***
Вечером в какой-то день Антону пишет Арсений. Он присылает какое-то огромное сообщение, когда Антон тупо пялится в экран и пересматривает прохождение Аутласта. Это уже третья серия, и ему даже похуй на скримеры — он сверяется с какими-то комментариями. Глаза закрываются, под щекой — сложенные руки. Это не больная щека, но все как-то заживает. Свадьбы у Антона никогда не будет, потому что он даже не уверен, что у него есть завтра, поэтому пусть заживает само. Хотя это как-то бессмысленно. Он выдергивает из розетки зарядный блок, переворачивается на спину. Зачем-то жмет на уведомление. Это тоже бессмысленно. У Антона ничего нет. Он все растерял — как ребенок, которому каждый холодный месяц покупают шапку, а он оставляет ее на лавочке в школе — и ее воруют. Опять и опять. Повторяющийся порядок действий и мыслей. Только на секунду думаешь, что что-то понял, а потом происходит херня. И даже этих действий не существует. Мыслей тоже. Лежишь овощем на кровати. Пялишь в телефон. Хотя… Антон скользит глазами по словам. Может, он все-таки чего-то ждал. Ему самому говорить нечего. Он просто знает, что случилась какая-то хуйня, но он просто… не понимает, что тут обсуждать. Все слова превращаются в блеклые скомканные шарики. На вкус как сера. Сегодня может быть вторник, а может быть четверг. Или вообще другой месяц. Может быть, просто ебаная среда. Телефон всегда знает лучше. Когда он в последний раз с кем-то переписывался? Нормально говорил? В пятницу? Эта пятница вообще наступала? Никакущее. Из Антона выкачали энергию на долгую жизнь, его подставили, он сам себя подставил. Думал, что все заебись, а оно нихуя не заебись. Ему так хуево не было никогда. Раньше он хотя бы мог функционировать на примитивном уровне. Сейчас он только лежит. Ему нехуй делать. Ему дохуя делать. Он тупорылый механизм, он больше не знает базовых команд и своего имени. Но когда Арсений обращается к нему — в самом начале сообщения — «Антон», это кажется самой настоящей, блять, реальностью, его именем, первичной человеческой реакцией. Когда тебя зовут, отзываться. Оборачиваться. Сразу подскакивать. Только это и есть. И если нет этого, нет ничего больше. Остальное никакущее. Пустое, рвущееся, как салфетка. А дальше что? Дальше, блять, что? Антон возвращается к началу. Смотрит на собственное имя, напечатанное арсеньевскими пальцами. Арсением. Антон впервые за какое-то время — несколько суток, которые порезали ножницами на кривые куски, — осознает, что именно он чувствует. В нем все варится, мешается, закручивается сотней тысяч неизведанных вселенных, нахуй, и вот он наконец выхватывает старым порванным сачком хотя бы что-то. Чувство, что он скучает. Полоскающее ножом ребра. Потому что: этому чувству будто нет места больше. Он не имеет права быть нормальным человеком, не имеет права ощущать что-то, кроме усталости и апатии, кроме пустоты и… Как быть нормальным человеком. Когда творишь хуйню. Когда все в мире творят хуйню, а ты ее пихаешь в себя, жрешь, жрешь, блять, слюни текут, горло болит от глотания, лицо распухшее, во рту не помещается ничего, кроме этой мерзоты, грязи, хуйни. Жрешь ее половниками, и все лицо такое же грязное и мерзотное. Растекшееся, красное, с синяком на пол-лица. В зеркало смотреть тоже нельзя. Хуйня получится. Антон пробовал. Он много, блять, пробовал. Он свистяще втягивает носом воздух. Где-то лает пес. Системный блок гудит — Антон не вырубал комп несколько суток. Не может спать в тишине, а раньше не мог без нее. Мозги набекрень, скатываются каскадом, намертно замершие. Бей или беги, блять, и Антон делает все и сразу — а потом застывает, как дедовские скульптуры. Но в них хотя бы какой-то смысл есть. В школе Антон отсиживается. Дома отлеживается. Вот, блять, и жизнь. Охуенно. Спасибо, что родился. Взгляд дергает мелькнувшее «в сети» под ником Арсения. Как это вообще, нахуй, возможно. После