иди, — бросает она ему через зубы, — уроки закончились. — Спасибо, я заметил, — грызется Антон, смотря, как тетя Ира хватает железное ведро с водой, в которой плавает, как белая плесень от брожения в варенье, тряпка. Она тащит его в женский туалет — тот открыт, и Антон видит точно такой же коридор с раковинами и зеркалами, только у девочек они с правой стороны. И хули стоял, блять. Надо было сразу к Арсению идти, а не насмехаться над чужим горем и фоткать Снегурочку. — У тебя дома дел нет? — Вам что от меня надо? — вскидывает бровь Антон и, подняв руку с зажатым в ней телефоном, коротко смотрит в экран. Из-за приоткрытой двери туалета доносится ненужное, нелепое, совершенно бессмысленное: — Не груби мне. Что за поведение вообще. Мне надо убираться за вами всеми, а вы тут шляетесь, дома вам не сидится. Антон выдыхает через нос, запихивает телефон в карман и одергивает рубашку — вчера он приперся в толстовке, и ему накостыляла директриса, поймав его за невидимую шкирку и отчитав перед их новым англичанином — тот сказал, что будет напоминать ребятам о форме, а потом, когда Антон уже собирался уйти, догнал его и попросил его не нарываться лишний раз. Типа он все понимает, но они доебывают. Антон и сам об этом знает. Он чувствовал себя тупым. Ребенком, которого попросили не наступать ботинком в грязь, а он все равно это делал. Будто ему не шестнадцать, а пять, и вместо мозгов у него засохшая сахарная вата, слов он не знает — забыл хорошенько прожевать букварь. Самое идиотское ощущение на свете. Когда с тобой говорят как с дебилом. Тетя Ира включает в туалете свет и закрывает дверь. Антон глядит на наклейку с силуэтом женщины в круглой шляпе, мысленно шлет всех нахуй, подхватывает рюкзак с окна и тащится мимо — двери на лестницу, кабинета географии и всех туалетов. На всех учебных кабинетах висит мишура в форме уробороса — укусит, если дотронешься. Антон стучится в триста восьмой. Даже не ждет и ни о чем не думает. Сам себе отмечает: они с Арсением только вдвоем не были две недели. Постоянно кто-то еще, постоянно что-то еще. В автобусе, в классе английского, в коридоре, в чате в Вотсапе, который уже затянулся плесенью, даже на улице, когда он провожал его — даже, блять, там была Марина. Люди, люди, всем все надо, все куда-то тоже едут, идут, возвращаются или собираются. Никогда, нигде нельзя просто остаться… вообще без никого. Антон заходит в кабинет — не дожидаясь ответа Арсения. В эту же секунду пшикает увлажнитель. Антон говорит: — И тебе привет. Арсений, сидящий к нему боком — за компьютером, в очках, со стопкой бумажек между рук и под локтями на столе, — оборачивается, шевельнувшись, и улыбается. Зимнее солнце дрожит на его затылке и волосах. Лицо кажется темнее, хотя включена настольная лампа. Неожиданно мрачно. — Он так показывает, что соскучился. Шуточки, шуточки. Антон бросает рюкзак на стул, останавливается. На подоконнике стоит кактус и бутылка из-под минеральной воды, которой до этого здесь не было. Соскучился, значит. Антон мычит, перекатывается с пятки на носок и зацепляется кончиками пальцев за края карманов штанов. Садиться не хочется, поэтому он просто трется рядом со столом, не обходя его, не пересекая границу — ту линию, за которой в башке числится только арсеньевская территория. Которую Антон уже вдоль и поперек истоптал. Арсений продолжает смотреть на него, и у него розовеет шея. У белой футболки круглый воротник, и через него проступают ключицы — особенно заметные, когда Арсений чуть сводит плечи. — Что делаешь? Механизм оживает — не поет только. Арсений трясет головой. Трясет коленом. Антон видит — заглянув под стол. — Заношу все данные в таблицу, потому что понял, что… мне вообще неудобно, когда все сплошняком идет, как тут. — Он тыкает полусогнутым узловатым пальцем в край исписанной бумажки — Антон даже не смотрит, пялит на жилки на шее, шевелящиеся, пульсирующие, пиздецки… пиздецки горячие, наверное, на ощупь. Арсений сам по себе жаркий — ему редко холодно. — Я путаюсь, потом у меня ни коня ни воза, елки-палки, и попробуй еще потом разберись с этим… Антон медленно делает шаги, огибая стол. Разговор получается спокойный. Внезапно-спокойный. Никто не прыгает друг к другу в объятия. Никто не рассыпается в словах любви и не поет дифирамбы. Свечи не зажгли, шампанское оставили на полке в магазине, тост за долгожданную, блять, встречу не произнесли — проглотили, и Антону теперь тоже жарко. Неожиданно-спокойно, неожиданно-мрачно, неожиданно — Арсений не подскакивает навстречу, сидит на попе ровно и поворачивается к Антону всего один раз. Антон заходит в кабинет, на него шипит увлажнитель, а Арсений говорит, что тот соскучился. И все. Ничего лишнего. Антон лопает маленький пузырь между губ. Сцепляет руки, встает позади Арсения. Всего один раз. — Из-за того, что я неделю вел уроки, я о-о-очень забил на все, что мне надо было делать свое, и у меня все поехало. Теперь надо сначала сделать вот эту чухню, — обводит растопыренными пальцами Арсений стол, — а потом еще формировать психкарты ребят из седьмого класса. И еще одного, вот. Девятый не надо, вас тоже… я этим еще осенью, хорошо, занимался. А еще мне помог Евгений Игоревич, он сказал, что принесет мне все, надо только оформить это будет. Антон плавает — собакой — между арсеньевских слов и даже не собирается выныривать — ему кажется, Арсений сегодня… другой, и это не усталость, не сонливость, это что-то другое. И Антона — замершего, сложившего на груди руки, прислонившегося задницей к столу с правой стороны Арсения, — расчесывает до открытых ран любопытство узнать, что это за другое, почему Арсений сегодня — спокойнее, медленнее, как если бы долго спал, и почему он даже толком не смотрит на Антона. Окей. Антон вытирает с нижней губы слюну, лупится Арсению в волосы — кудрявящиеся на затылке. — И как он тебе? Вопрос вкрадчивый, будто ползущий по полу. Слышишь его только потому, что в кабинете тишина. Арсений шебуршит бумажками. Суетливо, дерганно. Антон словно что-то задевает — в его спокойствии и статичности, и, может, только может, он этого и добивается. Посмотреть, насколько сложно или легко Арсения растормошить, как заставить его посмотреть — не прятать взгляд в напечатанных буквах и таблицах, а как бы схватить за подбородок и сказать: смотри. Не отворачивайся, Арсений. Посмотри. Отвечай. — Он? — Ага. — Кто? — Ты понял, о ком я, — небрежно говорит Антон, скользя глазами по затылку Арсения. Между спиной и воротником футболки теплится кривое, овальное пространство, какое бывает от сквозняков, когда одежда не в обтяг и когда она съезжает. Он думает сказать: познакомился с ним? Добавить: подружились? Но молчит — чтобы Арсений думал только о том, что услышал до этого. Растормошить, отвлечь. Заставить посмотреть. Арсений опускает голову, шевелит губами — кажется, что он что-то говорит, но у него так просто… дыхание, учащается дыхание. Антон приподнимает уголок губ и двигается — вдоль стола — ближе. Стул Арсения почти вплотную к Антону. Стол угловой, полукруглый, и к нему наверняка не больно прижиматься, когда прижимают тебя. — Конечно мы познакомились, — находится со словами Арсений и, вскинув подбородок, на мгновение мажет взглядом по Антону — не по глазам, а по шее. — Просто скомканно. Не особо была возможность что-то узнать или спросить еще. — А ты хочешь? — Наверное, — мягко улыбается Арсений, но эта мягкость стирается грустью. Арсений точно из-за чего-то грустит. Тихий-тихий, сейчас снимающий очки, чтобы потереть указательным пальцем левой руки переносицу, его хочется потрогать, погладить, заставить забыть — о вопросе, о другом человеке, обо всем. Хватит. Пока ему хватит. — Но у меня не особо есть желание… Он замолкает. Хлопает бумажками по столу, отодвигает их, и от искусственного ветра стопка мятых по углам файлов разлетается. Задерживается на секунду в воздухе, а потом рассекает кусок пространства между окном и столом. Арсений уже подрывается встать, но Антон дотрагивается до его плеча и слабо надавливает — безымянный палец дотрагивается до голой кожи. Пиздец. Антона аж встряхивает. Шандарахает током, словно он не шеи Арсения коснулся, а шапки, снятой с чужой башки. Он собирает файлы сам, обходит стул Арсения и складывает их — выравнивая по углам и бокам, ни слова не говоря, краем глаза наблюдая: Арсений смотрит и смотрит не в лицо — а на руки, формирующие могучую файловую кучку. Идеально до пизды оно не выглядит, но стопка получается — Антон медленно двигает ее по столу вперед, а затем снова встает туда же, куда стоял. В пробел между стулом и широкой частью стола — на узкой, прислоненной к стене, стоит компьютер, над ней висят полки и стоят всякие папки и книги. Пыли там нет — Арсений говорит, что у него есть привычка протирать ее каждое утро, когда он приходит на работу. — Ты так аккуратно все делаешь. Я не умею так. — Умеешь, — спокойно отвечает Антон, смотря Арсению в глаза. Когда тот глядит снизу вверх, они кажутся еще более добрыми и доверчивыми. Под нижними веками пролегают тонкие, прозрачные тени, которые затемняют радужку. — Просто это… Антон щелкает пальцами. — Не мое? — Твое, оно просто… не сойдется с твоей, э, манерой что-то делать. Как говорится, дьявол в деталях, а у тебя в деталях суета, и это и есть твой дар. — Дар? — Дар, Арсений. Он задерживает дыхание, сглатывает — громко, с придыханием. Внешне ничего особо не меняется, но Антон улавливает какое-то изменение — то ли во взгляде Арсения, то ли в его позе, в том, как он складывает, скрестив, руки на столе, как подрагивает его нога под столом. Хочется положить на нее руку и нажать — заставить замереть. Изменение, неуловимое, но ощутимое — и Антона все-таки подмывает, блять, спросить: — Все нормально? Вопрос раздирает Антону ранку на губах — он случайно задевает зубом сухую затянувшуюся корку. Притрагивается к ней пальцем. Шершаво, мокро. — Да… у меня просто бывает такое, — он снова сглатывает, — когда настроение почему-то… внизу. Антон сводит плечи и выпрямляет спину. Сжимает и разжимает пальцы, будто они должны что-то держать, но держат только воздух — зная, что это хуйня полная, что там обязано быть что-то другое. Он не умеет успокаивать людей. Не знает, что делать, когда они плачут, когда делятся чем-то тревожащим их. Он умеет говорить «это пиздец» и просто сидеть с открытым ртом, может, вставлять ненужные юморески, чтобы человек улыбнулся, но поддерживать Антон не учился — ни кого-то еще, ни себя. Этому вообще учатся? Грусть Арсения заливистая, едва порхающая, как мотылек, которому поранили крыло, как в «Айболите», а у Антона грусть другая — как смола, пачкающая пальцы и забивающая нос. От нее не отмоешься, точно от мазута, и о ней узнают все, потому что Антон, когда грустит, злой и раздражительный. Арсений не такой. С опущенным подбородком, опущенными ресницами и вытянутыми губами, он все равно умудряется — как, блять, ну как — Антона успокаивать. Он и так не был взбешенный, настроенный на «рвать и метать», но теперь ему хочется оказаться на кровати — похуй, какой, где, лишь бы на кровати, где он сможет поспать. И утащить за собой Арсения. — Кто его в подвал спустил? — Видимо, я, — свистяще шелестит Арсений, и Антон видит, как приподнимаются его щеки. — Да, не надо делиться с незнакомыми ключами. Антон слышит смех, коротко улыбается сам и, грузно втянув воздух через нос, отталкивается от стола и махом встает за спинкой арсеньевского кресла. Тот мгновенно оборачивается, поднимая голову, а Антон качает головой — и Арсений, быстро поморгав, садится прямо. Затылком к нему. Словно знает, что Антон хочет сделать. Ебучий случай. Антон гоняет по рту кашицу из слюней. Скользит кончиками пальцев по темной гладкой обивке кресла. По лбу стучат молоточком, резиновым, пластиковым, деревянным, железным. Сердце бешено качает кровь, надавливает им на щеки — Антон обычно не краснеет, но сейчас ему даже крипово взглянуть на себя в зеркало. Кожа цвета жопы обезьяны. Антон встает вплотную к креслу. Скользит кончиками пальцев. По темной гладкой обивке. Тыкается в спину Арсения. В летописи двадцать первого века это опишут как случайный жест, но только Антон будет знать, что он делает и для чего. Случайных движений и действий не бывает. Ты либо делаешь это, либо нет. Контролируешь тело, тащишь его вперед — на адреналине или нервных стимуляторах. Антоновский нервный стимулятор сидит тут: замерший, забывший, наверное, обо всем, и… так и должно быть. Очень хорошо. Антон выгибает пальцы, утыкается ими — кроме торчащих больших — в лопатки Арсения. Они твердые, островатые, по ним скатываешься к позвонкам, замираешь. Слышишь: — Пытаешься нащупать… акупунктурные точки? Антон нихуя не понимает, но это звучит как что-то из недоказанной медицины — и он говорит: — Конечно. — Мягкое надавливание. Сорвавшийся выдох спереди, скрытый, спрятанный арсеньевской головой, но долетевший до Антона — как дрожащее эхо. — Зачем грустить, когда можно не грустить. — Я не грущу, — почему-то шепотом говорит Арсений. — Все хорошо. А теперь лучше помолчи, Арсений. Антон кидает взгляд на раскрытые жалюзи. Их бы закрыть. Создать полный мрак. Попросить вырубить свет. Гребаный свет. И следить за тем, что делают руки. Антон отключает сознательность, мозг, он просто пялится на то, куда его несет: от лопаток — вниз, и ему твердо, горячо, ровно, хочется пощупать, нажать еще сильнее, но Антон не наглеет. О, он вообще не наглеет. Делает самую обычную вещь на свете. Трогает Арсения и не видит сопротивления. Только то, как он медленно опускает голову, как он выравнивает искусственным образом дыхание — задерживая его и резко выдыхая, задерживая и выдыхая. Плечи то поднимаются, то тащатся вниз, и Антон кладет на них обе руки, попадая отставленными большими пальцами на те точки — катапультные или оккультные, — где уже нет ничего, где есть только его, сука, кожа. Розоватая, теплая. С тонким