Дать задний ход

NC-17
В процессе
2673
21
автор
lewesters соавтор
TSayS бета
Размер:
планируется Макси, написано 2 656 страниц, 892 475 слов, 99 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2673 Нравится 2273 Отзывы 1011 В сборник

Глава 86. Зазеркалье

Настройки
Прикрыв зевок рукой, Арсений опускает веки и промаргивается. Глаза пощипывает; точно он стоит лицом к солнцу, а не спиной к холодному небу. Одежда на нем висит, рукава водолазки дотягиваются до каменной плитки коридора, штаны распороты, волочатся по его пятам, лицо… лицо такое же размытое, висящее — со стекающей, как ручей, улыбкой, опущенными глазами и вялыми ушами. Ничего не видно и не слышно; с сердца тоже капает — под ним уже целая лужица. Арсений мочит в ней босые ноги. Он практически не спал, и если… до вчерашнего, до выходного, до пятничного он мог бы… объяснить это дурацкой декабрьской привычкой вести ночной образ жизни, а днем засыпать на локтях или в автобусе после работы, то… после вчерашнего — вообще никак; у этой ночи одна причина, или несколько причин, или целый сверток причин. Антона нет поблизости. Прошел один урок, второй. Школу разворачивают лицом к Новому году — перелепливают отвалившиеся фигурки на стеклах, клеят мишуру на крылья бабочек на стенах, обустраивают на первом этаже фотозону — с маленькой елкой, обмотанной гирляндами и переливающимся дождиком. Арсений вроде бы… тоже в этом всем участвует, следит за ребятами, которые порываются приходить на переменках или на уроках, если их отпускают, он шагает сквозь украшенные коридоры, вместе с кем-то проверяет, работают ли гирлянды, но у него горит опилками сердце — за Антона, об Антоне, о том, что… было вчера. В сбежавшем «вчера», которое никогда больше не хочется проживать вновь, но в котором хочется оказаться… на пару минуток. Еще раз — встретить, проводить, позволить… сделать что-то, чего никогда не должно было случаться, но что уже случилось. Чувствовать между пальцев не шелушащуюся мишуру, а волосы; слышать не звонок на урок, не топот рвущихся в столовую ребят, а его голос — пусть тихий, пусть… отстраненный, пусть говорящий о чем-то, что вообще… не имеет никакого, нафиг, отношения к произошедшему, однако… Сделать из «вчера» моментальное «сейчас». Арсению просто… нужно. Он не может перехватить — чужие пересуды, слова, действия, антоновское внимание, его самого, крылатое, призрачное решение безымянной проблемы, — но не может думать ни о чем другом; и как это вообще возможно, боже, блин, когда… Стук сердца падает по ребрам — точно по лесенке, по клавишам старого-старого ксилофона. Он не знает, как Антон себя чувствует сейчас. Он вчера не писал, он не отвечал, он пропал — вне сетей, диалогов и сетевых статусов, но в сетях… чего-то тревожащего, чего-то, что не было озвучено вчера; когда Арсений спрашивал, уточнял, а Антон… он только смотрел. Под зажмуренными веками — его покачивающаяся голова и лежащие на коленях руки. Полусогнутые пальцы, отставленные в сторону большие. Расставленные ноги, шагающий к ним, к Антону Арсений. Какие-то слова, которые Арсений… больше не может воспроизвести, хотя вечером они стелились по его голове, как снежинки, что-то, что в другой день называлось бы флиртом, заигрыванием, привычным, уже впаянным в их коммуникацию, но вчера на все это сбрызнули отчаянием и безразличием; настоящим и фальшивым. Антону ведь… Он, господи, выглядел так, точно он вообще не знает, что будет дальше. Это безумное волнение, которое в нем точно было, но которое укрывается психикой от реальности; когда идешь по улице с каменным лицом, а на этом лице — трещины, чирки, следы чужих касаний, которые ты не хотел; и Арсению хочется сделать хотя бы что-то — повлиять на что-то, изменить что-то, узнать обо всем, что происходило в кабинете директора, разобраться, почему Антон ударил первый, почему, почему; осознать еще раз — он был прав, когда предположил, что это… что-то внутришкольное; Антон ведь… сдержанный. Не доводящий сам до того… градуса, где нужно… бить. Но он ударил… и ведь явно не просто так. Это был бы не Антон; Арсений уверен, очень