такого. Как Антон… Он смотрит на миниатюрную фотку Арсения в правом углу экрана. Он не понимает, почему не читает сообщение нормально, он же, блять, умеет читать, даже отвечал Арсению что-то на неделе — или вчера все только случилось? Сегодня среда или? Он не понимает. Ему не дают притронуться к клавиатуре. Хотя бы что-то сказать. Он сам себя сдерживает. Не потому что нечего говорить. Это же не он первый разговор начал. А потому что ему точно запрещено. Какая-то гнида заблокировала умение отвечать людям, отвечать ему — Арсению, который пиздец как переживает, а Антону от этого только хуже. Хочется зарыть голову в песок, а потом сдохнуть, чтобы не видеть, как после вечера опять наступает ебучее утро. Антон только ночью сейчас хотя бы как-то… Что-то. Утром думаешь, сколько часов осталось до полуночи. Ненавидишь светлеющее небо. Не открываешь занавески, не включаешь в коридоре и комнатах свет. Превращаешься в летучую мышь, поехавшую, просто пиздец поехавшую. И даже объяснить себе нормально ничего не можешь. Вроде такой: я умный человек. Да пиздец ты умный. Был бы умным, не поддавался бы так эмоциям, вот что, нахуй. И не страдал бы сейчас, не лежал в апатии, как в коме. Мама говорит, что Антону нельзя впадать в отчаяние. А у Антона нет отчаяния — в нем ничего нет. Все вырубили. С ноги или кулаком. Может, он сам это и сделал. Он думает, что он ломает себя сам. Он знал, что так может быть, он, сука, столько сделал, чтобы избежать всей этой херни и спрятать все то, что его мутузит, когда он остается один. А сейчас он по-настоящему один. Надолго один. Ему сказали, что он ебаный пидор, ему все это время отовсюду долетало — ты странный, ты ебнутый, ты не заслуживаешь. Антон не говорит, ему не говорили «…жизни», но это имелось в виду, ага. Да. Ага. Ну и идите вы все нахуй. Пидор он. Ублюдки, нахуй. Антон сжимает телефон в руке, сильно стискивает зубы. Челюсти болят. Он не понимает, что теперь делать. Куда ему, нахуй, идти. В понедельник он спрятался, как слабак, у Арсения. Но так не будет всегда. Он не сможет прятаться у Арсения всегда. Арсений, Арсений… о нем Антон думал — чаще, чем о других, и это само все, блять, первее, оно само в нем такое, он не контролирует. Пацаны молчат, не лезут. Даже Макар не расспрашивает, хотя мог бы. Поз просто сказал, что он, если что, готов поговорить. Спасибо, Дим, но разговаривать я разучился, я не знаю, как это вообще можно превратить в речь, вытащить из башки эту муть, свернутую, как дохлые водоросли. А Арсений… блять, Арсений… Антон жмурится, натягивает брови на лоб. В животе склизко размахивают хвостами рыбы. Он не нормальный человек, но он, блять, обещал себе когда-то, что хуй он кому даст… что-то за него решать. Антон не понимает, он, сука, ничего не понимает, что делать дальше, как быть дальше, как перестать бояться, бояться, нахуй, просто пиздец… бояться каждый новый день, потому что он повторяет предыдущий — как по сценарию, который Антон в глаза не видел, — он не понимает, как снова нормально общаться со всеми, как перестать смотреть в экран и видеть пустоту, а не слова. Как добраться до Арсения теперь. И прекратить задаваться вопросом, нужно ли Антону это все теперь вообще. Когда ему уже все сказали. Просто полный пиздец. Они серьезно решили, что могут за него решать, а он позволил им это. Сказал: конечно, давайте, въебите мне в самую грудину, отравите мой мозг, давайте я еще раз вас, нахуй, ударю, сука… это же я, да. Я такой. Долбоеб, пидор, ебнутый на всю голову. Когда Антон говорил это себе сам, оно было другим. А теперь его словно вмазали лицом в едущий грузовик. Наслаждайся. Это ты, да. Живи с этим. Антон, привет? Я не буду сейчас ничего спрашивать, потому что я понимаю и чувствую, что тебе не хочется это все обсуждать.. признаюсь, что я пытался докопаться до какой-то правды сам, я пытаюсь до сих пор, наверное, потому что мне важно понимать