Дать задний ход

NC-17
В процессе
2669
21
автор
lewesters соавтор
TSayS бета
Размер:
планируется Макси, написано 2 656 страниц, 892 475 слов, 99 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2669 Нравится 2272 Отзывы 1011 В сборник

Глава 83. Имя

Настройки

10 декабря (17)

      Когда мне снится секс или мне снятся поцелуи, я будто очухиваюсь из сахарной комы. Обычно во сне приятно, так хорошо, очень мне хорошо, я потом обязательно думаю об этом весь день, а еще я могу даже будто бы влюбиться в человека из моего сна. Там обычно лица не видно, чаще это были какие-то выдуманные личности… или кто-то просто, кого я встретил, а не помню, что встречал. А сегодня я проснулся посреди ночи, потому что мне приснилось!!! что меня целует Антон? Может быть, это подмена лиц? Почему он целовал меня во сне? Вкратце: в этом сне он трогал мои ноги, руки, он говорил очень странно и очень вальяжно, я это помню, а вот слов не помню, помнил в первые пару минут. И еще он так целовался, будто мы встречаемся? Мы? Мы с ним? Мы были в кабинете в моей школе, в которой я учился, и я даже помню цвет тех парт.       Откуда оно такое? Я не понимаю совсем ничего, почему он целовал меня? А кто полез первым? Я думаю, это мог быть я, потому что я ненасытный… Это слово сразу пришло в голову, я знаю себя в отношениях, а если там были отношения, то я был ненасытный, мне всегда мало, блин. Обычно, когда мне такое снится, мне потом хорошо, и мне сейчас тоже хорошо, я очень хочу это все досмотреть, мне просто хотя бы понять уровень? Зачем мне это?       Хорошо, что меня сейчас никто не видит. Я сделал фотку, там лицо краснючее. Почему я так краснею? Из-за поцелуев или из-за того, кто меня целовал? Почему я пишу вопросы и не даю себе ответа, я же примерно все понимаю, да? Я перед сном не думал о чем-то таком, нет нет, но я общался с Антоном, а это наверняка как-то повлияло?       Мне приснился поцелуй, это даже не чмок был, это были, блин, лизания, очень глубоко, может быть, даже с языками. А сейчас у меня очень бьется сердце. Я не могу рассказать об этом Антону, но буду думать об этом сам. Это просто кошмар. Я очень хочу досмотреть.