светлым пушком волос, сухая. Воротник футболки в паре миллиметров. Типа: опустись, трогай через одежду. Но Антон баран. Таких баранов надо еще поискать. Он продолжает трогать. Путаными траекториями, за которые надо бы разбить к хуям навигатор, без какой-то линейности, потому что линейки нет и логики тоже, есть не затыкающееся желание, которое не исчезает, которое только усиливается. Сумасшедше-напрасная попытка не свести самого себя с ума — думать, что Антону хватит минуты. Он уже не знает, сколько — охереть — гладит Арсению спину, плечи. Сколько они молчат, сколько раз Арсений сглотнул и сколько раз Антон дотронулся до его… его кожи, обнаженной, голой, без ничего больше, она прямо под его пальцами, нагревающаяся, когда нажимаешь на нее, на ней остаются бледно-розовые подтеки от антоновских касаний, и это выглядит, ощущается как полный, кромешный, пиздецовый пиздец. На это никак не реагируешь. Почти не дышишь, пока трогаешь-трогаешь-трогаешь. Всей пятерней под лопаткой, другой рукой, другими пальцами щекочешь плечо, на ебнутую секунду подцепляешь воротник и опускаешь его. А Арсений не двигается. Арсений вообще ничего не говорит и ничего не делает. Он не подается назад, он не поворачивается, не просит Антона остановиться или что-то еще — он только коротко чешет за ухом, а потом еще раз, еще один, блять, раз сглатывает. Антон чуть наклоняется. Волосы маячат практически под носом. Носом — туда. Хочется, пиздец. Понюхать, подуть на макушку, прижаться и… остаться так. Может быть, Антону хватит пары секунд. Он крепче стискивает плечи. Арсений их выгибает, сводит лопатки. А может, не хватит и суток. Во рту сухо. Пусть на Антона плеснут ледяной водой из шланга. Огреют его чем-то тяжелым с затылка. Оттащат санитары, выбросят его в окно, чтобы он больше не творил дичи. Но его точно уже нихуя не останавливает. Ни-ху-я. Он трет большими пальцами Арсению спину, указательным почти дотягивается до уголков ключиц. Он держит Арсения в руках, мнет его, он держит его, и тот никуда не вырывается. Молчит. Антон слышит скрип его слюны, как если бы он кусал или облизывал губы. Если бы Арсений этого не хотел, он бы сказал. Антон все пеняет на это. Он не будет думать, что это только он здесь все решает. Антон вскидывает голову, выпрямляет спину, хрустит позвонками. Арсений издает выдох человека, который бесконечно долго молчал, сорвал себе дыхание и наконец очухался: с кроткой улыбкой, пунцовыми щеками и сцепленными пальцами. Увидел, что происходит, вспомнил, кто стоит сзади, услышал — как его спрашивают: — Сработало? Правило, работающее безотказно: после самой неловкой херни на свете спросить о чем-то так, словно этой неловкой херни не было. Громко и уверенно. Не мямлить. Спокойно отцепить руки от спины, разодрав кожу до мяса, спокойно отойти. Шагнуть к окну, приоткрыть створку форточки. Пощечина от ветра. Арсений отвечает: — Очень. Он тоже не мямлит. Сидит, крутит плечевым суставом, наклоняет голову то вправо, то влево. Все как обычно. Солнце плещется, небо морозно-синее, в кабинете еще светлее. У Арсения незамутненный взгляд, когда он предлагает Антону чай, когда он улыбается ему, а потом отводит взгляд в сторону — хотя смотреть там некуда. Пол, плинтус, сгусток пыли. А Антон пялится до последнего. Складывает руки на груди и пялится. В этом кабинете есть где развернуться, в отличие от кабинета секретаря или завуча, потому что у Арсения не так много мебели и все забито по углам, развешено по стенам, закинуто под стол. У него самый красивый и самый… уютный, наверное, кабинет в школе. Антон бы добавил сюда пристанище директора, но, хотя там все так дорого-богато оформлено, жизни он там не видит — просто куча вбуханных денег в плазменный телек, диваны в закрытой от всех комнате и аквариум. Антон не любит быть там — в том крыле школы в принципе. Арсений рассказывает о том, что делал до прихода Антона и сколько людей к нему сегодня «забегало на огонек», параллельно делает миллион вещей — запихивает в мусорку стопку бумажек, ставит греться чайник, достает кружки, берет тряпку и смахивает с полок невидимую пыль, проверяет что-то в компьютере, наклонившись над столом и выставив зад — он явно, блять, этого не делает, но Антону какая разница вообще, он сам себе все придумает и дорисует, маляр ебучий, — потом начинает запихивать документы в файлы. Антон предлагает помочь — Арсений улыбается и отказывается. Говорит: — Просто отдыхай. Да, Антон отдохнет. Он же так устал. Вот бы лечь прямо здесь. Или сесть. На колени или около них. Затылок тянет фантомной болью. Антон проверяет беседу, отвечает маме и снова смотрит вперед — он стоит у окна, и ему в спину дует ветер, и это охуеть отрезвляет, дает мозгу не прогружать воображаемые картинки. У кого-то дедка тянул за репу, а Антон тянет сам себя — оттаскивает от Арсения, и его задницы, и грязной мыслишки о том, чтобы потрогать его еще, но уже иначе. По-взрослому. Рот тянет в ухмылке. Антон проводит ладонью под носом. Арсений сидит лицом к Антону, спиной — к двери. На приподнятых — девяносто градусов, пятки вскинуты — коленях лежит стопка бумаг. Арсений сует каждую в файл, они лежат на столе — у клавиатуры, придавленные пластиковым органайзером, чтобы не разлетелись. Антону все нравится. Арсений заводит разговор о новом англичанине — и о том, что тот ему коротко рассказывал о каких-то конфликтах в классе. Антон пожимает плечами, слушает, подмечая, что Арсений ведь говорил, что особо с этим Евгением не разговаривал: — Я думал, у вас такой… дружный класс? Нет, может быть, есть «кружки», — он сгибает указательный и средний пальцы на обеих руках, — по интересам, это прямо нормально-нормально, вот, — замолкает, пропихивает бумажку в помятый файл, не смотрит, говорит коленям, — но такое чувство, что… когда ваши классы объединили, градус общения изменился, да? — Наверное. — Ты не хочешь об этом говорить? Антон переступает с ноги на ногу, облокачивается поясницей на подоконник. — Мне просто нечего сказать. Ни себе, ни Арсению, ни им. Когда Антон много думает, ему становится ебано, поэтому он старается не думать. Типа этого ничего нет. Никто к нему не приебывается. Он сам ни о чем не переживает. Арсений прикладывает кончики пальцев к щекам. Откладывает стопку, закидывает ногу на ногу, и ткань его брюк натягивается на бедрах. Антон скатывается взглядом по лицу, пересекая сгорбленные плечи, руки, пальцы, лежащие на коленях. А потом снова смотрит в лицо — и Арсений так и не отворачивается. Значит, все видел. — Когда они ту херню у тебя устроили на уроке, я хотел ебануть им. — Ты о… Арсений прикусывает губу. Аккуратно, негромко: — О том разговоре, что ЛГБТ-люди не заслуживают… жить? Антон молча кивает. В башке устаканилось: Арсений не гомофоб, и в этом Антон себя убедил, не зная, еще до того, как увидел сообщение в его телефоне. Он не знает на все сто процентов, относит ли Арсений себя к геям, би или гетеро, но почему-то знает точно, что он