уверен, он… он чувствует, что случилось что-то действительно… Сносящее терпение. Или… одним махом? Несколько слов, жестов, изменивших его линию поведения? Или там… все было долгое, тянущееся? Закипающее?.. Антон говорил, что он вспыльчивый, что легко раздражается, но еще он говорил — и Арсений это видел сам, — что его тяжело… довести. Антон скорее пошлет кого-то, чем… Ох, боже, Арсений просто больше не может думать! Он устал, очень устал, и с каждой ускоряющейся от тревоги мыслью ему становится еще больнее; и ему хочется, чтобы его тоже обняли, чтобы ему погладили волосы, чтобы… Антон обнял его еще раз. Не одной секундой. Он… он пришел к Арсению, потому что ему было больше некуда?.. И как он… из этого «некуда» все-таки куда-то ушел? Откуда он… как это все было… как теперь… дождаться затишья — в сердце и в школе? Его попросили провести беседы с классами — прикрываются классными часами, прикрывают собственную панику, и Арсений это… понимает; кивает, кивает, сжимает вопросы между зубов, чтобы не стимулировать тревожность еще сильнее. Он кивает, думая, что он ждал, что ему что-то расскажут, а ему передают все в паре слов — словно это не его прямая задача заниматься таким; и они просто не хотят распространять, потому что, нахрен, так всегда. Обойтись пузырчатыми, быстро лопающимися фразами, назвать имена — Антон Шастун и Юра Чеботарев, Антон Шастун и Юра Чеботарев, — и сказать: «Нам надо следить за ними». Не помогать, не поддерживать… а следить — чтобы оно не вышло за пределы школы и чтобы эта… эта… эта драка не случилась снова. Арсению хочется сплюнуть. Его выворачивает от равнодушия, от установленных правил-рамок, от того, что никто не предлагает ему поговорить с Антоном и с Юрой по отдельности — ведь так нельзя; ведь это «бессмысленно». И если бы Арсений не общался близко… близко с Антоном, он бы был самым лишним человеком внутри этого конфликта; если бы Антон не пришел вчера к нему, а Арсений бы не держал у его щеки масло, не перебирал его волосы — нежнее, нежнее всего, успокаивая его и себя, чувствуя, как сокращается, трепыхая, сердце, — Арсений бы… он бы чувствовал, что его оставили; лишили чего-то важного. Он бы был пустословом, который… говорит, что к нему всегда можно прийти, а потом бы… просто наблюдал со стороны. Потому что вчера им было интересно разрешать проблему, а сегодня ее надо замять. Если бы Арсений… не был здесь, Антону, наверное, было бы по-настоящему… некуда идти. Арсений перебирает людей и места — его друзей, их дома и дом Антона. Со стороны… все кажется таким простым; Антон ведь мог бы позвонить маме, мальчикам, кому-то еще наверняка?.. Он бы не остался один… наверное, не остался, и Арсений уже противоречит сам себе, ищет выход из ситуации, которой не было, слава богу, не было… и… он больше просто не может, он сейчас… ему срочно надо увидеть Антона, увидеть его и не думать — хотя бы несколько секунд, одну секунду, в которой Антон вчера его обнимал. Диалог горит последним арсеньевским «спокойной ночи», непрочитанным, но, наверное, увиденным; Арсений прикусывает язык, листает разговор вверх, не различает буквы — особенно свои; переписка в затихшем режиме. Нет аудиосообщений, видео, фотографий; кроме одной, арсеньевской — в субботу. Он сфотографировал светлого пушистого шпица, ходящего за хозяином по магазину. Арсению надо… надо-надо-надо — делать кучу дел, заниматься работой, а не стоять посреди коридора и чего-то… ждать. В реальности или телефоне. От кого-то или чего-то. Чудится, что никому нет дела до вчерашнего, но ведь… это обсуждают все — и все бы смотрели на Антона, будь он здесь; но пока смотрят только… на Юру — с его синяком на лице; перешептываются за спиной, разглядывают его щеку, удар… оставленный Антоном. Арсений видит Юру только после второго урока — когда выходит из кабинета и поднимает взгляд: тот стоит в окружении девочек и пары ребят, смотрит ни на кого и в никуда — но у него шевелится рот, и он что-то рассказывает, и Арсений… он боится услышать, но хочет услышать; боится, что… — Арсений Сергеевич, привет. Арсений чуть не подпрыгивает