***

Она тоже так лежала рядом с ним — в том кусочке жизни, который сначала ощущался как что-то огромное, нескончаемое, как закаты каждый вечер, как стук сердца, как… юность, которая в итоге решила вырасти; Арсений гладил ее колени, он хорошо это помнит, потому что они были забавной формы, похожие на нарисованное одной бежевой краской лицо; они не целовались, не обнимались — они просто лежали рядом, и Арсений гладил ей колени и думал, что так будет всегда, потому что… многое в том возрасте попадало в категорию «вечности». Если влюбляешься, то до пожилого возраста — и у вас будет дом, и лужайка перед домом, и собака, и вторая собака, — а если расстаетесь, то всегда будет хотеться плакать, никуда не идти… плеваться словами, которые еще горячее, чем слезы; но тогда она лежала рядом. Это было… больше шести лет назад. Застряло красочными желто-розовыми картинками между июньскими экзаменами и августовским переездом в общежитие и другой город. Арсений впервые влюбился в кого-то, кто не тот, блин… «старшеклассник», оставшийся в его голове будто бы без имени, без жестов, без голоса, оставшийся темно-серой фигуркой, больше пылинкой, которую не получается смахнуть. Одна влюбленность перекрыла другую — ту, в которой Арсений увяз, как в иле, и тоже… тоже думал, что это никогда не закончится; сердце попадает в хитрую ловушку, и его там немножко ранят — забирают у сердца сердечки. Каждая влюбленность ощущалась как… новая. Самая новая на свете. Не похожая на другие. Она могла быть сильнее, но так только кажется, — спектр… уровень погружения оставался похожим; Арсений отдавался настолько, насколько мог. Везде, везде, блин, и он не хочет обманываться — что в кого-то он был влюблен крепче, сильнее, объемнее; оно все было, Арсений много чувствовал, всегда много чувствовал и… никто не первый, никто, Арсений надеется, так надеется, не последний. Время, прошедшее время меняет восприятие любого опыта: уменьшает, увеличивает, усиливает, ослабляет, ускоряет, замедляет, схватывает, отпускает — видит и не видит, любит и не любит. Сейчас Арсений все-таки думает, что из всех, с кем у него были отношения, сильнее всего он любил Леву — потому что не мог не любить сильнее; он стоит расцветшим в памяти особняком, в который Арсений больше не хочет возвращаться; и даже если ему не хочется выделять, он все же выделит… в знак благодарности, ох, в знак… принятия, что оно было; там Арсению тоже было когда-то хорошо. Летом перед поступлением было так же — Арсений почему-то, елки-палки, не помнит подробностей, вообще, блин, никаких, но помнит даты, дни недели, комнату, в которой они лежали на полутороспальной кровати, помнит, что она была в юбке, или в шортах, или в платье, потому что гладить ее колени было удобно и щекотно — и лежала она точь-в-точь в такой же позе, что и Марина. Она не в шортах — в пушистых штанах, в серой толстовке с вышитым на ней зайцем и без носков: голые ступни упираются в край дивана, но не дотягиваются до него, не свисают. У Антона — конечно — свисали. Он был в черных, а не в белых носках, в белой футболке и в черных штанах. Сочетание двух контрастных цветов, смягчающее в голове все воспоминания того дня; только его лицо, его одежда, его длинные ноги, ступни, пальцы; те, которыми он хватался за… — Отопление шпарит, да? — Немножко, — мгновенно говорит Арсений и трет щеки. Он бы хотел, чтобы ему было холодно, но в зале тепло — теплее, чем на кухне, где Марина жарила картошку и котлеты. — Открыть окно? — Давай. Когда Марина тут, дома, Арсению хорошо — он иногда все представляет, уходит в бесконечные «а если бы», подставляет вместо Марины другого человека, выбирает ей или ему другой характер, возраст, общие… представления о мире, а затем присматривается, примеряется: как бы они сжились, что бы получилось в итоге? Арсений думает, что он может найти общий язык со многими людьми, но есть кто-то, с кем ему этого делать не хочется: злые, коварные, грубые и никогда не идущие на встречу, самую маленькую, шажком размером в пару сантиметров — и особенно ему не хочется с такими жить; он и не будет. Он бы, наверное, съехал. Наверное. Его легко… выкурить, выгнать из любого пространства; даже если физически он еще какое-то время тут, то эмоционально… Мотнув головой, Арсений дергает на себя плотную пластиковую ручку балконного окна. Марина уже сидит без толстовки — в короткой футболке, на которой стерся изначальный рисунок; напоминает лопающуюся мозаику. Взгляд касается часов: без десяти три. У Антона, наверное, уже закончились уроки. Сегодня в школу пришел новый учитель английского — даже не учительница, и, боже, блин, как же Арсений этому рад… — Я переживаю, — резко начинает говорить он, заползая на диван и притягивая к себе колени. Обхватывает их руками, уставляется на ногти, — что то, что я… прямо искренне, офигеть как радуюсь тому, что… что вместо учительницы по английскому теперь будет учитель, потому что, блин, они могут захотеть завести ребенка, уйти… в декрет посреди года, а дети, мы… остаемся вот так, вот. И еще, еще меня трогают, просят заменять… и я как эгоист сейчас, да? С языка соскальзывает: — И еще сексист. — Ты дурак? — Нет, — бурчит Арсений. — Это правда ужасно с моей стороны так поступать. — Ты ничего не сделал. — Сделал, — талдычит он, скользя за размытой полоской мыслей в голове. На прошлой неделе у него получилось быть учителем хуже, чем в феврале, и загвоздка даже не в том, блин, какие задания он давал и как объяснял что-то, а в его… внезапной растерянности, сыплющихся из рук отрепетированных линиях поведения, которые смяли… те конфликты, недопонимания, неготовность Арсения разрешить все здесь и сейчас; все казалось хрупким. Он себе сам — тоже. А потом он еще и такие вещи говорит — думает, что он имеет какое-то право, ешкин, решать, кто будет учить детей. Марина цыкает, шевелит пальцами на ногах. Ногти не накрашенные, длинноватые. На экране телевизора застыло лицо говорящей Татьяны Денисовой. — Если бы меня так заебывали, как тебя, я бы сказала, что учителем английского будет какая-нибудь Марья Ивановна Иванова, которая не хочет детей. — Лишь бы она их не ненавидела. — У нас много таких в школе было, — пожимает плечами Марина. — Одна меня так ненавидела почему-то, словно я ей в квартире в коридоре насрала на любимый ковер. Арсений тихонько смеется, на секунду смотрит на Марину — та улыбается, но не глядит на него; ковыряет заусенец большого пальца на левой руке. Тоже сидит — до этого лежала. На плече у нее след от прививки и несколько родинок вокруг нее. — Ненавидеть детей и идти в школу — это самая… — Арсений мычит, пытаясь подобрать слово, и хлопает себя по щеке, — это вот когда весь мир должен увидеть, что тебе что-то сильно не нравится… надо всем это доказать. А то ненависть тогда бессмысленна. Я… не хочу обобщать, просто… в таких случаях это точно вот так. Мысль не особо завершенная — но Арсений замолкает, дает себе задуматься: беспочвенной ненависти не бывает — или она к другому человеку или явлению, или она вырастает из ненависти к чему-то постороннему, или человек притворяется, что ненавидит, и всегда в итоге, как Арсению кажется, в ненависти остается два элемента — страх и бессилие. Перед кем-то, перед чем-то, перед всем миром или маленьким насекомым — перед целой системой или одним только человеком. Арсений никогда никого не ненавидел. Он только недавно — относительно всей жизни — начал по-настоящему чувствовать на что-то злость; о какой, нафиг, ненависти речь? Он буквально… она исчернит ему все, что есть внутри, она самопожирающая, она не видит границ, она может… обронить все стеклышки, разбить зеркала, растопить ледышки. Арсений так не хочет. Он… он хочет доброты. — А у тебя другой случай, ну, — спокойный голос Марины заглушает свистящую тревогу, и Арсений хватается за это — поворачивает голову и прислушивается, — ты не говоришь, что женщины мудачки типа, раз хотят рожать и уходят с работы. Ты вообще другое говоришь. Что просто… ну, раздражаешься? Я бы тоже бесилась — пиздец. Меня на работе постоянно еще спрашивают, собираюсь ли я там мамочкой становиться, и я каждый раз сдерживаюсь, чтобы нахуй не послать. Есть разница между тем, чтобы злиться на что-то, да, и чтобы запрещать, допытывать, я не знаю, ебать мозги. Арс, ты буквально… как тебе это еще сказать-то, ты никогда плохо не говоришь. Арсений смотрит на Марину во все глаза — хочет отрицать, мотать головой, махать руками, закрыть уши, потому что… нет, он не считает себя злым, но… — Ты добрее меня, добрее всех их. Я правда не знаю, откуда ты такой и как ты в этом мире выживаешь, но… да. Обрывисто, тихо. Арсений шмыгает, приподнимает очки — линзы даже не трогал сегодня, — и чешет