и чувствовать, как себя чувствуешь и почему.. Есть штуки, в которые мне нет доступа, но я был бы всегда готов.. его получить- хотя бы на немножко. Я его и получил -когда ты в понедельник пришел. Боже, если бы ты не пришел, я бы совсем того.. если что, ты всегда можешь приходить, правда. Если дома будет Марина, мы просто будем у меня в комнате, хорошо? Можешь даже не предупреждать и не спрашивать.. то есть если ты знаешь, что я дома, приходи, хорошо?.. Очень больно оставаться в стороне, так как я не вовлечен в это все с головой.. по-настоящему- как ты. Я переживаю, что ты один, и мне очень неловко это писать сейчас, я надеюсь, что я не удалю удалю это на половине пути. Если что, у тебя всегда есть я- и моя квартира, и мой кабинет, и вообще все мое пространство. Мне там в школе наговорили разного (ничего страшного о тебе!!!), и я просто скажу, что я, что бы там ни было, очень сильно на твоей стороне.. не хочу потеряться и не хочу быть вдалеке. Не могу ложиться спать, не думая о том, что там с тобой, и в школе тяжело проходить мимо- второй день подряд. Я очень по тебе скучаю Антон прикладывает телефон, заблокировав экран, к губам. У него пищит от перегрева сердце. Это просто полный пиздец. Антон этого и боялся. Даже когда он молчит, Арсению просто хуево. Пиздец, просто пиздец. Он скучает, он ждет чего-то, он скучает, сука, он скучает. Антон постукивает телефоном по губам, чуть покачивает головой, снова жмурится. Почему-то тяжело дышать — пробкой заткнули дыхательные пути. Пиздец, пиздец… он все качается, все щупает между пальцев телефон, все вслушивается в эти ебучие буквы на расстоянии… я очень по тебе скучаю, не хочу быть вдалеке, мы просто будем у меня в комнате… Антона на части рвет, без треска, не по шву, — от желания ответить, написать, блять, просто тираду, роман, не умея писать, и от желания оставить прочитанным и промолчать. Стать еще большим хуйлом, потому что он только это и умеет. Он не знает. Он не понимает. Ему Арсений прямым текстом говорит, а Антон все равно сторонится. Не идет. Знает: ему будет еще хуже. И Антону будет еще хуже. Тогда нахуя оно все. Он протирает мокрые, слюнявые губы рукой. Снова заползает на сломанных коленях в диалог. Арсений вышел из сети семь минут назад. Какие-то семь минут назад. Эфемерные. Антон отрывает мотыляющийся на большом пальце заусенец, оттягивает его, хотя тот уже кровит, и сплевывает. Прикладывает пальцы к экрану, набирает буквенный мусор, стирает его и пишет:Я хочу к тебе
Телефон лежит на кровати, когда Антон встает на ноги и выходит в коридор. На улице темень, и Антону кажется, что он сделал что-то неправильное, что то сообщение надо удалить, что он только подкрепляет чужое мнение о себе, что… блять, ну… блять, он же ебанется без него, он просто поедет, он уже целиком и полностью помешанный, нахуй ему сматываться — чтобы что, вот чтобы как. Кухня пустая, никто не жрет, не готовит, не пьет воду. Дед уехал, мама на работе. Антон один, и он ебанется в край. Зная, что его разрывает по конкретной причине. Потому что он реально, пиздец, пиздец как сильно хочет к Арсению и потому что ему туда словно больше нельзя, чтобы не стало хуже, ничего не стало хуже. Но это все они. Они прогрызли ему мозг, как артерию. Еще на той неделе он хотя бы… знал, что он ебанутый, но не пытался доказывать — не доказывая, молча, превратившись в ебучего призрака — всем, что это вообще не так. В снегу сидит Чупа. Антон выходит на задний двор, медленно спускается по ступеням. Подхватывает кота, смотрит на пустую беседку, на сарай. Его крыша завалена сугробом, на краю замирают сосульки. Чупа заползает к Антону на плечо, трется вонючей мордой об щеку. Антон тихо шмыгает, опирается поясницей на деревянные перила. Беседка пустует. Сарай завален. Скрипит дверь. Она такая же слабая, как Антон. Он бы заревел сейчас. Нос щиплет, как от противных каплей, глаза