на месте и не роняет телефон. Перед ним — Евгений Игоревич. Он дружелюбно улыбается и пожимает Арсению руку. — Привет. — Они меня вчера даже не позвали, — хмыкает он, и Арсений — в том, как дергаются чужие губы, приподнимается щека, — на секунду словно видит Антона. — Наверное, еще не прошел посвят, чтобы мне возможность давали… банально послушать, что к чему. Офигеть. Еще лучше. Арсений думал, что классного руководителя — пусть нового, пусть он еще не до конца освоился — обязательно должны пригласить на разговор. Ладно, ладно, блин, он — его вообще решили ни о чем не оповещать, оставили в сторонку, как ненужную игрушечную фигурку; но это?.. — Я понимаю, — Арсений сцепляет руки в замок перед собой — локти трутся об бока, — то, что они устроили… это немыслимо вообще. Сказали нам закрыть рты. — И правда. — Евгений Игоревич встает рядом, оглядывает коридор. По его лицу видно, что он хочет что-то сказать, но пока, наверное, подбирает слова. Арсений сглатывает и щупает большим и указательным указательный палец левой руки. Ему хочется к Антону. — Не думал, что такое вообще может быть. Не после первой недели, — усмехаются Арсению чуть ли не в ухо, и он слегка отодвигает голову, мягко, едва заметно кивая, — а тут такое. Ты не знаешь, почему Антон и Юра так повздорили? Я пытался с Юрой все равно поговорить вчера еще, но он мне одно и то же повторяет. Просто такой: «Не знаю, за что меня ударили». А у меня чуйка, что Шастун вряд ли просто так его бахнул. Кажется неестественным, чем-то неправильным — говорить обо всем этом вслух. Говорить об Антоне, за которого болит, болит сердце, с кем-то, кто… Арсению совсем не близок. Просто… коллега. И Антон. Антон, который… Арсению небезразличен. Ему ни на кого не все равно в школе; а на Антона не все равно совсем, вообще, офигеть как. До того, что он ночью не может спать. Утром еле-еле запихивает в себя вареное яйцо, еле-еле шевелит челюстью, чтобы его пережевать. Еле-еле сдерживается, чтобы не написать ему еще раз, чтобы… не сделать так же — не сделать все, чтобы оказаться у Антона на пути; самостоятельно, неслучайно, намеренно. Арсений облизывает нижнюю губу, встречается взглядами с Евгением Игоревичем. Не видит цвета глаз, его лица, он не воспринимает и не анализирует ровным счетом ничего; с ним мог бы разговаривать другой человек, и Арсений бы этого не понял. Настоящее, в котором Арсений плутает, как по незнакомому городу. — Да. Антон точно не мог. — С ним же не было проблем раньше? Обычный, самый обычный вопрос об ученике школы, когда еще толком никого не знаешь; вот только Арсению хочется защищаться; защищать — то, о чем он, возможно, даже и не знает. Или… не помнит. Это же… Антон. Какие… с ним могут быть проблемы? — Не было ни одной. — Прекрасно, — саркастично гримасничает Евгений Игоревич, — час от часу не легче. Мне звонила его мать с утра, предупредила, что он к третьему уроку придет. Арсений приподнимает правую руку и, вытянув пальцы, щупает кадык. Натыкается на крохотную родинку и торчащий из нее волосок — дергает его, отпускает и берется снова. Арсений чувствует себя актером — без образования, без сценария, без ни-че-го. Он заставляет сам себя играть — держать лицо спокойным, не вертеть лишний раз головой, проверяя, нет ли поблизости Антона; справа, слева, позади или спереди. Может быть, он маячит в метре или двух от Арсения; может, он смотрит на него, и у него отсвечивают тоской и болью глаза. А Арсений не видит; не выныривает, не ориентируется в месте, в котором работает уже больше четырех лет. Ему бы к Антону. Антону бы… К нему. Арсений часто-часто моргает, протирает кулаком глаза. Зевает. Он не успевает прокомментировать чужие слова — его уже спрашивают: — Тяжелая ночь? Они с Евгением Игоревичем не особо разговаривают и общаются; всю его первую неделю держатся… на уровне только-только познакомившихся коллег. И — хотя никто не отменяет, блин, обычные, немножко поверхностно-вежливые разговоры, Арсению все равно не по себе — когда его спрашивают о вещах, касающихся чего-то «вне». Как назло, память вбрасывает на стол карточку