глаз. Марина зевает, словно уже полночь, а не обед, и улыбается ему — со слезящимися глазами и красным носом. — Ну сказал ты, что тебя заебало, что кто-то беременеет, и че? Все равно уже насрать, у вас там мужик теперь. Боже, — Марина складывает руки и смотрит в потолок, — пусть он не сбежит из школы, полюбит Арсения и заберет его из этой шараги. Арсений жмурится и прячет лицо в ладонях. Тянет: — О боже. — Я так и сказала. — Не надо мне такого, — зачем-то говорит Арсений. — Ага, я помню, — поднимает палец Марина и подмигивает. — У тебя же там есть кто-то на примете. Кстати, а с кем приятнее целоваться — с парнем или девушкой? Давно хотела спросить. Губы невольно разъезжаются в улыбке. Арсений мягко отводит руки от лица, снимает очки, кладет их рядом — в диванную выемку, линзами вверх. Вытягивает ноги, дергает коленом. — Или от навыков зависит? — Навыков целоваться? — Ага. Лучшие поцелуи в моей жизни были с мужиком, который не пытался запихнуть язык мне в глотку, который просто, блять, меня целовал и не выебывался — как глубоко он может засасывать типа и… как долго он может жрать мои губы. Это еще в колледже было. На третьем курсе тусили вместе. Арсений умиленно уставляется на Марину. Она тарабанит пальцами по боковушке дивана. — Это так мило. — Он в итоге, конечно, сказал, что его все заебало и что у него жизнь не сказка, ну а я что? Если я не создала ему сказку, то уже никто не сможет, по факту. Может быть, Арсению так сильно… хочется целоваться с кем-то, что мозг дергает за тесемочки сердце, выуживает самый мелькающий — внутри и снаружи — образ, а потом опрокидывает Арсения в ту бессознательную, песочную, беззвучную реальность, где… Арсения целуют, касаются, ласкают — это делают руки, пальцы, губы… Антона, Антона, который продолжает шебуршать в глубинке Арсения, даже когда он ложится спать. С ним точно… не все в порядке. Странно: когда Арсений проснулся, ему показалось, что его кто-то вырвал из сна намеренно — дернул за ногу, закричал в ухо, потеребил волосы, — потому что сон чудился незаконченным, как недописанные стихотворения у Арсения в блокноте. Арсений еще может вернуться к ним, а досмотреть сон — уже никогда. И… так быть не должно. Когда Марина спрашивает о разнице поцелуев, Арсений обязан думать о ком угодно, но только не об Антоне, не о трепещущем о нем, перед ним сердце, не об их поцелуе — о ненастоящем, таком тягучем и глубоком, и о… реальном. Щипчиками вытащенным из головы и оставленным ниточкой на ладони; Арсений потом все равно вернет ее обратно. Он не должен, но думает: каждую секунду, когда мозг формирует образ Антона, там вертится шлейфом призрачное, увядающее представление об их прижатых друг к другу телах — Арсений не помнит ни места, ни начала, ни конца, он знает, он… видел, видит только одно: то, как Антон что-то говорит, а потом целует его. Можно переключиться, поменять угол обзора — посмотреть со стороны или прямо… прямо от первого лица; собственными замутненными сном глазами. Он наклоняется, он соскальзывает — губами и взглядом — ниже, он почему-то… ощущается самым близким человеком на всей планете, а еще от него дрожат руки. Арсений сжимает ими дернувшиеся колени. Говорит: — Мне со всеми хорошо. Я не сравнивал специально, я вообще… не очень такое хочу делать, сразу какое-то… блин, не очень получается, потому что я будто бы не искренне целую кого-то… а провожу эксперименты. Я точно знаю, что зависит от степени… в общем, если человек открытый, вот, я имею в виду, физически, — прорывает Арсения, и он старается держать зрительный контакт с Мариной — она, когда что-то рассказывает, обычно смотрит куда угодно, но не на человека, и Арсений цепляется за любое подобное взаимодействие, — тогда поцелуи просто… манифик, блин. Марина фыркает. В коридоре горит люстра — линолеум в зале с желтыми разводами. — А если поцелуй просто ради поцелуя… механический такой, когда просто губами по губам возюкают, это не очень. Зависит… от человека больше, правда. Но! Наверное, девушки меньше зажаты. Им будто… легче здесь. — Ну да. Реально. Арсений трет уголок губы, судорожно выдыхает. Ему хочется думать о Марине, о всех ее словах сегодня, но… шуршит пелена, накрывает Арсения и оставляет его с тем, от чего он уже не пытается скрыться: есть Антон, есть тот самый сон, есть чувство, что все складывается так, как Арсений того подсознательно хочет, есть желание залепить себе рот и запястье, а еще — более сильное, заметное, объемное — желание взять телефон и написать Антону. Что-то рассказать. Рассказать еще раз, что… Арсению так много есть чего вытащить из себя и… — Я просто подумала, что ну наверняка же есть какие-то свои приколы у девушек и у мужиков. В сравнении типа, да. — Я, наверное, просто… обращаю внимание на что-то эмоциональное больше, чем физическое. — Понятно. Ладно, мне не понятно, — усмехается Марина и снова сползает по дивану ниже, ложась на квадратную подушку и скрещивая ноги, — я просто пиздец какая доеба в плане того, как что-то делают. — Я тоже на это смотрю, Марин, я просто… когда я целуюсь с кем-то, я ни о чем стараюсь не думать… а если думаю, то все, блин, это крах, я вылечу и ничего не почувствую, поэтому анализирую попозже и… анализирую уже вкупе, знаешь? Не только то, как что-то ощущалось, как быстро, блин, у меня встает, а еще мне нравится смотреть на последовательность действий, моих и чьих-то еще, люблю очень, когда… получается вспомнить все друг за дружкой. Внутри, снаружи, как что-то поменялось. Глядеть на лицо Марины и думать: встречайся бы они, Арсений бы пофлиртовал, предложил объяснить, что он имеет в виду, иначе — касаниями и поцелуем, но они не встречаются, и Арсений даже сейчас воображает это как что-то настолько далеко от реальности, что он скорее начнет отношения, господи, блин, с Антоном — кошмар! — чем перейдет бережно выстроенную грань взаимодействия с Мариной. — Ты просто романтичная натура. В кромешном ахуе все еще, что ты без отношений. — Их, наверное, поэтому и нет. — Ты совсем дурачок, дружок. Или потому что Арсений… Арсению кто-то нравится — что-то он чувствует, на кого-то постоянно смотрит, о ком-то частенько думает и от кого-то у него трясется, как при лихорадке, сердце; и ему есть куда с этим пойти, и от него уже давно чего-то ждут, но Арсений, точно стоя на тонкой жердочке, замирает — ни вперед, ни назад. А под ним — сантиметровая пропасть. Он совершенно не умеет молчать — по нему всегда все видно; и чувства в нем были давно, они в нем сидят, греются, как возле огня, и тянут к нему руки, и забывают, как обжигались раньше; только помнят, как зажили, как им было тепло, безопасно и совсем не страшно. Арсению, наверное, не страшно — с чувствами не страшно. Страшнее — осознавать, кто их вызывает. И… что ему с этим теперь делать. Большим, обволакивающим, трезвонящим — в ушах, в горле, в груди. Что Арсению теперь делать? Антон шлет ему кружки: телефон жужжит один раз, другой, третий, и Арсений каждый раз поднимает его и снова кладет экраном вниз, поднимает и кладет, и ему так сразу хочется улыбнуться, уйти к себе в комнату, хочется поскорее с Антоном поговорить — потому что они сегодня толком не разговаривали и потому что Арсений скучает. Он не осмелится написать это или сказать — не сегодня, но при взгляде на аватарку Антона, на его имя на экране телефона в нем хрустят веточки, закинутые в камин; к ним и тянутся руки. Все искрится, трепещет, трещит — как только-только зажженный огонь. Еще в субботу, когда Антон уже съездил на соревнования, Арсений — нежданно-негаданно, нафиг! — немножечко забыл обо всем, что ему нужно сделать, какие рабочие вопросы ждут его реакции, как себя обратно «вкрутить» в темп, которого ему нужно придерживаться, чтобы все успеть, — забыл, потому что в учительский чат, без которого, блин, отлично жилось еще полтора года назад, кто-то из сопровождающих отправил фотографии и видео. Арсений бы, наверное, в любом случае все посмотрел — потому что ему все интересно и все надо, — но знание, что там он точно-точно увидит Антона, катализировало любопытство до кипения. Антон попал только на один из снимков — кажется, уже после игры, общий: с Александром Николаевичем, еще несколькими незнакомыми людьми (может быть, директором и учителями той школы) и с другими играющими. Первая мысль: он, блин, выше всех, хотя Илья вроде бы был с Антоном одного роста. Вторая: как же красиво на нем смотрится баскетбольная форма — та, которую школа заказала специально; где такое видано было вообще! И так она четко, чудесно всем подошла — Арсений аж сам захотел присоединиться и поиграть вместе с ними, но… больше чувствовал другое: нежелание отводить взгляд от Антона. Ловить его взгляд через застывшую