прикрыты. На плече, вцепившись когтями в фуфайку, сидит Чупа. Он спрыгивает в снег, когда Антон слишком громко, слишком судорожно вздыхает. Наверху лежит телефон. Арсений уже прочитал. Антон чувствует. Он смотрит на дверь сарая, залипнув. Глаза пустые, взгляд пустой. Он хочет плакать, но слез нет. Есть только слово — слабый. Ты слабый, ты пиздец какой слабый. Ты даешь им управлять. Ты слабый. Ты просто… Антон пинает сугроб. Ватный снег подлетает в воздух, на мгновение замирает и бахается вниз. На сидящего на нижней ступени крыльца Чупу, на антоновские галоши. Они считают меня пидором. Он усмехается. Они считают, что я пидор. Все что-то видят. А мне просто нравится Арсений. А они думают, что я конченый, что я просто ебнутый. Мне нравится человек, а они откуда-то взяли, что я пидор. Как они это увидели? Что я сделал для того, чтобы это увидели? Они все знают? У меня все на лице? Или только я знаю, но они не знают? Нахуя это все? Что дальше-то, блять? Никто ему не говорит — никогда не говорил. Антон всегда во всем варился сам. Он хочет заплакать, но слез нет. Он трет холодным рукавом лицо, морщится, задевая синяк. Смотрит в темное, ночное небо. Оно лучше утреннего. Утреннее Антон не хочет. Но хочет к Арсению. Даже ебучим, предательским утром. Что ему сделать, чтобы полегчало? Оно вообще может полегчать? Пока что Антону просто хуево. Как никогда хуево. По-человечески хуево. Он не умеет говорить, не умеет рассказывать. Он не знает, что чувствует, и не знает, как теперь существовать. Лучше бы он заревел. Просто, сука, заревел. …мне просто нравится Арсений, который даже об этом не знает, а они думают, что я пидор. Они думают, что я пидор. Они думают, что я пидор. А Арсений даже ни о чем не знает.***
Антон должен что-то сделать. Он повторяет это себе с самого утра. Оно опять наступило, и Антону опять нужно продираться через целый день. Вроде бы пятница. Вроде бы последняя полная неделя перед каникулами. Вроде бы — никого поблизости. Никто не дышит в спину или в шею, никто не гонит Антона с третьего этажа ссаными тряпками. Никто ни о чем не спрашивает, никто его не трогает. В кулаке зажата вся одичавшая, брошенная школа. Никого нет. Антон стучится, отступая на шаг от двери, закидывает голову. Потолок белый, больничный, нихуя не успокаивающий. Антон должен что-то сделать. Сделать. Сделать. Арсений знает, что Антон придет. Антон ему написал когда-то там. Он не вламывается в триста восьмой сам, все пялится на потолок и пытается посчитать, сколько будет — двести двадцать четыре умножить на восемь. Извилины соображают туго, они атрофировались, как мышцы — от пролежней. Четыре на восемь — тридцать два, два пишем — три в уме. Два на восемь — шестнадцать, плюс три, девятнадцать, один в уме. Два на восемь шестнадцать, плюс один, семнадцать. Ответ — тысяча семьсот девяносто два. Антон сглатывает слюну, опускает голову. В ней — изрисованный потекшей ручкой клеточный лист. Открывается дверь. Арсений — в светлом свитере, серых брюках и в очках — как-то пушисто, шелестяще, пиздец как мягко выдыхает — Антону в лицо, в глаза, не касаясь, но касаясь: — Это ты. Антон еще раз сглатывает слюни. Гипнотизирует взглядом торчащую на макушке черную прядь, блики в линзах, приоткрытый рот. В глаза пока не смотрит. Он… он, блять, все, нахуй. Ему надо что-то сделать. — Зайдешь? — Нет, постою здесь. Арсений улыбается — даже не делает вид, что не понял, что это сарказм. Улыбка у него смущенная какая-то, на щеке ямка, вокруг нее пляшут родинки. В реальном времени Антон не видел Арсения с понедельника, но голова в ахуе, сердце в ахуе, потому что Арсения давно, блять, так давно не было вот так вблизи, и между ебучим понедельником и голограммой-пятницей прошел месяц, десяток праздников, три дня рождения Антона и чей-то кот. Ладно. Антон уже тут. Ему хотелось развернуться где-то на лестнице. Въебаться лбом в стену, еще