со словами Марины. «Пусть он полюбит Арсения». Как-то… так. Кошмар… Арсению такого не надо. Он поворачивает голову, вперивается глазами в прямую переносицу. Цвет радужки скрыт тенью, позой против света; это может быть зеленый, может быть голубой, может быть светлый, может быть темный. — Не спалось… немного. Почему-то. У Антона зеленые. В темноте — близко-близко к серому. Обычно синюю радужку сравнивают с небом или морем, но антоновский серый напоминает Арсению небо сильнее, искреннее; большое, сгущенное, со светлыми желто-зелеными проблесками. Его глаза тихие, как безветренный вечер. Волнующиеся — сильнее, чем Арсений, но никогда этого не озвучивающие. Антон… Он не озвучивает то, что его волнует. — Сочувствую. Зимой всегда как-то тяжело спится. Но Арсению кажется, что молчать всегда — тяжело. Оно все равно проскакивает. Оно все равно есть; на лице, в глазах, между слов и букв. В жестах, движениях, в том, что человек делает по отношению к тебе. И… Арсению думается: Антон ведь мог что-то говорить; если его правда что-то волновало. Оно могло… проскальзывать, невидимое, не такое масштабное, как когда говоришь о чем-то прямо. Оно — причины, бесконечный рой причин — наверняка же… было рядом. Арсений мог это упустить? Он может это вспомнить? Найти в переписке, перебрать в памяти, как уже подсохшие листочки для гербария, как что-то, что просочится в долговременную память, и как что-то, что уйдет скорее, чем об этом подумаешь еще раз… это можно, можно вспомнить? Если оно правда было, если Антон… что-то такое говорил, не смолчал, вбросил случайно, как мяч — в кольцо, когда не особо этого ждешь… если оно было, Арсений может попробовать вспомнить? — И легко спиться, — шутит Арсений, не замечая, как успевает обработать прошлую фразу, как вытаскивает из мозга каламбур; пока голова, его тяжелая, склоненная к Антону, к его отсутствию и его внутренней близости голова думает о другом. Евгений Игоревич смеется. Заевшая в памяти трель, случайно попавший в сознание звук. — Именно. Наверное, минуту они молчат. Арсению кажется, что третий урок никогда не начнется. Все так и будут носиться. А он так и будет… выжидать. Чего-то или кого-то; неопределенного только для головы — сердце все давно-давно знает; нет, чувствует. — Не знаю, стоит ли пытаться с Антоном говорить. Арсений ведет плечом, складывает на груди руки; цепляется кончиками пальцев за локти. Ему чувствуется, что весь этот разговор — лотерейный, случайный, свернувший с дорожки сценария; и слышать эти фразы — об Антоне, о его Антоне, Антоне, который еще вчера уткнулся ему в живот, которому Арсений прикладывал к щеке масло и наливал воду, — неестественно, неправильно. Он не должен обсуждать с их новым классным руководителем то, стоит ли ему говорить с Антоном, беседовать по поводу произошедшего; этого произошедшего не должно было быть в принципе. Оно все… неправильное. Неправильное, неправильное, неправильное. Они все все делают неправильно. Так нельзя поступать с детьми. Нельзя пытаться это все заминать, нельзя — давать им понять, что… это все неважное, их чувства — это неважное, что причины… тоже не имеют значения; важнее — выгородить, отмыть школьное лицо, повесить на забор табличку «у нас тут все просто зашибись, нафиг», нельзя — давить, расспрашивать, когда тяжело сформулироваться; но и бросать… бросать ребят нельзя тоже. Нет морального права на то, чтобы они думали, что так друг с другом можно и что так можно с ними самими. Нет, нет, нет, нет. Он пробует собрать куски обмотанных скотчем слов: — Можно… спросить у него, как его самочувствие. Только осторожно. — Арсений вспоминает, как Антон вчера долго-долго смотрел куда-то в пол. Наверное, можно было услышать, как дрожат его мысли. Их было много, они были там, и они попрятались по углам; может, они до сих пор у Арсения в квартире. — И… не знаю, — сглатывает Арсений и трет уголок рта, глядя перед собой, в пустоту размыленного недосыпом коридора, — лучше не спрашивать о произошедшем. Я имею в виду… в плане не допытываться больше. Ни до Юры, ни до Антона… да. Они… они не скажут. Арсений