бы такую хуйню никогда не сказанул. Ни для виду, ни по-настоящему. Было неожиданно тревожно — слышать ту всратую «перепалку», где палкой кому-то надо по затылку постучать, а потом слышать, что говорит Арсений. Закрыл всем рты, по факту, вот только Антон тогда не знал, как реагировать. Для себя, да. Снаружи, он надеется, никакого мельтешения не было видно. Антон не помнит ни слова. Только общую идею. Что слова ебаната — полная хуйня. И что чья-то… ориентация не определяет ровным счетом ничего. Антон пока не понимает, что думает. Он вообще ничего не думает, потому что — еще раз — ему будет хуево, если он начнет размышлять о чем-то таком больше, чем минуту. Но Арсению зачем-то о том случае напоминает. Точно хочет удостовериться. Не показалось ли. — Это ужасные, бесчеловечные вещи, — вздыхает Арсений и кладет правую ладонь целиком на лицо, словно охлаждаясь, хотя в кабинете вообще не лето-солнце-жара. — Меня пугает, что… они так серьезно это говорят. Один раз я слышал, как кто-то или в школе, или я просто где-то… уши развесил, в общем… кто-то сказал, что таких людей надо расстреливать. Это настолько… безумно и… Арсений утихает. Учащенно дышит. Антон хмурится. — Ты… — Нормально, — выставляет Арсений ладонь вперед и улыбается. — Я просто никогда… не был равнодушен. Много… страха у меня тут. И вроде: идеальный момент спросить. Уточнить. Ты тоже… тоже?.. Ты реально гей? Или… Блять, кто ты вообще. Когда это началось. Антон сглатывает, бегает глазами по арсеньевскому лицу. Тот его уже не прикрывает, оно открытое, ясное, стиснутое чувствами — и Арсений морщит нос, быстро моргает, водит туда-сюда подбородком, выглядит… встревоженным. Надо что-то сказать, а Антон вообще не знает, что говорить. Ничего не знает. — Мне просто… — начинает Арсений снова, и Антон, честно, благодарен — пусть говорит, пусть говорит. Он сам не может. Губы подцепляют кривой скрепкой. — А-а-ам… Я не хочу, чтобы ты слушал это все. Блять. Арсений вскидывает прямой взгляд. В его радужке то включаются, то зажигаются лампочки. Сегодня барахлящие, сломанные. Треснутые. — Я не слушаю. — Хорошо. — Он переплетает собственные пальцы. Антон снова переминается с ноги на ногу, выставляет вперед левое колено. До Арсения ему подать рукой — ничего не стоит, а он стоит — примороженный, такой же барахлящий и треснутый. — Хорошо. Антон облизывает губы. — Хорошо. Щелкает закипевший чайник. По кабинету разлетается пар — и у Антона теперь влажная щека. Когда они идут по коридору первого этажа и Арсений дожидается Антона на крыльце — говорит, что не замерзнет и что хочет посмотреть на солнце, — на вахте никого нет. Голоса доносятся из комнатки с компьютером, где смотрят камеры, но никто не выходит проверять, кто тут шляется и какого-то дьявола здесь шумит. Это пиздец: Антон застал времена, когда они могли на переменах выбегать из школы во двор, гулять, когда их даже в магазин отпускали — и никто не закрывал на ключ дверь в маленький квадратный тамбур, где обычно толпятся родители и смотрят на детей через стекла, как в террариум. Понятно, да, усиливают безопасность, много всяких долбоебов, Антон не спорит с этим — ему просто странно, что теперь этого вообще нет. Мир сходит с ума. Родителям в школу можно, только если их вызвали или только если их встретит учитель. Во двор выходить строго-настрого запрещено. Свобода помахала ручкой, и ее запихнули в чулан — пыльный, темный чулан под лестницей первого этажа. Ее зажимают с обеих сторон лопаты и деревянные швабры. А пауки нашептывают проклятья. На улице нашептывает только Арсений: голос у него тише, точно он боится кого-то спугнуть. Здесь пугать некого — только Антона, но он и так как в жопу угондошенный, ему уже ничего не страшно. Он запихивает телефон в штаны. Хлопает себя по карманам куртки. Кончик языка — сплошной, ошпаренный оголенный нерв. Антон не умеет пить чай. В лицо светит яркое декабрьское солнце — такое яркое, что Антону облучает глаза. — Ты на своей выходишь? — спрашивает Арсений. На остановке не так много людей. Идеальный тайминг: с работ еще никто не едет, а всякая мелкотня и студенты уже разъехались — значит, автобус будет полупустой. — Нет. — О… У Арсения красиво светлеет от улыбки лицо. Антон наклоняет голову к плечу и чуть прищуривается. Перед ними притормаживает автобус. — Хорошо, — договаривает Арсений, и Антону кажется, что сегодня он то же слово, в той же интонации, все то же самое слышал. Хорошо. Антон бы, может, и хотел домой. Но это все потом. Ему щас… больше надо другое. Они слишком давно с Арсением не были только вдвоем. Переписок уже давно недостаточно. Спасибо, что пришли, но вы не сильно что-то поменяли. Или поменяли дохуя. Антона здесь лучше вообще не слушать, он о мире понимает целую точку с запятой и вавиловскую селекцию. Антон снимает шапку, останавливается около металлического поручня. Арсений уже садится на место в проходе, боковое, не у окна. Рядом с ним сидит какая-то бабка. Можно было бы пойти назад — там есть свободные, но лень идти. Антон приземляется параллельно Арсению — и около него, прижавшись к окну носом, сидит маленькая девочка. Она в пушистых розовых наушниках и без шапки, с синим пакетом из «Глории Джинс». Антон думает, что она точно счастливее него. Доехать с Арсением до остановки. Проводить его. Развернуться и попиздохать домой. Больше ничего не нужно. Антон переглядывается с Арсением. Тот стукает кончиком указательного пальца себя по колену, улыбается — мягко-мягко, так нежно, что у Антона замедляется пульс. Он хочет улыбнуться в ответ, сделать что-то тоже, но только облокачивается затылком на спинку кресла, шуршит, обтираясь об него, капюшоном и тихо, тихо, тихо смотрит. Есть только это. Арсений, у которого трепещат ресницы. Арсений, сжимающий и разжимающий кулак. С розовыми щеками, светящимися глазами. Больше ничего не барахлит. Антон горбит спину, касается губами торчащего воротника и запихивает руки в карманы куртки. В левом лежат ключи и наушники, наверняка уже спутанные. В правом — какая-то бумажка. Ебучие чеки, когда он уже научится их выбрасывать. Зевок плющит Антону рот. Он промаргивается, бездумно вытаскивает чек из кармана. Думает уже его порвать и запихнуть обрывки обратно. Смотрит. Тетрадный лист в клетку. Тонкая красная линия полей. Неровно загнутые углы. Антон разворачивает бумажку, хмурится. Два слова выжигают взгляд. Ровно посередине синей ручкой написано: «Ты пидор». Антон резко сминает листок, и тот колется в кулаке. Он оглядывается. Это не его остановка. Она следующая. Следующая остановка его. Надо только успеть встать, чтобы водитель увидел его в зеркало заднего вида. И выбросить, выбросить это нахуй. Антон выворачивает ноги, треснувшись коленом об спинку сиденья впереди, встает и делает шаг — сразу к выходу. На него оборачиваются, его сразу зовут. Нет. Нет, Арсений, не сейчас. Антон вскидывает руку — дрожащее «пока». Только это. И ничего больше. Голову разъедает. Ты-ты-ты.