фотографию — спокойный, прямой взгляд. Антон почему-то не улыбался на камеру, прятался за спинами остальных, у него были растрепанные — наверное, влажные на ощупь — волосы и не были подняты руки, как у некоторых. Арсения тянуло оказаться рядом — и разглядывать Антона, его лицо вблизи. Антон рассказывал, что потом выхлебал бутылку воды, и Арсений чуть не написал, что хотел бы держать ее для него от начала игры и до конца. Это могло быть самое сахарное, самое слащаво-искреннее сообщение, которое надо блин, читать, вместе с горячим чаем — без конфет, печений и пирожных. Тормозов совсем уже нет — Арсений едва ли осознает, что он творит, что он постоянно Антону написывает и что ему еще — поверх всего, финальным штрихом — хочется написать. Что-то не случится. Оно уже случается. Это кто-то из них начал, кто-то подхватил. А теперь просто… оно есть. Между ними. Арсений даже думать боится, испугается назвать это нужными, точными словами, однако оно уже случается, уже происходит — и улыбается Арсений, еще раз опуская телефон на диван корпусом вверх, не только потому, что он скучал. Он бы хотел рассказать Марине об Антоне — рассказать, что они общаются, что… Арсений неожиданно нашел друга в лице человека, который учится в десятом классе, который так умело и выверенно попадает во все арсеньевские человеческие «хотелки», точно знает его с десяток лет, как Сережа, который такой хороший, смешной, красивый, остроумный, поддерживающий, интересующий, с которым было хорошо в августе и хорошо в декабре — и время движется, а Арсению все только лучше, и крепче, и ближе; и все срабатывает, и им хочется общаться дальше, хотя Арсений и тревожился, что что-то поменяется. Ладно, ладно… блин, ладно, оно меняется, очень сильно — с размахом, по-сумасшедшему сильно, просто… Оправдания чему-то, что делать никак нельзя, Арсений не ищет: просто наблюдает за собой, за тем, как меняется его голос, выражение лица, поведение — каждый раз, когда Антон проходит мимо или встает рядом. Арсению просто хочется, чтобы Антон на него посмотрел, что-то сказал, заметил, смотрел-смотрел-смотрел — может быть, позвал его куда-то или снова пришел к Арсению домой; чтобы они чаще виделись вне школы, места, которое… не подразумевает такого, господи, боже, взаимодействия между педагогом и учеником; и спрятаться не получится, и есть шанс, что кто-то что-то… узнает, но… Арсений себе треснет, честно! Не подразумевает такого взаимодействия. Это просто кошмар! Арсения заклюют — его уволят, уничтожат, его закроют на замок, потому что с ним определенно что-то не так, и это никакая, нафиг, не шутка, потому что нормальный человек бы так не сделал — не пошел бы туда, где исход как будто бы один; не пошел бы туда, когда тянет к человеку гораздо младше, к человеку, который при этом еще в него… влюблен. Антон даже не скрывает этого уже! Он открыт в этом — ни слова не говорит прямо, но намекает на это — толсто-тонко, обиходом и напрямую, — постоянно; словечками, действиями, тем, как он всегда норовится оказаться вблизи, чуть ли не вплотную; он пробирается Арсению в голову, внутрь, он разворачивает указатели в собственную сторону, ведет Арсения по тропинке, на которую он сам же и наступил, по которой сам же и пошел. Над головой поет кукушка, и она игнорирует все вопросы Арсения — только замолкает, когда он спрашивает, ломает ли он что-то — себя или Антона, Антона или себя. Арсений пишет об Антоне в дневнике — постоянно. Он не может не вытаскивать из себя это, хотя и даже сам себе не говорит — как Антон — открыто, прямо, использует метафоры, речевые обороты, постоянно обрывает мысль посередине или даже не подойдя к сути, потому что так всегда легче, потому что собраться и написать, еще раз произнести мысленное «мне он нравится», назвать Антона по имени — это труднее, чем везти деревянную повозку, полную лягушек, по холмистой дороге, и не уронить при этом ни одной. Арсений бы хотел бы быть смелым, как Антон. Он всегда «слишком»: слишком боится, слишком чувствует, слишком рано начинает или слишком поздно заканчивает, слишком старается, слишком говорит, слишком много или слишком недостаточно. Говорят, да, в нужном месте, но не в то время — или в нужное время, но не в том месте, — и связывают это с другими людьми, а Арсений связывает с собой: у него все почему-то крошится, падает, лопается, хотя он старается, правда старается — и этого недостаточно; вот что каждый раз показывает жизнь. Это обижает, но… самое правдивое, но больное осознание: деваться некуда. Все равно нужно что-то делать, даже если кажется, что жизни дальше… не будет. И сейчас у Арсения тоже жизнь — с чувством, обретающим форму влюбленности, с чувством, которое до того плавно и незаметно срослось с арсеньевским видением мира и людей вокруг, что все, что было до — как бывает всегда, — кажется неестественным или ожидающим того-самого-момента; когда тот-самый-человек появится, когда он напишет, а ты ответишь, когда он скажет, какой ты красивый, а ты и слова вслух сказать не сможешь; когда он будет писать тебе до ночи, а ты оставаться с ним; тогда, когда у вас есть что-то, о чем не знает никто, когда он говорит, что уже тебя выучил, а спорить даже и не хочется, хотя понятно, что еще ого-го сколько впереди. Когда что-то жжется, но все равно идешь, когда он такой красивый и не можешь перестать смотреть, когда тебе снится поцелуй с ним, а утром хочется не стереть себе память, не спрятаться под одеяло, а досмотреть, когда он пишет, а ты сразу отвечаешь, когда о нем хочется говорить, говорить, говорить — и его хочется видеть, касаться, замечать: чаще, чем остальных, сильнее, чем других. И все еще говорить себе, что не выделяешь его. Чувствовать, как влюбленность становится в один ряд с его именем. И знать, что, если бы что-то было, Арсений бы пошутил про последний ряд. Потом бы смутился, пожалел — а Антон бы продолжил. Арсений приоткрывает глаза: Марина, лежащая рядом, спит, укрывшись толстовкой, телевизор потушен, а в коридоре не горит свет — темно, как вечером. Запах бергамота — от чайных пакетиков, смоченных кипятком в кружках на столике рядом, — запах мороза, запах постиранной одежды — она висит на сушилке возле арки в коридор. Антон… он привлекает внимание. Арсений списывал это на любопытство — к человеку, к его привычкам, шуткам, — любопытство, которое усиливается из-за недоступности, недостижимости; он… он же чувствовал, что у него получится только наблюдать — узнавать что-то об Антоне только косвенно; никогда — чтобы он рассказал о чем-то сам, и при этом рядом не было бы никого, потому что много людей… отвлекает, смещает фокус. Арсений думал, что это просто человеческое притяжение: у Антона… острейшая, трогающая Арсения харизма, и все можно было бы объяснить ей и сейчас, если бы только Арсений не умел отличать бело-черное от цветного; красные щеки не из-за мороза; бешеное сердцебиение, хотя он стоит на месте, хотя он успокаивается в ту же точку времени, когда Антон исчезает из поля зрения. Это не оно, это не оно… это не оно. Ничего из этого. Арсений надеялся, что ему не может понравиться человек, который младше него. Очень-очень-очень сильно-сильно-сильно младше. Он… он не знает, как с таким быть, как о таком говорить — хотя бы кому-то? — как ему быть с этим одному, как… Признавать это? Видеть это? Не просто… кивнуть и пойти?.. Влюбленность не живет параллельно от человека — если она есть, она везде; даже там, где отключается дневная сознательность, где есть другие люди, где нет того-самого-человека, где… пока ты делаешь вид, что у него нет имени, что у влюбленности нет его имени, она только становится… обширнее, звонче. Колокольчики, привязанные к любой мысли. Никто не выйдет и не зайдет без мягкого, но громкого «дзинь». Арсений будто слушает его в наушниках вместо музыки — льющиеся шелестом, искрящимся звоном чувства, и это должно успокаивать, и оно, блин, успокаивает, и это так сильно пугает, так… Арсений еще раз поднимает телефон. Антон Все Хотелось бы мне видеться с тобой в понедельник Все тухнет тут Ох, боже. Боже… блин. Ему достаточно написать парочку вот таких — невозмутимых, открытых, утаскивающих Арсения в визгливую нору — слов, чтобы свело живот и начали подрагивать пальцы. Точно снова холодно. Точно… что-то правда уже случается. Обернешься — а тропинку уже занесло пылью, песком, листьями. По ним можно ступать, но сам туда не пойдешь; уже не так интересно, не так волнительно; и там нет его. Арсений еще раз проматывает лесенку уведомлений — до этих сообщений Антон присылал только кружки; Арсений насчитывает шесть штук. Он посмотрит каждый, когда уйдет к себе. И, может быть, уже завтра в чем-то себе признается. Завтра, обязательно завтра.