смотрит на Евгения Игоревича. Тот молча слушает его — кивает, когда Арсений поворачивается. — Там не что-то простое. Мне кажется. Хочется добавить: можно я буду говорить с Антоном сам? Можно… это я спрошу у Антона, как он, можно мне? Он знает меня лучше, он… он не доверится, ему, наверное, очень страшно, он просто… он не признается, не надо. Зачем, зачем я сказал, что… сказал, что ты можешь у него что-то спросить, зачем я обсуждаю это, почему… я не оставляю это себе? Это же Антон, это же они… Арсений прячется — в ладонях, между пальцев. Его сейчас видят; и ему так все равно. Арсений знает, что вчера ни Антон, ни Юра особо никак не раскрыли завесу конфликта. Кликбейт для учительских обсуждений между уроками и параллель с большим миром — когда тебя просят замолчать и не высовываться. Кто так вообще делает? Почему они так поступают с детьми? Юра ходит по школе — прямо сейчас, прямо, блин, сейчас он в школе, с синяком на щеке, с зеркальным синяком Антона, он ходит здесь, сидит на уроках, и все видят его синяк, все это обсуждают, но никто из старших не подходит к нему и не уточняет, как он себя чувствует; хотя бы физически. И… Арсений правда не знает, кто начал — далеко-далеко до вчера, он чувствует это, это не один день и не два, — не знает, кто виноват тут больше, если так можно выражаться, однако… все эти опоясывающие конфликт знания не умаляют фундаментальной человечности; попытки не бросать. Из физического столкновения делают сенсацию. Один мелькает в компании четырех других людей — более конфликтных, более развернутых к проблемам в саморегуляции и в поведении, более агрессивно настроенных, — другого… Антона, его вообще здесь нет; и из его друзей Арсений видел только Диму Позова — когда выходил из крыла администрации. Дима стоял возле теннисного стола, что-то печатал в телефоне. Арсений прошел мимо, уткнувшись — тоже — в телефон; думая, что, может быть, Антон хотя бы что-то расскажет Диме. Хотя бы кому-нибудь. Не быть в этом ему одному. Вот вообще никак. И Арсений чувствует себя лицемером — он хочет, чтобы ребят в такой ситуации не оставляли с ощущением, что они во всем виноваты, что они дураки, что все так легко можно решить словами, что их могут при повторении поставить на учет, он не хочет тишины и не хочет тотального, ошарашенного игнорирования, равнодушия; и он хочет, чтобы Антон говорил что-то только ему — друзьям и ему, потому что Арсений… он тоже его друг, он с ним дружит, он, блин… офигеть просто, да, но… что бы там у Арсения ни было в закулисье, что бы ни было его мотивами сейчас, он знает, что ему по-настоящему не все равно — он это чувствует; на физическом уровне тоже. Когда не спишь, когда тяжело есть, когда забота о себе отодвигается, потому что ты так сильно волнуешься за кого-то; и у Арсения всегда все именно так. Оно… не может у него быть иначе, это он и есть — встревоженный болью, чем-то, что болит у близкого человека. Близ-ко-го. Арсений вспоминает: Антон ведь не запретил. Он сказал: «Я не запрещаю», он не отверг Арсения — он только… поддался тому страху, слабости, которая есть у всех людей, которая должна быть у всех людей; он дался, он доверился, и последнее, что Арсений хочет, — это его доверие подорвать. Он не хочет обсуждать Антона с другими, вот, вот, что кажется ему таким неестественным и неправильным — ему не хочется выносить антоновское, глубинное на публику, даже если он сам не до конца все понимает и чувствует; вот оно, боже, вот оно. Нащупанное, внезапно улегшееся тонким слоем на сердце. Ему просто нужно быть не здесь. А с ним. Минуты сворачиваются бумажным свитком, которым Арсений размахивает направо и налево; сматывается из коридора первого этажа на третий, снова возвращается, потому что ему хочется, очень сильно хочется — все же дождаться Антона, если он правда придет к третьему уроку; бренчит звонок, все разбегаются, бросают все украшения на лавочки и окна, никто не остается — и так делать нельзя, оставлять все нельзя, но это не арсеньевская ответственность сейчас. Он выглядывает Антона — и, когда сердце подпрыгивает, только