раз задеть рукой гвоздь. Хотелось, он все равно приперся сюда. Стоит сейчас. Дверь за спиной закрывают, сбоку — высокое зеркало, и Антон пару секунд пялится на тени. На кеды Арсения, на его шаркающие шаги. На то, как он обходит Антона, стирая его отражение, и Антон видит только его бок, прямую спину и тихое выражение лица. И вот он снова тут. В какой-то из реальностей. Может, его реальность и есть зеркальная. Откуда он вообще знает, правда ли все вокруг. Может, он не думает об этом постоянно, потому что его пытаются перепрограммировать. Платы вышли из-под контроля, а контроля у Антона никогда и не было. Он как… муравей, которого можно поймать на улице и бросить в банку с водой. Ничего не сделаешь. Все решили, решено за тебя. Арсений включает чайник. Стоит к Антону спиной. Молчит. Антон хочет подойти и обнять его. — Хочешь что-то сладкое? — Ничего не хочу. Только тебя. Хотя бы тебя. Антон обходит стол, бросив куда-то рюкзак, садится на кресло Арсения. Он думает, что можно расставить ноги и позвать его. Предложить ему потрогать щеку, предложить спросить — не болит ли она. Можно сесть на колени, чтобы было удобнее. Антон не запретит потрогать волосы или руки. Он положит собственные на Арсения — на его спину и на ляжки. Не будет лезть дальше. Похуй на то, как это выглядит. Что можно погладить под свитером живот или поясницу. Что рядом будет его лицо — его можно целовать или трогать губами. Антон думает, что ему так на это похуй, но ему так хочется сделать что-то. Больше, чем пошлую хероту. Что-то совершенно другое. Чтобы потом еще раз сказать, что он ебанутый. И аргументы против сгорят, как на расстоянии десяти миллионов километров от солнца. — Чай я все равно погрею, — тихо говорит Арсений, и, возможно, на такой же громкости падают звезды, когда ты далеко. — Я как раз хотел пообедать. Антон не ел, кажется, со вчера. Он мельтешит: достает белую и черную кружки, вытаскивает пакет с конфетами, пропадает у Антона за спиной, роется где-то, возвращается, наклоняется над столом, задевая ногой колено Антона, берет телефон, тыкает по экрану, убирает его, оборачивается, шагает к окну, немного горбя спину, и кладет в кружки чайные пакетики. В кабинете пахнет сладким киселем, шоколадом и одеколоном. Антон смотрит куда-то Арсению в лопатки. Под мягким шерстяным свитером их практически не видно. Что говорить — Антон не знает. Он вдавливает ступни в пол, хватается за ручки кресла, делает пару движений — крутится то в сторону монитора, то в сторону шкафа, и за его спиной — закрытая дверь. Дверь, за которой никого нет и быть не может. Антон думал, что скучал по Арсению в целом. А сейчас смотрит на то, как он перебирает пальцами, глазея в окно, как не поворачивается, наверное, стесняясь, прячась, смотрит и понимает, что скучает не просто по Арсению — по разговорам с ним, по его рассказам, по тому, как он смеется на антоновские шутки, на все его шутки, тупые и умные, бессмысленные и нормальные. Скучает по тому, как мог касаться его во время разговора. Скучает по чему-то, что могло, сука, быть на этой неделе, если бы не все это. Он бы мог… Сделать что-то — но не потому что его зажали в углу. Не потому что сказали, что он еблан, потому что ему нравится мужик. И — откуда они, нахуй, эту информацию взяли вообще. Антон до сих пор ничего не понимает, и ему, блять, страшно. Он пришел сюда, хотя ему нельзя. Хотя это может обернуться против него. Против Арсения — а это последнее, чего Антон хочет. Это будет просто безнадежный пиздец. Но сделать что-то хочется. — Как дела? Арсений вздергивает голову, как птица, услышавшая чужое пение на другом дереве. Оглядывается. Антон смотрит прямо ему в глаза. Коротко, судорожно думает: он сделает что-то и все поменяет. К хуям уничтожит этот сурковый сценарий, он что-то сделает и сам себе покажет, что они, блять, не могут управлять Антоном и его поведением. В эту же