***

С полки падает ебучая шляпа, и Антон подпрыгивает на месте. Он думает положить ее обратно, наверх небольшого дедовского шкафа, а потом накидывает поверх одной из скульптур — кудрявого бородатого мужика с открытым ртом. Приставляет к его носу пальцы и щелкает, типа хули ты мне сделаешь, типа: — Тебе тут слова не давали. В мастерской пахнет сыростью и красками. Застывшей лепниной. Белые стены — не очень видно за ящиками — в подтеках и пятнах: Антон пытался это все оттирать, но нихуя не вышло — дед сказал оставить как есть. Мол, шарм. Это скорее мраш — брак мрака, и в нем Антон чуть не ебанулся на пороге, словно не знает этот дом наизусть. Возле коричневого шкафа размером с десятилетнего Антона стоит белая косая полка с книгами, коробками, перевернутыми пыльными фужерами, пустой бутылкой из-под белого вина, еще одной шляпой и свернутым в карликовый рулон ковром. Где-то тут между навечно сплюснутых книг валяются детские рисунки Антона, которые пророчили ему светлое будущее в художественном училище, где когда-то преподавал дед, но Антон вырос и стал долбоебом — хотя дед до сих пор предлагает давать ему уроки. Возле полки висит плакат с Лениным — и автопортрет деда, держащийся на маленьком гвоздике, вбитом в стену. Пейзажи в деревянных рамках, портреты других людей, маленькие картины, стоящие на полу, — Антон знает каждый штрих, каждый оттенок, потому что постоянно тусил здесь в детстве, с дедом или без него. Он фоткает все Арсению, снимает ему короткое видео — показывает скульптуры женщин («Это кто-то из греческих богинь, но я неуч, я не помню»), ряд из четырех чугунных утюгов («Они открываются, и у них тут зубы, смотри… ты понял, да? Я на защите»), коричневый стеклянный чайник, сломанный калькулятор, крутящееся зеркало и невероятную инсталляцию из глиняного куба, каменного горшка поверх и лежащей на горшке коробки гуаши с синей эмблемой посередине. — Представь, постоял бы тут среди картин. — Антон прикусывает губу, говорит дальше: — Я бы тебя пофоткал. Красиво. Палец давит на красную кнопку на экране. Может, Антон потом к хуям последние секунды вырежет, но пока похуй — ему еще надо, блять, помыть тут полы и окна. Тяжелая дверь, ведущая в гараж, похожа на бункерную. Антон шутил Макару и маме, что его тут держат в заложниках: мама покрутила пальцем у виска, а Макар предложил взломать (жопу и) землю, выкопать проход и пробить фундамент. Поискать в доме ключи он отказался — сказал, что будет слишком скучно. Повсюду стоят растения: возле старого дивана в углу, под окном и на подоконнике, между скульптур на каменном белом выступе из стены и на стуле. Одном из бесконечных стульев, которые дед находит где-то на помойках и посреди города и притаскивает, блять, сюда. Встретившись с пустым взглядом какого-то Гераклита, на которого надета шапка Санты Клауса, Антон мотает головой и тащится за ведром с водой. Телефон валяется на кушетке — единственном предмете в комнате, который выбивается из древесных оттенков и глубоких однотонных цветов. Кушетка ярко-зеленая, с цветастыми подлокотниками. Нужна, чтобы что-то. Как и все, что здесь есть. Ебанешься. Дед спит в соседней комнате — она крохотная, меньше кухни в хрущевке: в нее помещаются только кровать, старый дутый телевизор и несколько мольбертов. Машину дед загоняет в гараж, который Антон считает прямым продолжением мастерской и не забивает себе башку — потому что раньше это было огромное помещение, где дед и тачкой занимался, и картины писал, пока не решил сделать ремонт и поставить стену. В гараже всегда воняет соляркой, железками и бензином, тут — маслом, глиной и цветами, которые иногда притаскивает с работы мама. Антон пытается не беситься, но бесится. Его бесит мороз, идущий весь день снег, тот факт, что пока тренировок больше не планируется и что все уже хуй забили на то, что было в субботу, а значит, что завтра Антон не сможет пойти к Арсению. Бесит новый учитель английского, который не сделал нихуя плохого Антону лично, но который «новый», а к новому Антон всегда относится настороженно. Хочет шипеть и царапаться. Он угорал с ними, не допытывал дебильными вопросами (чем вы любите заниматься, какой ваш любимый предмет в школе, как вас, сука, зовут), он пришел — представился — и сразу начал урок. Никакой лирики, только хардкор. Их класс сейчас ни пришей ни пристегни, никому не нужен, и им все равно не говорят, кто их классный. Антону так-то срать. Просто надо понимать, с кем себя лучше не вести, как свинья. Кто вообще так делает. Этот мужик — Евгений Какой-то — наверное, чуть старше Арсения. Чуть ниже Арсения. Чуть шире Арсения. Был в рубашке, в брюках, без очков. Антон не сильно увлекся уроком — дописывал (списывал) домашку (тупую физику) и спал. Не спал, ладно. Типа слушал. Типа вникал. М-м, ого, после «иф» нельзя поставить «вилл». Его таращило от Арсения. Все выходные прошли в невменозе. Опять Антон Шастун ебанулся, ничего нового, переключайте канал и выбрасывайте пульт в канаву — потом он же вам его и достанет. Ночью допытывал маму. Весь день думал об ее словах. Об Арсении и об ее словах. Ядерная смесь. Чуть не въебал ебаному придурку Денису, когда тот решил влезть в разговор между Антоном и Оксаной и сказал, что фильм, который они обсуждают, получил награду «самый девчачий фильм века». Антону вешают какую-то лапшу на уши, а он бы повесил на уши — символ пустой головы, — кусочки пострадавшего мозга, прошедшие через мясорубку. Безвкусный фарш, который застревает в зубах. Пиздец, как же все это заебало. Хочется уже каникулы. Прошел всего месяц с писюльком после осенних, а Антону уже хочется залечь в спячку. Спасибо, что в этом году нет экзаменов. Есть только долбоебы. Мама всегда говорит, что они будут всегда и везде, куда бы Антон ни пошел. Антон всегда хочет сказать: возможно, я и есть тот долбоеб, которого ношу с собой. Завтра Антона спросят на биологии — ему обещали на прошлой неделе, поставили точку напротив его фамилии, а Антон нихера не готовится. Моет пыльный кусок полов под диваном, который, кажется, не мыли — навскидку — тысячу лет. К сожалению, не световых — тогда бы Антон застал этот диван только в состоянии пыли, а сам бы хуярил прямо к Черной дыре. Антон уже не пиздюк — его не обманешь, что световые года это не расстояние, блять, а время. Какое, нахуй, время. В космосе его как будто вообще нет. Теория относительности иначе бы застрелилась. Странный день. Прийти из школы, сожрать две тарелки щей и попиздовать в мастерскую убираться. Потому что попросил дед. Потому что попросила мама. Потому что все просят, а Антон себя просит только об одном — не захуярить себя чем-то тяжелым до рассвета. Он просто выебывается. Ему норм. Относительно норм. Космически норм. Вот бы еще не трогать мокрую тряпку, не нюхать моющее средство и не корячиться жопой к верху. Было бы вообще заебись. Арсений пока не пишет: Антон записывал ему видео, голосовухи, скинул мем, позалипал в их диалог, где Арсений был в сети два часа назад — а сейчас уже все три, — потом послушал, что там болтал в беседе Макар, чуть не заснул тут на диване, а сейчас опять проверяет телефон. Нихуяшеньки. Ну ладно. Антон не гордый волк, он потерпит. А потом еще потерпит. С улицы слышится скрежет лопаты по снегу, лай Радика. Дед вычищает каждый уголок во дворе, чтобы Радик мог счастливо ссать на груды снега по периметру забора. Такого снежного декабря давно не было. Прям очень давно. Очнувшись, когда мысли доплыли до буйков — осознания, что Антон вообще не знает, чего хочет от жизни, а скоро все начнут это требовать. Да, блять. Это бесит тоже. А еще пугает — пиздец. Ему, сука, даже семнадцати лет нет, почему он должен выбирать, на что он потратит еще один кусок жизни? Самая странная хуйня, в которой его заставляют участвовать. Может, он не хочет получать высшее образование. Может, ему хочется уехать в Караганду и не пиздеть людям, когда они спрашивают, где он находится. Ну что, вот что всем надо. Бросив тряпку в ведро, Антон с хрустом поднимается с колен, отряхивает их от налипшей грязи и берет телефон. Мама звонила. Е-мое, ебать. Или как там говорится. — Че? — Тон поубавь, — слышит Антон. Мама бычит в ответ — Антон в ловушке. — Ты дома? — Э-э-э, да? Ты же мне сама сказала вылизать весь пол в гараже. — В мастерской. Антон сжимает губы, закатывает глаза. Мама не ждет: — Вылизал? — Ага. Язык в мозолях. Скоро лопнут. Буду харкаться. — Я тебя не так воспитывала, — серьезно говорит мама и сразу ржет. Антон коротко улыбается и зачем-то пинает квадратное синее ведро с болотной водой. — Будь другом, вытащи из морозилки курицу. Она там в третьем ящике. Или во втором, не помню. Найдешь. И накрой чем-то, а то дармоеды раздербанят. — Ладно. Мама мгновенно отключается: никогда не задерживается, потому что у нее время это реально деньги, а у Антона время, как всем кажется, прикрывает от ледяного обстрела курицу в морозилке. Ебучий случай, он сегодня полежит или не полежит. В зале включен телек. Антон вырубает его, спотыкается о Персика, потом орет на Сеню, который бросается на его ноги и кусается. В порывах