потом понимает, что он… все-таки выглянул — Антона. Невдалеке, не на улице; прямо здесь, уже в школе. Он заходит в гардероб, пропадает там — а Арсений смотрит на него из другого крыла, сквозь длинный-длинный коридор, зная, что они сейчас все равно столкнутся; может, Антон не скажет ни слова, но они встретятся — хотя бы взглядами, хотя бы заметят друг друга. Арсений прячется за поворотом, прижимается лопатками к стене, в бок упирается круглый угол подоконника. Мимо пробегают восьмиклассники, кто-то из них, кажется, роняет что-то на лестнице, потому что Арсений слышит мат и смешки. Он прикрывает глаза, мягко-мягко стукается затылком об стену, сжимает пальцы, разжимает, сжимает пальцы, разжимает… и вся его одежда, все его выражения на лице продолжают капать, стекать на пол, но уже медленнее, не так безнадежно, как до этого. Потом — он слышит шаги. Антоновские. Точно его-его. Тот поднимается по маленькой лестнице между длинным коридором, где висят объявление, расписание, доска почета и куча-куча школьных грамот и благодарностей, и крылом с учебными кабинетами — нельзя уйти на второй этаж, не пройдя здесь. Арсений думает об этом с замершим дыханием, с замершим сердцем и телом. Антон проходит чуть ли не вплотную к стене, а затем притормаживает. Замечает. Арсений шумно сглатывает. Они все еще не одни. В кабинет химии открыта дверь. В туалете шумит вода. Из холла доносится чей-то голос, который Арсений пытается не воспринимать, не слышать, фокусироваться только на Антоне — его глазах, сейчас больше зеленых, чем серых, таких спокойных и безэмоциональных. Он не улыбается. У него на щеке желтеет синяк. Пахнет мазью — наверное, Найз Гелем. Антон в толстовке. Держит руки в карманах, с рюкзаком на плече, такой высокий и красивый, такой тихий и беспокойный, такой близкий — Арсению будет достаточно сделать шаг, чтобы, чтобы, — но держащийся на расстоянии. Словно — в первую очередь от самого себя. — Привет, — негромко говорит Арсений. И снова сглатывает слюни — наверное, соленые, как слезы. Антон… он плакал вчера? Арсения пришибает этим вопросом к невидимому стулу. Он чуть наклоняется, чувствуя, как сгибаются колени, находит опору в подоконнике — а хочет держаться за другое, за другого. Но ему нельзя. Это не кухня Арсения, это не дом Арсения, это не раннее утро, когда такие жесты еще не воспринимаются сердцем, телом целиком (не в случае Арсения, вообще не в его), это не вечер и не ночь — когда подобное, уязвимо-открытое, случается без осознания. Антон заметно прикусывает щеку. Коротко кивает. Он мог бы сказать «здравствуйте», которое Арсений уже почти слышит сам, готовит себя к нему, но он только дергает головой — как когда совсем не остается слов или слов так много, что ни одно не будет подходящим, чувственно подходящим. У Антона бледное, выбеленное — он не спит, он вообще не спит? — а еще… впалое, остро-очерченное лицо. Арсений не хочет находить в его выражении и внешнем виде подтверждения тому, что Антону хуже, чем он думал, так, что он, вероятно, еще и толком не ест… и его правда тошнит — как он говорил в пятницу, а Арсений подумал, что там что-то не чисто, и об этом он помнит, помнит, а о другом не помнит совсем и… Арсений не хочет находить подтверждения. И… еще больше — давать Антону уйти сейчас; ничего не сказав, не найдя слов, растерявшись, так и не переступив эту дурацкую лужу под сердцем. — Подойдешь ко мне, если что? Зашифрованное «пожалуйста, только говори со мной». Спрятанное «я тут, только говори или… просто не пропадай». Тихое «они все пытаются, но делают только хуже, а я не буду так с тобой». Одно-единственное «пожалуйста», которое готово заслезить глаза. Антон оглядывается. Вытаскивает руки из карманов штанов и засовывает их в один большой карман толстовки. Руки такие же белые, как его лицо. Лишенные чего-то теплого, живого. Антон где-то, где ему очень больно. Он пришел сюда через силу — он бы не шел, он бы точно остался дома, он бы и дальше молчал и не появлялся. У него в глазах Арсений видит листья, облитые дождем. Или — просто, просто: затемненный зеленый, по которому