секунду, как он думает об этом, ему снова становится тревожно. Антон уводит взгляд на окно — на тот застывший зимний мир, который не любит, когда на него смотрят. Только притворяется. Антон тоже притворяется. Когда спрашивает тупое: как дела? Когда держит лицо спокойным, когда хочется разреветься — и когда Арсений подходит ближе, так, что приходится вскинуться. Почувствовать, как его на секунду касаются. Проводят по плечу, а потом протягивают кружку. Антон чувствует себя слабым. Он тут, но ему тут быть нельзя. А если бы его тут не было, он бы ебанулся. Тревога в горле закручивается неозвученным: по мне все видно? Они все видят, что я в тебя влюблен? Арсений отвечает — но не на это. — Как может быть дела у человека, который… изводит себя мыслями о другом? — Хуево? Самый простой ответ. Хуево, если это все видно. И тебе тоже хуево. Из-за меня. Арсений часто-часто моргает, словно не ожидал услышать такое, и, прислонившись бедром к столу, скрестив ноги, отставляет кружку на край. Он кажется слишком тонким и слишком бледным. — Худо, — зачем-то добавляет Антон, рассматривая влажные губы Арсения. Они искусанные. На нижней — тонкая корка запекшейся ранки. На верхней покраснение, как когда сильно зажимаешь зубами кожу. — Худо и хуево. — Звучит как названия двух деревушек. Ты в какой живешь? — Угадай, — дергает ртом Антон и делает первый глоток. Арсений, в отличие от Антона, кипятит воду до последнего — на чае никогда нет белой пенки. — Давай в одной жить. Антон прищуривается. Думает что-то сказать, почти даже подцепляет пару слов — но просто кивает. Он пустой. Но Арсений здесь — опирается задницей на стол, ноги уже не скрещены, выпрямлены, он закрывает собой монитор, и носок его кеда упирается в колесо стула. — Нахер ты себя изводишь. — Угадай, — цыкает Арсений и отворачивается. Будто обиделся. — Это не контролируется. Антон хмуро пялит ему в щеку. Пытается понять. — А если бы контролировалось, я бы все равно не перестал. Ох, блять. — Тебе оно надо? — Ты зачем мне это говоришь сейчас? — резко снова поворачивается Арсений. У него сведены брови. Радужка еще более синяя, чем обычно. Он расстроенный и, кажется, раздраженный. Антон не помнит, видел ли он его таким когда-либо. Может быть. Когда-то. — Потому что не хочу, чтобы ты переживал, — твердо отвечает он. Арсений хватается за кружку и практически залпом выпивает чай. Антон бы подумал, что он сумасшедший, если бы не видел, как он доливал им обоим воду в кипяток. Заботится. Антон так хочет его обнять сейчас. Подкатиться на стуле и обнять. Объясняться он не умеет, говорить что-то нормальное — тоже. Он бессильно вздыхает, пялясь на горящее слабо-красным раздражением, розовым волнением лицо, и мелко, скрипяще покручивается на стуле. Он не понимает, зачем говорит все эти тупые вещи. Знает же, что хуй перестанешь волноваться, когда волнуешься, но его переебывает от мысли-страха, что Арсений там реально ебанется. А он может. Типа… по нему видно, всегда было видно, что он может. Антон к такому, может быть, не привык. Это пиздец. «А если бы контролировалось, я бы все равно не перестал». Антон ебанется. Он не акцентирует внимание на этих словах вслух, но… Антон просто ебанется. — Ладно. Окей. — Окей, — бросает Арсений. — Ты обиделся? Арсения этот вопрос сдувает. Проткнутый шишковой иголкой шарик. Порозовевший, вытянутый, на ниточке. За нее никому нельзя хвататься. Антон скучал. Глаза не отрываясь следят за тем, как меняется, смягчается арсеньевское лицо. Антон очень скучал. Хотя даже думать об этом странно и непривычно. — Нет. — Да ведь. — Я не на тебя обиделся. — Стук пустой кружки об стол. Антон облизывает сухие губы. — Ты вообще ни в чем не виноват. — Я сказал хуйню, — хмыкает Антон. Моргает. В кабинете темнеет — небо темнеет так же резко, когда на него долго не смотришь. Арсений нащупывает позади себя выключатель настольной лампы. Он стоит рядом. Это