***

Арсений вытягивает шею и через наполовину занавешенное автобусное окно глядит на Антона, уже проходящего мимо остановки и сворачивающего к тротуарам. Он в капюшоне, и автобус едет вместе с его шагом — быстрее, дальше, громче. И Антон остается… позади. Темно-серое пятнышко в белом полумраке улицы. Он даже… даже ничего не сказал. Подскочил, мог бы, будь чуть выше, стукнуться головой об потолок, задеть людей, если бы их было больше, он бы протиснулся, проталкивался — наружу, подальше от всех, и что-то в нем наверняка происходило, уже происходит, а Арсений — сцепив пальцы, стиснув колени, — не знает, ему не сказали, и… Антон имел полное право. Зачем Арсению что-то говорить, да? Он, может быть, напишет ему попозже. Промотанной — торопливо, неосознанно — картинкой под прикрытыми веками всплывает антоновское лицо. Брови сведены к уголкам переносицы, щеки посеревшие. Пальцы в карманах. Он встает, потому что что-то случилось — не могло не, да? Просто так не уходят, правда ведь? — и потому что ему плохо находиться здесь. Открываются двери. Следующая остановка. Полоснувший по затылку метельный ветер. Может… вероятно, что-то сделал Арсений? Он встревожил Антона? Что-то сказал — на остановке или в кабинете, на улице или в коридоре, — что заставило Антона в конечном счете уйти?.. Или… кто угодно. Что угодно. Антон вроде бы даже телефон не доставал. Ему вроде бы никто даже… не звонил. Может, он что-то вспомнил? Боже, блин… боже, боже, боже. Арсений не хочет высыпать на себя все пластиковое ведерко с ответственностью — песочной, застилающей глаза, потому что это самый легкий вариант тут; подумать… почувствовать, что вина на нем, что Антон ему без слов об этом сказал — когда выскакивал из автобуса, когда ничего сразу же нигде и… никак не сообщил. Самый легкий вариант: решить, что если человек… странно, непривычно-странно себя ведет, зона ответственности сужается до одного только имени; твоего собственного. Место Антона занимает другой парень — в запотевших очках и с большой спортивной сумкой на коленях. Арсений отворачивается; ему даже не хочется никого разглядывать — настроение, которое держалось, как за трос над темно-голубой пропастью, на Антоне, на его шутках и… разговорах с ним, шлепнулось, потому что Арсению сегодня просто, блин, грустно — и он не знает причины, и ему снова грустно сейчас, потому что… он правда уже представил, как они вместе с Антоном пойдут до остановки, может, куда-то зайдут… Раскатал губу. Даже обе, блин! Взял с полки пирожки и не поделился. Это по-эгоистичному. Не только ему сегодня, чудится, грустно. Антон так и не пишет; автобус проезжает одну остановку, один квартал, одну улицу, поворачивает, останавливается, и Арсений встает уже сам — его следующая. Думается, что идти одному, конечно, не скучно… у Арсения всегда есть о чем подумать и о чем повспоминать, однако с Антоном правда было бы лучше — и веселее, и быстрее-медленнее; потому что время летит и тянется, и это самая волшебная штука, которую невозможно обуздать, подвести под рамки, категории, хотя люди правда стараются; думают, что у них получается, и в этом же есть смысл, правда? Уметь раскладывать что-то сложное на простое. С чувствами похожая штука. В школе время умножается на бесконечность — перевернутую восьмерку в тетрадке по математике; в более старшем возрасте у времени точно… нет самого себя на тебя — и оно где-то ускоряется, где-то возвращается, все еще селит надежду на что-то, что никогда не закончится; а сейчас оно идет, бежит, летит — как секунды, минуты и месяцы. Арсений знает: так кажется, только когда оглядываешься. Сейчас, пока он вышагивает по почищенной дорожке вдоль дороги, пока пробует наступать туда же, куда уже наступали, потому что так легче, никто не пытается Арсения торопить, все обычно-замедленное, прохладное, и до нового года еще больше двух недель, никто его не торопит; только он сам, так как при волнении у него ускоряется сердцебиение и создается имитация бега — скорее, скорее, вперед, не останавливайся, блин, никогда вообще. Где сейчас Антон? Он пошел домой или куда-то еще? Что могло случиться? Его лицо не подогнать под привычную характеристику какой-либо эмоции — там либо мелькающие мелкие вспышки одной эмоции за другой, как часто бывает у Арсения, либо ни одного чувства вообще; лист бумаги из только что купленного альбома для рисования. Поводи по нему карандашом, капни водой — исчезнет или засохнет, потому что… когда человек не хочет к себе, внутрь пускать, ничего и не выйдет, как ни пробуй стучаться к нему в окно; Арсений так делал, а потом оставался… ни с чем. Только немножко больно было. Он расплачивается на кассе, желает хорошего дня женщине, которая забирает у него шоколадку — Арсений взял ее по скидке, пока ему не сказали, что нужно брать вторую для такой цены, а он вторую не хочет; останавливается у железного стола недалеко от выхода, смотрит в чек; вроде бы все хорошо. В этом районе он, наверное, только раз встречал кого-то знакомого по школе — и то, блин, это был кто-то из седьмого или восьмого класса; все учителя с его работы живут недалеко в частном секторе или в квартирах — но в противоположной стороне от арсеньевского микрорайона. Марина — или Сережа? — шутит, что это шанс не бояться, что тебя кто-то увидит пьяным или с девушкой, но Арсений не то чтобы этого боится — он не ходит по улицам поддатый, а девушки у него нет; он пока что сам по себе, и это, может быть, даже хорошо. Он себя так успокаивает. Пока Арсений поднимается на этаж, он заглядывает в телефон — проверяет, был ли Антон онлайн, писал ли что-то, но… нет, все, ничего; дурацкое, обманчивое «был в сети» и приземляющее «3 часа назад», их утренняя переписка — и ни намека на что-то, что могло случиться; Арсений не хочет навязываться и расспрашивать, а еще больше боится, что Антон подумает, что Арсению вообще пофигу, что у него там случилось, но он лучше… немножко подождет. Переоденется, разложит продукты по полкам и в холодильник, поставит кипятиться чайник. Вспомнит, как Антон сегодня обжег язык, как он заойкал и сказал, что для «остринки» ощущений не хватает красного-красного перца — мол, нечего ему уже терять в этой жизни. Вспомнит его улыбку, когда Арсений предложил приложить что-то холодное, и — вот дурачина! — как он выдаст предсказуемую, но смешную шутку о холодном сердце; Арсению захотелось поспорить, но он только… боже, он даже не помнит, что сделал… Знает только, что ему было… хорошо. И чуточку жарко — может быть, покраснели щеки. Не пишет. Арсений пережевывает рис, клейкий, не получившийся рассыпчатым, потому что он взял не тот рис, который нужно, но все равно вкусный — с маслом, не пересоленный, как обычно у Арсения бывает; тихо трещит холодильник, завывает ветер — за толстыми стеклами не слышно. Когда приходит Марина, Арсений складывает четвертинками темно-красный фантик и с пустой головой смотрит в стену. — Блять, еще раз я услышу, как какая-то тетка называет месячные хуй его возьми как, я обещаю, я взорвусь и взорву все. Блять, — она кидает холщовую сумку на стол, пробуждает Арсения, который промаргивается и уставляется на покрасневшее, морозное лицо Марины, — еще один гребаный раз. Он… даже не замечает, как время на часах пересекает шесть вечера. — Я бы сотню раз хуй забила, если бы они не пытались еще меня осуждать, нахуй, что я умею… я сама, забей, — Арсений отдергивает руки от пакета с овощами, которые он хотел помочь разобрать, — типа да. Прикиньте, можно назвать месячные месячными и не провалиться сквозь землю. Лучше я сама провалюсь. Заебали. Арсений поддакивает, особо не вливаясь в раздраженный словесный поток, потому что — да, он согласен, но Марине не особо сейчас нужна реакция — только слушатель. Она сбрасывает куртку на стул у стены, встряхивает распущенными, влажными на макушке волосами и, схватившись за ручку зеленого пакета, вытаскивает оттуда пакеты поменьше — с морковью, огурцами и помидорами. Арсений мимолетом думает, что картошка у них есть — хватит еще на месяц-полтора точно. — А кто тебе что-то сказал? — Угадай. Единственный человек, кто мелькает среди вопросов «что же случилось» и мыслей об Антоне, — это та женщина с работы Марины, которая работает в бухгалтерском отделе и с которой у Марины в последнее время много… недопониманий. — Это та Лариса?.. — Крыса, да. — Марина вздыхает. Хлопает пластиковыми ящиками в холодильнике, где они обычно хранят овощи — или что угодно еще; сейчас там рядом с капустой лежит пакет с курагой, а еще не открытая упаковка плавленного сыра. — Заебла. Привычка Марины говорить вместо «е» букву «ё» забавная — Арсений всегда улыбается. — Ей не понравилось, что я при мужике каком-то сказала, что у меня болит живот от месячных. Лучше ведь я скажу, что у меня болит жопа от анала и меня зауважают, чем я скажу, что, блять, нахуй, живот у меня сейчас в стратосферу отлетит и нехуй вам будет в бухгалтерии без моей работы делать. Хотя они и так хуища пинают. Арсений думает, что сказать: вроде столько мыслей, а вроде… он и не тут совсем. Он уже накладывает Марине рис, помыв свою тарелку, но в голове держит только одно. Одного. Ему не пишут. Он не пишет. Прошло уже больше полутора часов. Арсений даже не знает, добрался ли он до дома. Приложив руку к сердцу, Арсений прикрывает глаза — медленно-медленно дышит, переминается с пятки на пятку, щупая пальцами пол, мягкий линолеум, вдыхая и выдыхая. Под кончиками пальцев — футболка, она натянута на груди, расходится мятыми складками ниже… полиэстер, кажется, два десятка процентов хлопка. Приглушенные звуки: ветер, хлопающие ящики в Марининой комнате, скрип половиц, шум в ушах — как от подскочившего давления. Арсений делает еще один вдох, надавливая на грудь, и выдох — опуская руки и открывая глаза. И: пока что ни одного сообщения. Марина возвращается на кухню — мягче и свежее, растопленная, домашняя. — Арс, давай больше не пойдем работать. — Хорошо, — кивает Арсений и ставит перед Мариной кружку с крепко заваренным чаем. — А деньги украдем у мира, — отвечает Марина на неозвученный вопрос и делает глоток. Касается кружки одними губами. — Поделятся, сволочи. — Мне нравится. Он садится рядом, подгибает ноги под сидушку стула и подтягивает к себе свернутый фантик. Оно снова происходит: пока он никуда не бежит, замирает на одном месте, все в нем сворачивается… безумным, смертельным водоворотом — под ребрами колышется тревожность, с краешков сердца капает пот. Он бы не тревожился так сильно, если бы ему… хотя бы примерно сказали, что случилось; если бы Антон не замолчал. Его решение хочется… уважать, и Арсений правда старается — только чуть-чуть сам с собой не в ладах; головой, как и всегда, понимает одно, а чувственно его тянет на другое — написать, расспросить, даже позвонить; достучаться до окна, в которое он до этого заглядывал только украдкой и с разрешения. — Хорошо ты рис сварил, — промакивает словами сухую тишину Марина, — вкусно. Арсений коротко, облегченно выдыхает: — Фух. Я переживал, что бурда получилась. — Нет, вкусно. Ну или ты меня околдовал. — Наконец-то, — хихикает Арсений и улыбается шире, когда слышит Маринин смех. Не выдерживает — Арсений не выдерживает и часа, когда возвращается в спальню, проверяет почту и ложится в кровать: планирует весь вечер провести в постели, потому что на большее его будто бы сегодня совсем не хватит; он накрывается одеялом по плечи, отворачивается от окна и высовывает одну ногу — ее сжимает прохладой. Антон в сети. Может, он пишет кому-то другому, может, стоит подождать или…