нежности, ебать, а у Антона сейчас нет нежности. Он — собрание всего плохого в этом мире. Разрежешь — увидишь, как из него льются протухшие реки и забродившие берега. У него постоянно меняется настроение, и это уже конкретно так заебало: было бы прикольно, если бы он хотя бы внешне всегда оставался одинаковым — с каменной рожей или улыбкой до ушей. Аж глаза, как у той чихающей женщины из старого видоса, вылетают нахуй. Миша шипит: он подружился с Сеней, хотя все еще пиздит его в целях кошачье-авторитарной профилактики, и не дает обижать его никому, кроме себя. Чупа сидит на кухонном диване и вылизывается — когда Антон подходит ближе, он опускает голову и начинает мыть яйца. Когда вернется дед, он наверняка попросит погреть ему еды — и Антон даже не видит смысла подниматься сейчас к себе: ему все еще надо убрать ведро с грязной водой, помыть в мастерской окна и помыть посуду. Плоская тарелка с налипшей гречкой стоит в раковине уже второй день. Ебать он работяга. Макар зачем-то предупреждает всех, что не будет на связи до вечера, Журавль кидает фотки, сделанные на одной из перемен — с Макаром и Антоном, которые сидят на лавке и смотрят в телефоны друг друга. Антон нихуя не помнит, что они делали. Димкина нога залезает в кадр: с черными кроссовками с белыми шнурками и краем прямых брюк. Раковина пустая. Руки воняют химозой, в сливе раковины зарождается новая жизнь — Антон быстро хватает этот необыкновенный микс из пожухлой зелени, какого-то куриного ошметка и одной потерявшейся влажной макаронины и кидает его в мусорное ведро под раковиной — говорит: — Будешь? Сеня нюхает пластиковое ведро. Антон мягко отпихивает его ногой и захлопывает дверцу. — Не будешь. Не дорос еще до деликатесов. Миша опять шипит. Антон показывает ему фак. Ему так чего-то хочется. В первую очередь поваляться, а еще — сгонять за зарядкой, потому что телефон уже просит о помощи: когда тебе остается всего двенадцать процентов жизни, мало что можно считать интересным… Еще — хочется узнать, где Арсений. С кем. Один или… Нет, ладно. После того случая, когда Антон увидел Марину возле подъезда Арсения, он как-то — даже сам не заметил, как, — забил хуй на тот факт, что она живет рядом с ним. Арсений, блять, конечно, употребляет размытое «подруга», но Антон заебал сам себя тем, что ищет второе дно там, где его либо нет, где оно собой скрывает третье, и четвертое, и пятое. У Арсения — вроде — никого нет. Антон хочет отталкиваться от этого. Ему это дает целое ни-ху-я, но ему хотя бы… понимать. Объективно: у Арсения нет пары. Он ни с кем не встречается. По вечерам он чаще всего с Антоном — в переписке с ним, — часто он заходит в Телеграм, только чтобы ответить или написать ему, он позволяет делать Антону странные, ебанутые вещи. Нет, может, осенью у него кто-то был, реально. Тот мужик хотя бы. Блять, ну вот зачем Антон вспомнил. Горло затягивает горьким мхом. Антон сглатывает, чувствует, как ревность, грязная, изворотливая, ебнутая, прыгает в пищевод, как она скользит вниз — впрыскивается в кровь, отравляет, блять, все живое в Антоне. Потому что: как бы оно ни было щас, оно было до этого. Арсений, с которым он общается, целовался с мужиками. Антон этого не видел, он не знает, но это, блять… будто бы такая очевидная вещь. Антон — не единственный, кто его целовал. Это тоже поеботня та еще. Чувствуешь себя особенным, а ты нихуя не особенный. Подростковый максимализм, пубертат, преувеличение. Какая разница, что это, когда оно есть. Антон хлопает вонючей рукой себя по лицу и заползает на диван — Чупа перебирается на дедовский стул и выпученными глазами смотрит на Антона из-под стола. Нет, он бы все-таки сошел с ума, если бы Арсений… не позволял ему. Чего-то. Постоянно. Не позволял бы ему трогать, дотрагиваться, держать, придерживать. Может, он просто любит тактильность — он говорил о чем-то таком, — а может… Антон ненавидит что-то не знать и додумывать. Раньше это было в прикол, а щас — щас, когда оно на ладони, когда Арсений буквально тут, щас это уже заебало. Хочется что-то спросить, но это не антоновское дело. Его дело — держать себя в руках, чтобы не случилось чего-то, что может к хуям все сломать. Оно же может. И Антон может — он себе не доверяет, когда дело касается Арсения. Хотя чувствует: ему надо. Туда, к нему — ему надо. Для себя он уже решил. Да, есть дохуя вещей и факторов, которые могут помешать. Да, Арсений уже завтра может послать его нахуй. Да, завтра в планету может врезаться метеорит и все перестанет иметь значение, и Антон перестанет иметь значение, и все будет зря, но… Антон не боится выйти на улицу, хотя ему на башку может приземлиться кирпич, или сосулька, или птичье говно. Слишком дохуя причин для страха и так. А Антон понимает: если ему позволяют, значит, нехуй себя тормозить. Что бы он себе в самоуничижительном бреду ни говорил, он знает, что может остановиться. Может: кивнуть и уйти. Может: ни слова больше не сказать. Ходить мимо, будто нихера не было (и было ли оно?), будто он равнодушен, как равнодушен ко всем людям в школе. Он может, он себя тут знает. Наверное, может. Да, больно, пиздец. Но не умрет же. Никто еще не умирал от влюбленности. Наверное. Под последним «Все тухнет тут» загружается прямоугольное видео — из мастерской. Арсений был в сети, сообщения горят двумя галочками, и Антон уже хочет пошутить, что Арсений забыл, что недостаточно проговаривать ответы вслух, их еще надо печатать, но он пусть не переживает, Антон напомнит ему об этом — на практике, ебать, — но хмыкает, дожидается загрузки видоса и выходит из сети. Антон так часто стал лежать на диване в кухне. Ему прям заебись тут. Не жарко и не холодно, маму можно подоставать, еда и туалет рядом. Коты, блять, только скачут, как несостоявшиеся кенгуру, и царапают Антону живот, а Сеня вообще обожает ложиться жопой к Антону на его плечо и мурчать — гудеть, как игрушечный пылесос. Но это хуйня. Антон проводит пальцем по мелкой затянувшейся царапинке над пупком. Ногтем подковыривает, дергает самый краешек запекшейся крови. Занимается хуйней, а потом жалуется. Спасибо, что ногти больше не грызет. Заусенцы все еще в зоне риска. Зевнув, Антон прикрывает глаза, на секунду через шорты кладет на член ладонь. Тыкает пальцем, как палочкой — в перевернутого жука. В него вселился какой-то бог дрочки, не иначе. Постоянно хочется дрочить. Даже нет: хочется трахаться. Кому-то норм говорить о таком постоянно — Журавлю и иногда Макару, — а Антон не может. Он даже не стесняется: просто больше не хочет. А потом закрывается в комнате и наяривает только в путь. Мозолей на руках нет, но есть испачканная в корзине простыня и одна-единственная влажная салфетка в маленькой бело-зеленой пачке. Вчера Антон дрочил перед сном, поэтому охуел, что проснулся посреди ночи — после оргазма его обычно рубит и отрубает до самого утра. Дрочил на Арсения. Сначала — просто на двух мужиков в порнухе, особенно на жопу того, который трахал, а потом представил Арсения. Кажется, сразу — без трусов. Голым до пяток. С мокрыми волосами — спасибо, нахуй, Арсений, за кружки после банных процедур, человеческое спасибо, — и с влажными слюнявыми руками, которые не сохнут, как в реальности. Которые хватают в кольцо и с нажимом — вверх, вниз, вверх, вниз. Да. И — снова. Антон опять хочет пойти подрочить. Или потрахаться. На кухню заходит дед — в снежном обмундировании и тяжелых высоких галошах. Просит погреть ему щи, а еще — притащить из мастерской шапку. Там этих шапок целое хуево-кукуево, и Антон притаскивает две — одна с дырками, и дед со смехом надевает ее на Антона. — Погрей-ка мне в тарелочке. Антон молчит. — Но на плите. — Я помню. Дед отрицает микроволновки — говорит, что доверяет только российскому газу, а не китайскому микроволновочному излучению. Ему похуй, что радиации там нет и быть, блять, не может, потому что он верит во все, что говорят уверенным голосом. Антон не считает деда тупым человеком — ну нет. Он просто… стареет и становится наивным, как ребенок. Этим легко воспользоваться, и поэтому мама постоянно вправляет деду мозги и просит его не лезть во что-то, в чем он не разбирается. Антона она просит делать то же самое. У плиты стоять жарко, поэтому Антон бросает щи на произвол и опять ложится на диван. Инстаграм открывается со второго раза — в первый раз вылетает, во второй — сразу, будто заглючив, открывает новую историю Арсения. Он выложил ее еще утром, но Антон забыл, дебил, посмотреть: интернет в школе сегодня заблокировали масоны. Фотка неба. Наверное, не сегодняшняя и не вчерашняя. Летняя. Садящееся солнце, попавшая в его сферу птица, линии проводов. Антону интересно, когда и где Арсений снял это, потому что выглядит пиздецки красиво — это выглядит так же красиво, как выглядит он. В левом верхнем углу истории белым шрифтом: «Всегда представлял, что густые облака -это горы, и если смотреть на это так, чувствуется, что всегда есть куда идти, что оно достижимое. Иногда мне очень радостно, что я представляю. но не из себя, а в себе, только в себе». Да. Антону будет пиздец как сложно от этого отказаться.