осознание вкручивается гвоздями в виски каждую, блять, минуту. — Антон… — Ты сядешь? Антон прокашливается. Фраза такая же сухая, как горло. Арсений тихо выдыхает, встает ровнее, а потом смотрит на Антона — он чувствует это, пока зачем-то трет рукав кофты. Невидимая пыль, грязь, пятна. Надо отмыться, залезть в пачку от мыла, выпить «Мистер Пропера» и пожать руку Мойдодыру. Натереть до скрипа мозги, чтобы ни одна хуевая мысль больше не проскочила. Поставить фильтр. Арсений все глазеет. Антон хочет посмотреть на него тоже. Он поднимает подбородок, чуть склоняет голову к плечу. Взгляд Арсения аккуратный, будто он листает только купленную книгу. С картинками она, наверное. В случае Антона — с темными, гремучими, как лес, картинками, с проплешинами и прилепленными черными хуевинами по бокам страниц. В этом ракурсе — Арсений склоняет голову, прикусывает губу, слабо прищуривается — у него еще худее щеки и светлее лицо. Смотреть на него, зная, что тебе пиздец как не поебать, — это охуеть. Смотреть на Арсения — пиздец в принципе. Его хочется удерживать. Взгляд или самого Арсения. Будь у Антона сейчас настроение, он бы что-то обязательно сказал. Так, что у Арсения бы покраснели скулы. И он бы отвернулся. Сжался, схватился за пальцы, отошел к окну, а Антон бы все лупил ему в затылок — или в лопатки, или в поясницу. На его задницу и ноги. Мог бы встать, смотреть, смотреть, сука, и что-то сделать. Антон еще крепче зажимает что-то невидимое в кулаке. Он спросил у Арсения: ты сядешь? И — вот, блять, ничего нового. Вопрос с подковыркой. Можешь сесть на стул, а можешь — на колени. Антон их даже раздвинет. Как тогда, в какой-то день. Пусть Арсений снова подойдет к нему, пусть Антон снова поднимет голову и подумает: ты можешь сколько угодно притворяться, что ничего нет, что все хуйня, а потом краснеть, отворачиваться, подаваться ближе, пялиться на него в-ебаную-тихую, можешь сколько угодно, блять… нихера это ничего не поменяет. Оно уже все, нахуй. Все. Антон в какой-то момент подумал, что больше не будет Арсению писать. Что все — поигрались и хватит. Херня это все, ему ебано, это все херня, хуйня, просто пиздец, потому что если кто-то узнает — влетит Арсению, и Антон не знает, даже не хочет думать, что может быть. Но он смотрит на него сейчас. Он пришел сюда. Арсений не знает, о чем Антон думает, но — краснеет. Он красивый, просто охуеть, не встать. Антон подносит к губам большой палец, прикусывает подушечку, глядя, упиваясь этим розовым, живым лицом. Под прищуром щиплет глаза. Он бы сжал — Арсения в руке, между пальцев. Нагретая давлением кожа, розовое, живое дыхание. Арсений не знает, о чем Антон думает — когда говорит: — Ты очень красивый. Совсем тихо говорит. Настольная лампа сама тухнет. Арсений даже не замечает. Потом еще скажет: барахлит. Что-то сломано. Тюкнулось. Пока что он молчит, жуя губы, и у него то опускаются, то поднимаются плечи. Но его дыхания Антон не слышит. — Очень, — повторяет Антон, вдавливая это слово в воздух. Вдавливая Арсения в стол, хотя сам — сидит. С раздвинутыми ногами, закинутыми на подлокотники руками. На запястье нет браслетов, на пальцах — колец. Антону просто нужно что-то сделать. В грудине жужжит тревога, она колотит ему нервы — точно делает отбивную. Но: Антон говорит хотя бы что-то. У него нет других вариантов, ничего не сработало, все въебалось в столб, поэтому он просто — хотя бы, сука, что-то — говорит. И наблюдает. Говорит — и наблюдает. Как у Арсения дрожат губы — улыбкой или чем-то на нее похожим, — как он схватывает себя за плечи, как бы обнимая, как он забывает о том предложении куда-то сесть. Явно же забывает. У него сейчас мозг звучит как антоновский голос, там только одно — ты очень красивый, очень. Антон знает. И он говорит хотя бы, блять, что-нибудь. Чтобы был контроль, который он едва ли чувствует, хотя сидит здесь, а не лежит в кровати. Чтобы — что-то себе доказать. Он не знает, что именно. Но: он очень красивый. Антон не видит, сука, смысла не открывать рот хотя бы здесь. У Арсения капающий, волнистый голос: — Ты тоже. Очень. В висок забивают еще один гвоздь. Контрольный. Арсений двигает стул, на котором раньше обычно сидел Антон, наливает себе еще чай, доливает кипяток Антону, еще раз предлагает сладкое — но Антон качает головой. Ему кажется, что организм просто не примет ничего. Он блеванет прямо здесь. Чем-то, что съел вчера, всеми жидкостями и ебучим «мишкой в лесу». Думать ни о чем не получается. Пробитая насквозь башка. Арсений двигает стул ближе — ставит его напротив Антона и спинкой к окну. Усаживается, вытащив из пакета одну из конфет и схватив кружку, закидывает ногу на ногу. Красиво — ногу на ногу. Антон так и не сдвигает колени, косым мазком подмечает: если бы Арсений сел чуть ближе, его колени бы вошли ровно в треугольник расставленных Антоном ног. Он бы наклонился, уперевшись локтями в ляжки, и заглянул Арсению в лицо. Посмотрел бы на реакцию. Антону не хочется трахаться сейчас. Он просто… хочет быть ближе. Наверное. Он не понимает. В какой-то момент все, что связано с Арсением, сдало ключ от кабинки «дрочка». Иногда все еще приходит — иногда пиздецки часто приходит. Но в последние дни даже не пищит. Антон просто… хочет чего-то, но ему не надо смотреть на голого Арсения для этого. Ему даже думать о таком сейчас не хочется. Он ебанется. — Это твой обед? Арсений жует вторую конфету — опирается одним локтем на верхнюю ногу. В этой же руке держит кружку, из которой валит комковатый пар — от плохих привычек чаю надо избавляться, — в другой — зажимает шоколадный прямоугольник. От прямоугольника остаются тонкая стена и сладкие следы на подушечках пальцев. Антон проводит по губам языком. Медленно уводит взгляд к глазам. Надеется, что завтра не будет, что он тут и останется. А Арсений почему-то смеется — как будто Антон сказал реально что-то смешное. — Я перехотел есть суп. Поем уже дома тогда. Поест уже дома тогда. Дома поест он. До-ма. Антон уебашится об что-то твердое сейчас. Ему, сука, так не хочется домой. — Ты ешь вообще? — Ем, — кивает Арсений и коротко лижет указательный палец. У Антона теплеет в животе. — А ты ешь? Антон крутит ладонью — мол, как пойдет. Арсений открывает рот, чтобы что-то сказать, но Антон так и не слышит его голоса. Ему кажется, в любой другой день Арсений бы не промолчал. Тихо. В какой-то день Антон гладил Арсению плечи. В какой-то день Арсений гладил Антону голову, волосы. Это было совсем недавно, где-то за пределами повторяющегося полярными кругами дня. В школе никогда не было настолько тихо. Окна из кабинета выходят, кажется, на юг. Садящегося солнца сегодня не видно и не слышно. Оно напялило очки и спряталось за слоями атмосферы. Осенью на Арсения красиво падал свет — желтый или оранжевый, как листья. Сейчас цветов нет. К стеклам липнет снег, там мороз — и Арсений не закрывает окно. Антону не холодно, он будто вообще нихуя не чувствует. Просто смотрит на то, как Арсений допивает чай, как он — если и говорит, то почему-то шепотом, как он медленно поправляет двумя согнутыми пальцами челку, как мягко улыбается, когда ловит антоновский взгляд. Полы, наверное, холодные. Лучше не снимать обувь и носки. У них соприкасаются колени. Обратно придется идти по темноте. Лучше бы не домой. Антон наклоняет голову, зарывается в волосы пальцами. Арсений как-то сдавленно дышит над ухом, хотя сидит в полуметре от него. На отодвинутом стуле, на переставленном стуле. С уже опущенными на пол ногами. Он тыкает Антона пальцем в колено, а потом скрещивает голени. Заставляет еще раз подумать: Антону надо что-то сделать. Ему хочется отсюда уйти и ему не хочется отсюда уходить. Он хочет что-то сказать, но слова давят на корень языка. Немое сердце, которому вырвали язык. А оно все бьется и бьется.