Что-то произошло? Всё не очень хорошо?

Антон уходит из сети. Да блин. Арсений — с психу, из-за недовольства самим собой — откидывает телефон. Дурацкий телефон. И вообще все дурацкое. У Арсения в руках есть возможность поговорить, уточнить что-то, а он сторонится, медленно опускает руки; но не потому что сдается, а потому что дожидается, когда его за эти руки возьмут, когда их коснутся. Он бы, может быть, сотню сообщений отправил. Позвонил бы. В случае с Сережей бы так и было; никакого стеснения, только, блин, выраженное вслух, открыто, без запиночки волнение; с Антоном так пока что нельзя, так как Арсений еще не знает — так можно или нет, входит это в их… уже позволенное, уже проверенное несколькими месяцами общение, насколько Антон готов видеть Арсения вот таким — вывернутым, с тревогой, таким… уязвимо хватающимся за дурацкий-дурацкий-дурацкий телефон снова. Всё окей, не переживай сильно Он… он просто… Арсений резко вдыхает — сухой, сухой, спертый воздух; он застревает в горле, и хочется схватиться за шею, утянуть его невидимой веревочкой, чтобы он задержался там — и было чем выдыхать в итоге. Когда он сможет нажать на экран, когда тот подсветится, посветлеет, когда Арсений напишет:

Как не переживать??

Прости, я просто немножко не понимаю, такая внезапность была- я потом еле сдерживался, чтобы тебе сразу не позвонить, потому что ты бы вряд ли ушёл просто так, правда ведь?

Одна секунда, две, три. Арсений цепляется зубами за кончик большого пальца, случайно откусывает кусочек кожи; блинкает, сплевывает его и кладет на тумбочку. Раньше мог проглатывать; заниматься селфканнибализмом, блин. Четыре, четыре… время заедает пластинкой. Антон в сети — сообщения мелькают двумя галочками. Это как спусковой крючок. Тарабанящие по клавиатуре пальцы. Темнеющая еще гуще комната, когда промаргиваешься и отводишь от телефона взгляд. Шаги в коридоре, шорох одеяла и трущихся под ним коленей.