***

12 декабря (17)

      Я творю полную чухню, но с каждым днем мне все больше и больше влюблённее. Я столько от этого бегал, хотя себе говорил, что это фигня полная и я не скрываюсь, просто у меня правда ничего нет, а оказалось, что я совсем того, ку-ку?              Сегодня я не разговаривал с Антоном вживую, но видел его на перемене. Он меня не увидел (?), но я увидел, я посмотрел. Я чуть с ума не сошёл, что со мной такое? Я хочу и на месте стоять как вкопанный, и бегать и прыгать для чего-то. Чтобы убежать или чтобы наоборот прибежать? Я не знаю вообще вообще!!!       Это путь в никуда, я знаю, я чувствую, мне станет полегче в чувствах, они чуть сбавят накал, я верю, но пока что я весь день весь день повторяю себе одну и ту же фразу: мне нравится Антон.

Мне нравится Антон

Везде напишу, хотя бы тут напишу А мне нравится Антон Я думал, это не так А мне нравится Антон, нравится-нравится нравится нравится Антон У него очень красивое имя Почему я его боюсь?

***

— Маленькая овечка попала в пасть саблезубому тигру. Он хочет проглотить ее целиком, но-о, ха-а… простите. Он пытается, но сдерживается, потому что это все еще общественное место. Никто не считает нужным помочь овечке, но мы поможем. Это не учебная тревога, оставайтесь с нами и не переключайтесь. С вами были репортеры Илья Макаров и Антон Шастун, который предпочел оставаться анонимным. Антон хлопает, отворачиваясь. — Браво. — Брат, прости, анонимность у тебя в демо-версии. — Ничего. Пошли? — Больше не хочешь смотреть на порнуху в реальной жизни? — Избавь меня от этой ноши. Макар делает вид, что достает что-то из ботинка, взмахивает рукой и начинает вертеться на одном месте, приминая похрустывающий коркой льда снег. Из кармана его куртки торчит бутылка из-под тархуна, который Макар залил в себя, как бензин: одним заходом. — Щас, жди. Антон остается один — Макар убегает в сторону мусорного бака возле одной из лавок. Они обошли весь городской парк, захуесосили всех, кто не так посмотрел в их сторону, обсудили, что Макар умрет, если не посмотрит Ходячих, и решили, что Антон единственный из их компании готов вступить в реальную зарубу с Люцифером. Макар называет его Люцик и предлагает дать такое имя следующему коту у Антона дома. Утром было солнечно — птичек нет, песенок нет, деревья не зеленые, но все равно полегче. Обмануть мозг можно в два счета. Смешарики были правы: одного фанерного солнца на дереве хватит, чтобы вся хандра и вся хуйня свалили восвояси, перед этим пнув сугроб рыхлого снега. Сейчас не солнечно. Сейчас серая хуйня. Антон накидывает капюшон и смотрит вдаль — на линию замерзшей реки. Свежо. Кто-то прется по льду, кто-то стоит на каменной набережной и машет рукой. Антон глядит на них сверху и вспоминает, что они с Арсением тоже здесь были. Ноябрь похож на родственника, который приезжает раз в столетие, но о котором постоянно думаешь — он о себе не напоминает, не пишет, ничего не присылает, но он всегда в башке. Смотришь на него как через телескоп. Он ощущается таким же далеким, а еще — пиздец каким нужным. Потому что позвать Арсения еще раз Антон почему-то не решается. Нет, не так. Он думал об этом. И вчера ночью даже чуть не написал. Но что-то его останавливает. Какая-то удивительная способность въебывать себе красно-белым круглым «кирпичом» по лицу и нихера не делать. Ждать, когда его треснут чем потяжелее, чтобы дошло: нехуй ждать. Нехуй. Ждать. Антон уверен, что Арсений согласится. Вчера он сказал, что давно не был на набережной, — в последний раз с Антоном в ноябре. И это был идеальный момент. Арсений, нахуй, тебе уже намекает, дебил. Сам-то он не позовет. Он тебя к себе позвал, твоя очередь, мачо. Дед бы сказал купить цветы, надеть костюм (лучше дедовский — на удачу), валенки, чтобы не «окочуриться», и обязательно взять с собой кроличью лапку. Они бы все много что сказали, если бы только не знали, что Антон хочет мужика. Зачем им такое. Это пиздец. Арсений буквально, нахуй, сказал, что хочет снова попасть сюда с Антоном, а он все прозевал — буквально и переносно. Его стальную смелость расплавили — спичкой. А сейчас он здесь с Макаром. Антон в ахуе с себя. Смотрит, как тот уже с кем-то говорит по телефону, так и не выбросив бутылку. Она зажата между его пальцев — издалека похожа на прозрачный искусственный член. Он тут с Макаром, а не с Арсением. Уже вечереет, и видит Антон не Арсения, а Макара. Арсению он без слов присылает фотографию неба — похожего на пыльный купол планетария. Держится, чтобы не сказать, что пиздец как скучает, что хотел бы быть сейчас с ним тут тоже, что думает о нем, что думает о нем, что его не отпустит никогда. И это ощущается как ебаная трагедия. Царапает Антону колючками мозг. Антон не понимает, что его сдерживает, но понимает, что он не просто так откладывает это. Что-то за этим есть. Какое-то ожидание, перекрещивающееся с желанием больше никогда не открывать рот. Не ебать никому мозг. Не думать, что Антон бы мог сейчас сделать. — Блять, они в другой угол перебрались. Тараканы ненасытные. Антон, спокойно глянув на Макара, поворачивает голову туда, где до этого стояла парочка сосущихся подростков. Они уже стоят на другой стороне набережной, под деревом, и слюнявят друг другу рты. Речные пиявки. Заебали. — Я подумал, что им, наверно, сосаться негде. Антон пожимает плечами. От стояния на месте мерзнут ноги. Мороз хлопает Антона по щекам. — Бля, а че меня так это бесит? Антон ни слова не говорит: перебирает между пальцев проводки наушников, прислушивается к себе — на самом деле ему похуй. Он забудет об этом уже через пять минут и скорее вспомнит о том, как мимо них с Макаром прошел священник, а Антон в этот момент говорил о сворованной из церковного дворика плитке. — Сосаться хочешь, — бросает Антон, сглатывая сладкие тархуновые слюни. — Или в тебе живет борец за права не целующихся. Стоп ебаться, стоп сосаться. — Это скорее ты. — Ни разу. — Да ла-а-адно? — ухмыляется Макар и дергает бровью. Антон кивает в правую сторону набережной — сторону, которая уведет их от парка и центра города. Сегодня тут тихо: будний день, праздника нет, всем похуй на жрущих друг друга челиков, у всех свои дела — на выходных тут не пробиться. Душно, громко, все протоптано, забито — очередями, голосами и сотней плеч. Снег грязноватый. Спасибо, что почищен. Дед всегда выходит рано утром, но так делают не все — поэтому Антон ненавидит мир еще сильнее, если кто-то из соседей не выходит и не чистит наваливший за ночь снег. — Я прост подумал, что ты на дискач придешь с девушкой. Ебучий случай. Антон сомнительно мычит, цокает языком. Макар — как и все — живет в своем мире, верит в свою правду и не видит реальности. Особенно той, которая ему априори недоступна. Строит это скрытое из игрушечных кубиков, переставляет их местами и — верит. Антон сам занимается тем же самым, когда дело касается Арсения. Он не злится. Просто не знает, что говорить. Так и произносит: — Я не знаю, что сказать. Макар издает вопль, который, наверное, распугал всех птиц на юге. — Ну в смысле? Сорян, братишка, просто все реал указывает на то, что ты с кем-то того-сего, — он трет два покрасневших указательных пальца друг об друга, — и я поэтому интересуюсь. Как самый заботливый друг. — Прикол. Прикол, приколище, приколыч. Антона снова не слышали. Охуенно в этом убеждаться. — Ну? Кто твой плюс один? Имя Макара Антон продавливает через зубы, как через хлеборезку: — Макар, — тот отзывается одним «а-я?», — у меня никого нет. — Врешь — не уйдешь. — Ты придуриваешься или реально издеваешься? Мерзнут уши — от морозного ветра со стороны реки и от собственного голоса, исчерченного непониманием, сарказмом, желанием просто пойти домой. Сначала шутка смешная, но когда тебе повторяют одно и то же из раза в раз, ожидая, что и реакция у тебя, сука, будет одинаковая, Антон не хочет этого терпеть. Даже от Макара. Тот точно уменьшается в размере — с лица сползает смешливая улыбка, а глаза ввинчиваются в Антона с такой серьезностью, что хочется от непривычки отвернуться. И идти так всю дорогу. — Сорян, если перегнул. Я же небезосновательно тебе все это говорю. — Небезосновательно могу говорить я, — твердит Антон, не давая едкой мысли, что из них двоих это Макару больше всех повезло, прорваться на язык. — Потому что ты реально в отношениях. — Но… Пауза в словах падает между ними в снег и оставляет там ямку. Ее засыплет уже через пару часов. — Но ты же явно… с кем-то там че-то. Ты раньше не был таким, как сейчас. Явно, нахуй, кому. Даже Антону ничего не «явно». Он живет жизнь на автопилоте, он не знает, куда он движется — просто дает времени, ситуациям, всему, что есть, течь в том направлении, куда плывет все остальное. Люди, события, дни. А кому-то все понятно. И пусть — пусть Антон придирается. Просто: сколько можно. — Каким? — Пиздец каким скрытным. Наверное, потому что нечего было скрывать? А потом оно началось, я сам охуел, и