Я правда очень переживаю за тебя, хочется что-то сделать

Четыре, пять, пять, шесть… Антон не печатает и полминуты, все быстро, резво, — и присылает: Начни смотреть третий сезон ходячих, если так хочешь что-то сделать)

Мне вот вообще не смешно

Я смеялся? Арсений хмурится и зажевывает между зубов щеку.

Нет.. Мне не писать?

Молчание в ответ ожидаемо; сообщение Арсения выглядит как манипуляция, которой он просит доказать, что тот факт, что он Антону пишет, важен сам по себе, но… Арсений спрашивает это искренне — и ему уже хочется объясниться, показать Антону, что последнее, что Арсению нужно, — это создавать впечатление обидевшегося человека. Арсений не обижается; совсем-совсем нет, он… он просто думает, что есть штуки, которые от него не зависят, которые с ним не связаны — и проходят они в чужих жизнях параллельно его, даже если затрагивают арсеньевское состояние; даже если немножечко кажется, что что-то не так сделал он сам. Под именем Антона в Телеграме рябит «в сети» и «был в сети только что». Арсению бы выйти из разговора, пойти почитать или посмотреть что-то; однако, блин, не получается — ему слишком интересно, и волнительно, и магнитно; магнитно — к Антону и тому, что у него случилось; или случается сейчас. Пока он то заходит, то выходит — пока Арсений мягко жмякает на клавиатурные буквы, пока строка для набора сообщения становится выше и выше.

Я не имею в виду, что меня что-то тронуло.. просто вдруг- тебе лучше, если тебе не пишут, а ты решишь потом мелькнуть сам. В плане.. мне нет разницы -пишешь ты или пишу я, говоришь или говорю.. главное, чтобы оно было, да ведь? А если не хочется говорить мне ничего- не говори. Только дай знак, что ты хотя бы дома

Арсений мысленно чертыхается — кубарем по собственному сообщению; потому что дом ассоциируется с безопасностью — эмоциональной и физической — только из-за идеализированного представления о нем. Там может быть страшнее, чем на улице, там — внутри построенного здания, внутри материального дома — этого дома может не быть; и Арсений совсем ничего не знает об Антоне и его семье, кроме имен кошки, котов и собаки; не знает даже, есть ли у него родные братья и сестры (скорее нет, чем да? И то — это лишь личное предположение), какие у него отношения с мамой и папой… он знает поверхностное — то, о чем дают узнать, что он видит и понимает, анализируя, сам… И, может быть, дом — это не то пространство, где Антон бы хотел быть. Может быть, он как Арсений — когда-то. Когда словно и крыши нет, и окон, и дверей. Ключи, сжатые между пальцев, песочные, и они не защищают дом от воров — и грабить здесь тоже нечего; место, которое указываешь рядом со словом «адрес» в дневнике, которое указано в прописке в паспорте, которое озвучивал, когда спрашивали, где ты живешь, — это место не похоже на укрытие; ни от них, ни от себя. Может быть, у Антона… Арсений приоткрывает глаза — тыкает по экрану. …то же самое. Дома, Арсений Тошнит Ты нормально добрался?

Я- да

Ляжешь отдыхать?

Лягу Арсений

Что?

Дыхание задерживается надутым шариком в легких. В опасной близости иголочки, стеклышки, лезвия — не наточенные, но все равно острые; стеклышки тревожных мыслей, которые Арсений мечтает раздавить плотно-тяжелой подошвой ботинок. Таких у него нет. Никогда не было. Просто Арсений Твое имя Пышет жаром сердце. Арсению хочется… хочется… Он раскрывается, ложится на спину, раздвигая ноги, кажущиеся теплыми, влажными; распаренными от волнения — и чего-то, чего-то еще. Хочется… На Антона посмотреть. Посмотреть — на его лицо, ему в лицо, в глаза, еще… Ар се ний охуенно звучит вслух Арсений приоткрывает рот, шепотом — сквозящим, как вечерний ветер, острым, как буква «р», лепящая кончик языка к деснам, не примыкающая к зубам, — шепотом проговаривает собственное имя, и оно нежнее, чем когда говоришь его вслух, когда вспоминаешь, что вот — оно твое, и люди знают тебя только так; как Арсения, как Арсения Сергеевича, как… Арса — самые близкие знают его так. В середине имени шипит, свистит змеиное «с-с-с» — отталкивающее, когда не окружено текучими гласными; ощущающееся таким же мягким, нежным, потому что… ш-шепотом. Арсению хочется сказать имя Антона — и он уже приоткрывает вновь губы, думает, что ему просто надо попробовать, его тянет, тянет, тянет: ощутить каждый звук, проговорить его — тихо и громко, так, точно Антон здесь; отвернутый — спиной к нему или у балкона, и его надо позвать, позвать к себе, чтобы… Посмотреть — на его лицо, еще, еще… Взгляд удерживает на месте потолок; и Арсений уже правда хочет — шире открывает рот, растягивает губы широкой «а», но слышит — бульканье сквозь потухший экран. Говоришь его сейчас вслух? Я тоже Арсений Хочу это услышать Как ты его говоришь Арсений сглатывает, прижимает прохладную, мнимо прохладную руку к щеке, думает: «Он меня видит насквозь, господи, боже… блин, боже, он просто… он чувствует, что я делаю, он откуда-то это знает, а еще… он отвлекает меня — от чего бы то ни было, он отвлекает, отвлекает, хочет, чтобы я не спрашивал, и повторяет мое имя, он… он меня… что со мной вообще? Что со мной?», — и отвечает, сразу отвечает сам себе; потому что уже давно знает. И видит Антона здесь — поворачивающимся к нему. Он хочет видеть его здесь. Не там. Чтобы знать точно: с ним все в порядке. Чтобы сказать собственное имя вслух и чтобы он его услышал. Чтобы… он был здесь. И не с ними, не только с собой. Его не тошнит; Антона не тошнит — и Арсения готово вывернуть только от этого осознания. Он дома, и его не тошнит, и он ушел из автобуса. И пишет, что-то пишет о его имени. Хочет Арсения слышать. Хочет… хочет Арсения. И его не тошнит, его же вообще не тошнит.

***

По темно-фиолетовым утренним тучам ударили клюшкой. Они сплюснутые, сцепленные кусками старой ваты. Антон смотрит на небо, когда выходит из дома, смотрит на него, когда ждет — пустые дороги, одна-единственная машина вдалеке — зеленого цвета светофора, смотрит на небо, расчерченное черными линиями между туч, пока спускается по покрытой льдом лестнице к школе. Через высокие многоквартирные дома, через притиснутые друг к другу машины. Он идет и смотрит на небо, а небо смотрит на него — единственного, как будто единственного, кто сейчас не спит. Мир замирает скрином из старого фильма. Черно-белым. Беззвучным. Заглушающим, стесняющим реальность. Гниет кинопленка. Ебучий сценарий порвали в клочья. Антон порвал на себе волосы в клочья. В нем нет ничего, на нем нет ничего, он голая голограмма, теряющаяся в снегопаде, под темнотой утра. Люди состоят из мяса, сухожилий, крови. Антон состоит из кирпичей, стекол и обломков старого дома. Он из ниоткуда, он нигде, никто его не знает — и сейчас не видит. Шаги неровные, заносящие. В кулаке сжат холодный воздух. Он не слышит звуков, и если он их не слышит, его не слышит никто тоже. Декабрь лицемерный. Притворяется другом, а потом плюет грязным кусковатым снегом в спину. Его слушаешь — годами, блять, годами слушаешь, на что-то, сука, надеешься, а потом он въебывает тебе под дых. Ночью хуево, днем хуево. Мир затягивается пыльной пленкой, которая лежала в школьном чулане и которую когда-то решили оставить, потому что она может пригодиться. Она не пригождается. Она нахуй никому не нужна. И ты никому нахуй не нужен. Будешь стоять здесь — у мусорки, глядя из-под капюшона вперед, в сторону школы, в которую еще никого не пускают, даже семи утра нет, — станешь синим, обмерзнешь, сердце остановится, и всем будет похуй. Только маме не будет. Но Антон не думает о ней сейчас. Он ни о чем не думает. Сжимает кулак, сжимает челюсти и губы. Дрожащие пузыри вместо мыслей. Какая-то идея фикс. Как он обещал. Сам себе или кому-то еще. Ветер холодный, бесчувственный. Небу похуй на это, небу на всех похуй, Антону на все — на всех, на себя — похуй сейчас тоже. Он не спал ночью, после полуночи тупо смотрел в потолок, пока не зазвонил будильник — в шесть с чем-то. Дома все спят, а он уже собирается. В телефоне какие-то оповещения, а Антон даже не смотрит. Реальность на паузе. Он трет глаза, прищуривается. Виски тянет, зубы болят как от давления. Ему просто… он не успокоится. Он, блять… Сделать шаг назад еще можно. Развернуться и пойти домой, будто сегодня нет уроков — а для Антона их правда нет, все, блять, нихуя больше нет, — или пойти в школу, постоять, подождать, пока его пустят. Назовут ебнутым. Его в любом исходе так назовут. Уже назвали. И вопрос — что ты делаешь, зачем ты это делаешь… уйди, блять, свали, нахуй, не позорься, не делай хуйню, которая потом тебе аукнется, свали, сука, скройся в лесу, это нихуя не изменит. Еще с детства говорят: не опускайтесь до их уровня, будьте умнее, будьте, блять, умнее, пожалуйста, дети, не ебите никому мозги. Повторяют: ни слезами, ни оскорблениями, ни кулаками не поможешь. Проткнешь невидимыми ножами мозг, а лезвие у него только заточенное, только, сука, заточенное. Потом пожалеешь. Нихуя это не помогает. Не поможет. Антон все равно уже здесь. Еще бы он… заднюю дал. Наступает следующий век, их поколение вымирает, у Антона — кирпичи в карманах вместо кулаков — отмерзают колени, когда кто-то идет к школе. Просчитанный алгоритм, схема: Антон знал, что он будет здесь, что, сука, именно он пойдет в школу. Открыть радиорубку, да? Врубить ебучую музыку перед приходом школоты, заменить сегодня Поза или Кузнецову, верно? Все правильно, да? Антон не ошибся. Он крепче стискивает пальцы в кулак. Нестриженные, отросшие ногти карябают ладони. Сейчас. Шаги ватные, неслышимые. Хрустящие, если ты человек. Оставляющие овально-мятые следы на снегу. Кто-то заводит машину, прогревает ее и собственный мозг, кто-то — прямо за спиной — бросает в мусорный бак мусор. Пакет звенит стекляшками. Антоновскими стекляшками в голове. Маршрут построен — он сейчас перейдет дорогу. Антон успеет нагнать его раньше, чем этот Юра, Юра Чеботарев дойдет до снежного вала, растущего с каждым днем, как опухоль, все сильнее, чем кто-то из них скажет слово — скорее, чем у Антона поднимется рука. Он слабый. Он сильный. И у него просто больше нет сил. Чеботарев оглядывается — дергается на месте, испуганный идиот, и так выразительно хмурится, что Антона на секунду клинит старым компьютером. Кружочек крутится, нихуя не прогружается. Костяшки наливаются свинцом. Тяжелые, безумные. В глазах напротив — затемненных, пустых, припорошенных непониманием — мелькает испуг. Антон думает, что это его отражение, что он все еще может не делать хуйни, но — они сделали это первыми. Это они, это все, блять, они, а Антон ничего плохого не сделал, он просто, сука, жил, это все они, первые, первые. Он думает, что он не слабый. Что они, сука, охуевшие. Думает — и тяжелый, безумный кулак попадает по лицу напротив. В щеку, под глаза, под темно-пустые глаза, и Антон их уже не видит, когда оттаскивает руку. Это заняло секунду. Нихуя больше. На чужой щеке нет крови. Это первое разумное наблюдение. Второе: у Юры было открытое лицо, живые глаза. Он даже не защищался. А Антон сжимает снова кулак. На нем — отпечаток, слепок чужой челюсти. — Ты… Он не сгибается, держит руку на щеке. У Антона ебашит под две сотки ударов сердце. Он слышит, как заводятся машины. А еще как они ездят по дороге — над ними, над склоном, над низиной, где стоит школа. — Ты что… сделал вообще? Чеботарев жует буквы и выплевывает их. Каша во рту. Он жмурится, а Антон смотрит. Даже не двигается. Все еще сжатый кулак. А потом ему обжигает челюсть. Ее сводит судорогой, нижние зубы дрожат. Головой вбок. Ощущается как удар нагретым утюгом. К нему стоят близко. Достаточно близко, чтобы ударить его еще раз. И — Антон шипит, жмурится, отступает. Ему кажется, что он оглох. Слабак, подумавший, что держит что-то в руках. Поверивший в себя. Решивший, что это, блять, исключение из правил, что он впервые решил себя защитить по-настоящему. И сейчас стоит: смотрит, как с неподъемным взглядом, вниз, опустив голову, сплевывает на снег. Крови нет. Просто хуевит. Больше внутри, чем снаружи. Когда знаешь, что ты реально сделал хуйню. Он не смотрит на Юру. Он сплевывает еще раз, втягивает, шипя, через зубы воздух и снова надевает капюшон. Он спал, пока Антон замахивался. Он даже не замахивался. Кулак летел снизу. Снизу — прямо в чужое лицо. Он не осознал. Он будто даже не видел. У него и лицо сейчас не болит. Он хочет отпиздить. Ударить еще раз. Но не может. Больше нихуя. Он не сильный. Он хуйня. И они все это знают. — Ты нахер это сделал? Его спрашивают. Антон оглядывается. Только сейчас понимает, что произошло. Что он сделал. Что они с ним сделали. — Да пошел ты нахуй. Он сплевывает — в третий раз. Уже словами. В спину долетает — хриплое, сжеванное, громкое: — Да что я тебе сделал? Вы все, блять, сделали. Долбоебы ебучие. Ему просто надо уйти. Его здесь не было и нет. Ему все приснилось. От той свернутой и уже выброшенной бумажки до этой секунды. Антон останавливается, только когда доходит до угла. Ему некуда идти. У него заплывет гематомами лицо, начнется внутреннее кровотечение, и он никому нахуй не будет нужен. Имя на экране трясется. Антон что-то печатает, что-то спрашивает. Думает: это они все сделали. Антон вообще ни в чем не виноват. Арсений печатает что-то тоже — сразу, будто знал, блять. Он что-то спрашивает. Пишет: да, конечно. Пишет: что случилось? Антону больше ничего не надо. Только дойти. Его здесь не было и нет. Не может больше быть.
Примечания:
2670 Нравится 2273 Отзывы 1011 В сборник
Отзывы (18)