это оч странно ощущается, ладно? Непривычно. Типа. Непривычно — это когда все твои друзья ни с кем не встречаются и вы постоянно вместе, а потом кто-то говорит, что хочет отсесть, другой вечером субботы не подключается в Дискорд, а третий… да, третий, как и ты, только со стороны наблюдает. Вот что непривычно. А Антон никуда не девается. Никуда, блять, не девается. Хотя хотел бы засунуться в сугроб — и прожить там до середины марта. Чтобы успеть Арсения с днюхой поздравить и снова укутаться в снежную шубу. Может, хотя бы так ни у кого не будет к нему претензий и вопросов. — И ты просто еще ниче не рассказываешь. А нам… мне, бля, интересно. Антон тяжело вздыхает. Мутнит себе обзор — прозрачно-серым паром изо рта. — Наверное, — кривит губы он, — это только мое дело. — Влюбленный волк — это дело всей стаи. — Макар, иди в жопу. Меняется градус. Подскакивает вверх, как при резком скачке температуры. Этот разговор странный — не на повышенных тонах, не злой, это не ссора и не светская беседа. Что-то между, и уже нет желания уходить. Антон просто… да, может, это его вина. Он же молчит. Но и сказать он не может. Он даже не знает, нахуй, что говорить. Я помешан на нашем (ага, щас, блять) Арсении Сергеевиче, я с ним общаюсь каждый ебаный день, у меня свистит фляга, когда я думаю о нем, когда я представляю его, и это мужик, а не женщина. Але-оп, сука. Сюжетный поворот, сисек и вагины не будет. Я, видимо, ебанутый, и, видимо, во всем этом есть только моя вина. — Я веду себя как макака, — говорит Макар, когда они проходят мимо одного из спусков, ведущих в частный сектор, где живут в основном все их одноклассники. Антон с Димкой живут дальше, Макар — сильно дальше. Журавль вообще на галерке — ближе всех к Арсению. — Типа… я просто привык тупо, что… все сразу о чем-то говорят. Меня окружают страшные болтуны. И ты тоже любишь попиздеть, но не об этом. А я этого не понимаю. Пытаюсь, — грустно улыбается Макар, встретившись взглядом с Антоном, — но не могу. Мне Димка говорит попридержать коней и не лезть, типа ты сам все скажешь, если будет надо, а я — а я вот что. Говно на веревочке. — Ты не говно на веревочке. — Да, я пирожок с говном. — Ну нет, — давит лыбу Антон и шумно выдыхает. Навстречу им идут две бабульки с палками для спортивной ходьбы. Самое то для вечера среды, когда температура под минус пятнадцать. — Ты просто… вот такой. Друг. — Мне надо что-то с этим делать, хотя, бля, меня до сих пор разрывает. Старый заброшенный дом, который стоит возле еще одной чугунной лестницы-спуска с набережной, похож на дом из первого сезона «Американской истории ужасов». Зимой он по колено засыпан снегом, а летом — зарастает травой. Есть городская легенда, что там обитает призрак умершей женщины, владелицы этой домины, и что эта женщина по ночам выходит на балкон второго этажа и смотрит на ходящих людей. Антон, вышагивая мимо, прищуривается. Да. Там стоит кресло-качалка и круглый стол. На них нет снега — он скатывается по угловой крыше и навесу над балконом. В это все слабо верится, но в детстве, когда Антон проезжал мимо этого дома на велике, ему всегда становилось не по себе. Сильнее Антон боялся только Домового, который типа ворует у Антона ручки и который отказывается пить молоко в блюдце, поставленном на пороге кухни. Молоко выпивали коты, ручки Антон просто терял. Но он в десять лет был пиздец впечатлительный. Сейчас он ниче не боится. — Мне кажется, меня мама скоро ебнет, потому что я не хожу к репетитору вообще. Она как уехала на свою горнолыжку или куда-то там, я так больше ей и не писал. — Сама с кайфом напишет, — кивает Макар. — Не трать силы. Тем более мистическое ЕГЭ еще за горами… А кто эти горы взращивал, поливал, удобрял? Я. Все под контролем. Антон тихо смеется. — Я не сдам его, — говорит он. — Это для вас, умных. — Ты тоже умный. Где-то внизу — между домов — проезжает караван машин. Бывает же. Антон чувствует запах мяса. Нихуя там шашлыки кто-то мутит. — Я умный в ненужной хуйне. — Возможно, — Макар поднимает палец вверх, — это и есть самая нужная хуйня. А не логарифмы. — Пиздец. Как Журавль собрался профиль сдавать. — Не знаю. — А ты литературу. — Не знаю. Может, меня во сне ударит по башке «Войной и миром», и я пойму свое предназначение. Но это лучше всего у меня получается. Я хотя бы читать умею. Физ-ру, — протяжно вздыхает Макар, — жалко, нельзя сдавать. Вокруг Антона вертятся пузыри с историей и обществом, и он даже думать об этом не собирается — ловит их, как комаров, в руку и выбрасывает в сторону. Куда-то к сгнившим окуркам и утонувшим под снегом камням. Антон уже слышал, как у него жужжит телефон. Сейчас он вибрирует в кармане штанов еще раз. Это, наверное, Арсений, потому что на все остальное — кроме мамы, — уведомления у него вырублены. Но мама позвонит, когда ей станет скучно или когда она запереживает, что ее сына съели по пути домой. Это, наверное, Арсений. У Антона чуйка. — Я тебе не верю… ты сон вчерашний, который мне пророчил слезы, я тебе не верю… Внезапный вокальный приступ Макара Антон встречает смехом и сморщенным лицом. — Пиздец, спасибо. Она теперь заест в голове. — А хули мне одному страдать? — Справедливо. — Ты страдаешь? — Очень. Макар гогочет, перепрыгивает через подобие круглого фундамента для постройки снеговика — с нихуя-то посреди дороги, — и говорит, что Антону нужно учиться позитивному мышлению и что самый лучший способ избавиться от боли — погладить себя по животу и сказать, что все будет хорошо. — Ты серьезно затираешь? — Типа. Ты только не смейся. — Да не буду, — хмыкает Антон. — Ты не перестаешь удивлять. — Мне мама рассказала. А ей — бабушка. На самом деле рассказала бабушка, а мама потом уже пришла ко мне в комнату и час болтала, что раньше, когда они ездили в бабушкин дом в Константиново, она каждый вечер эту штуку делала. А у деда ваще был ритуал свой — он каждый вечер набирал тазик воды, брал грязные носки и стирал их хозяйственным мылом. Он всегда сам это делал типа. Каждый вечер. Бабуля еще молитвы читала. Щас она делает все то же самое. — Его успокаивала стирка носков? Деда. Антон пытается вспомнить, есть ли у его мамы или у деда какие-то особые ритуалы, что-то, что они делают изо дня в день. В голову лезут только всякие традиции на разные праздники, но не такие штуки. Надо подумать. Дед практически всегда перед сном пьет ряженку. Мама точит ногти. Это подходит? — Не знаю. Я не спрашивал. Я же малым угарчиком таким был. Щас типа тоже… серьезностью не отличаюсь. Но ты понял. Я жалею, что не спросил, а у бабушки спрашивать не хочу. Вдруг он реально просто стирал носки, потому что бабушка послала его нахер и сказала, что этим заниматься не будет. Макар трясет башкой. Вдоль набережной зажигают фонари. Антон какое-то время молчит — следит за мелькающими впереди людьми, за потухающими прямоугольниками окон вдалеке. Им бы закругляться, да. — Я не спрашивал, потому что не думал об этом. Мне просто всегда было смешно со всего. А щас я тяну резину и даже у бабули ничего не спрашиваю. — Спроси. — Да-а, — кивает Макар. Антон поджимает губы, стискивает в карманах куртки кулаки. Он хочет есть, спать и в туалет. И — немножко — поговорить с Арсением. — Надо бы. А то че я как этот. Макар пускается в монолог о хозяйственном мыле — пересказывает то, что ему говорили бабушка с мамой недавно. Мол, это имба — хули придумывать велосипед, когда уже есть такое невероятное человеческое изобретение, как хозяйственное мыло. Главное брать не вонючее. Антону кажется, что если оно не вонючее, то, наверное, хуже. Но это странный вывод — не подкрепленный логикой и знаниями, поэтому Антон молчит. Быстро залезает в телефон — разблокирует и, блякнув, оказывается в диалоге с Арсением. Забыл закрыть Телеграм. Одно сообщение и два голосовых. У такого неба как будто бы могли быть облака в форме персиков.. чтобы был баланс: между серостью вот такой декабрьской и летом, которое перекатилось на другую сторону экватора.. А ты гуляешь ещё? Антон читает, коротко улыбается, печатает — подмерзшими скукоженными пальцами:

Или в форме жопы

Как раз для южного полушария

Да, еще шляюсь

А ты?

Голосовые недлинные — каждое по секунд тридцать. Запихивая телефон обратно в карман, Антон думает, что Арсений, возможно, записывал их на ходу. Может, куда-то шел или откуда-то возвращался. Антону он ниче не говорил. Не обязан, да. Но было бы прикольно. Знать. — Лучше всего натирать хозяйственным мылом жопу. — Антох, — ржет Макар, — это ты на собственном опыте познал? — Не скажу. — Храни свои секреты. Но было бы прикольно: попрощаться сейчас с Макаром, развернуться и на всех скоростях пойти к Арсению. Обойти снова парк, обойти площадь, обойти улицы и переулки, добраться до его района — посмотреть наверх: на окно кухни, на окно третьего этажа, на его балкон. Подумать: он там. И я тут. Он там, а я тут. Он там. Но я… тут.
Примечания:
2669 Нравится 2272 Отзывы 1011 В сборник
Отзывы (11)