мазнули серым или черным. Тучным, пасмурным. Но оно не пустое. Антон вообще не пустой. Арсений ждет ответа, но проходит, кажется, полминуты — и Антон все молчит. Арсений выламывает пальцы, а Антон трещит костяшками в карманах. Арсений хочет взяться за его запястья и попросить его перестать. Но сам не перестает. — Ладно. — Сухо, как асфальт. Негромко, нечитаемо. Другой язык, который Арсений снова не может понять даже по контексту и картинкам реальности. Он опускает взгляд. Думает: Антон там, где ему очень больно. Он там один, он, видимо, ни о чем никому не говорит. Он… он… Они расходятся — еще на урок. Арсений прячется в кабинете, а когда к нему стучатся — надеется, что это Антон. Они все приносят ему бумажки, они все забирают у него бумажки, они зовут его в актовый зал, утаскивают его, чуть ли не хватая за руки и на ноги. Арсений смотрит репетицию новогоднего праздника, потому что его попросили, хотя он не отвечает за его организацию, он комментирует — говорит муру, что, блин, угодно, лишь бы уйти поскорее, и все яркие, бликующие дождики, мишура и игрушки чудятся вставленными в фотошопе клипартами. Этот мир нарисовали второпях сегодня утром, а Арсений совсем не спал, все пошло не по плану, и он видит, в последние пару дней видит, какое все не готовое, неестественное, неправильное. — Чего такое? — спрашивает он у Софы — девочки из девятого класса, которая долго-долго смотрит на него и вздрагивает, когда Арсений ловит ее взгляд. В актовом зале всегда холодно — отапливающих труб недостаточно, чтобы прогреть такое помещение. В спортзале всегда то же самое. У Антона сейчас была физкультура. И будет еще раз. Почему он был в другом крыле, а не пошел в раздевалку? Он был на уроке? Или… — Ничего, — мотает она головой и задирает руки, чтобы затянуть хвост. Арсений оглядывается на сцену — по ней скачут ребята-чижики, которые будут рассказывать стихотворения на елке в конце декабря. — Я просто вообще… участвовать в этом всем не хочу. Софа и еще парочка девочек танцуют — что-то внежанровое, что-то, что вызвало бы интерес в «Танцах» как стиль, но вряд ли бы далеко пошло; он и Марина с осени смотрят новый сезон, поэтому Арсений не может не примеряться и не думать, а взяли бы их дальше или нет; и даже эти мысли сейчас — как вся эта мишура вокруг. Не отсюда, не то. Арсений вышагивает, как вчера вдоль двери, где-то около того места, где сейчас Антон. И ждет. — А это я хожу на танцы, поэтому я его ставлю, поэтому мне и говорят участвовать в этом вот всем. А я не хочу. Софа заглядывает в телефон. Арсений грустно улыбается. — Ты ставишь красивую хореографию, правда. Поэтому… тебя выбирают. Знают, что ты дашь победить. — И обязательно спрашивают меня. Похожую саркастическую интонацию Арсений сегодня уже слышал — когда говорил с Евгением Игоревичем. Когда смотрел на него и видел — словно прикрыв глаза, закрыв уши, сомкнув губы — Антона. — Хочешь, я попрошу Ирину Николаевну, чтобы она тебя освободила? Ты можешь просто ставить… — Нет! Пожалуйста, — Софа широко открывает глаза и складывает руки друг к другу, почти дотягиваясь пальцами до подборода, — не говорите, что я сказала. Это я просто так. Не говорите только, пожалуйста. Арсений вздыхает. Ему кажется, что с каждым днем в этой школе все меньше ребят, которых хотя бы раз… на которых никак не давили. Софа просит Арсения молчать, как просила когда-то не называть ее Соней, когда говорила, что всем остальным все равно, но, может, хотя бы Арсений сможет… они все тут встревоженные, переживающие, говорящие, а потом жалеющие о том, что что-то рассказали. Сердце за них болит. Ведь Арсений тоже в этом месте когда-то был. Каждый день он убеждается в том, как всем вокруг нужна поддержка и как ее порой недостаточно. Как все замалчивают и прячут, как знают — если попросят, их, скорее всего, не услышат. Так не всегда и не везде. Бывает правда хорошо, бывает — когда детей понимают и слышат. Арсений может поручиться за то, что несколько учителей из средне-старшей школы точно не будут грубить, и давить, и обижать, но… ведь есть еще куча людей. Он говорит: — Я не буду ничего говорить. Софа улыбается и произносит: «Спасибо большое, Арсений Сергеевич». Она утыкается в телефон и уплывает в сторону сцены — проходит между рядов, наклоняется к кому-то из девочек, потом залетает по ступеням к столу, где обычно включают музыку или что-то на проекторе. Арсений еще раз оглядывает актовый зал, одергивает водолазку и выходит — с мыслью, что сегодня очень-очень-очень грустный цвет. Он бы был голубого цвета и пах озерной водой. Одинокий и безликий. Они с Антоном расходятся — так, что Арсений натыкается на него на лестнице, когда хочет спуститься из крыла с актовым и спортзалом. Антон поднимается не один — в спортивной форме, с телефоном в руке и бутылкой воды, которую у него в итоге выхватывает с улыбкой Оксана Фролова, — и Арсений не дает себе затормозить: топчет ступени, опустив голову и приложив к щеке руку. Он проходит прямо мимо Антона, улавливает его запах и просит себя не останавливаться; не смотреть, не привлекать внимание. Он просто… он не выдерживает, ему слишком, слишком, ему не по себе, и он очень скучает, очень скучает, а ведь Антон так близко — уже за спиной, и Арсений поднимает голову, смотрит на лестничный пролет и перила. На них опирается пара ребят из десятого класса, которые не поднимались по лестнице, но которые, видимо, только-только вышли из спортзала. У них там был урок. Арсений не знает, был ли там Антон, он ничего не знает. Только держит — перед глазами и в сердце — картинку, как Антон передает Оксане воду, как она ему что-то говорит. Он хотя бы с кем-то говорит. Пусть не с Арсением. Хорошо. Пусть, пусть говорит. Арсений подождет. Дотянется, дотронется, дождется. Он подождет. Хотя бы до вечера. До завтра или… послезавтра.

***

Вечером в какой-то день Антону пишет Арсений. Он присылает какое-то огромное сообщение, когда Антон тупо пялится в экран и пересматривает прохождение Аутласта. Это уже третья серия, и ему даже похуй на скримеры — он сверяется с какими-то комментариями. Глаза закрываются, под щекой — сложенные руки. Это не больная щека, но все как-то заживает. Свадьбы у Антона никогда не будет, потому что он даже не уверен, что у него есть завтра, поэтому пусть заживает само. Хотя это как-то бессмысленно. Он выдергивает из розетки зарядный блок, переворачивается на спину. Зачем-то жмет на уведомление. Это тоже бессмысленно. У Антона ничего нет. Он все растерял — как ребенок, которому каждый холодный месяц покупают шапку, а он оставляет ее на лавочке в школе — и ее воруют. Опять и опять. Повторяющийся порядок действий и мыслей. Только на секунду думаешь, что что-то понял, а потом происходит херня. И даже этих действий не существует. Мыслей тоже. Лежишь овощем на кровати. Пялишь в телефон. Хотя… Антон скользит глазами по словам. Может, он все-таки чего-то ждал. Ему самому говорить нечего. Он просто знает, что случилась какая-то хуйня, но он просто… не понимает, что тут обсуждать. Все слова превращаются в блеклые скомканные шарики. На вкус как сера. Сегодня может быть вторник, а может быть четверг. Или вообще другой месяц. Может быть, просто ебаная среда. Телефон всегда знает лучше. Когда он в последний раз с кем-то переписывался? Нормально говорил? В пятницу? Эта пятница вообще наступала? Никакущее. Из Антона выкачали энергию на долгую жизнь, его подставили, он сам себя подставил. Думал, что все заебись, а оно нихуя не заебись. Ему так хуево не было никогда. Раньше он хотя бы мог функционировать на примитивном уровне. Сейчас он только лежит. Ему нехуй делать. Ему дохуя делать. Он тупорылый механизм, он больше не знает базовых команд и своего имени. Но когда Арсений обращается к нему — в самом начале сообщения — «Антон», это кажется самой настоящей, блять, реальностью, его именем, первичной человеческой реакцией. Когда тебя зовут, отзываться. Оборачиваться. Сразу подскакивать. Только это и есть. И если нет этого, нет ничего больше. Остальное никакущее. Пустое, рвущееся, как салфетка. А дальше что? Дальше, блять, что? Антон возвращается к началу. Смотрит на собственное имя, напечатанное арсеньевскими пальцами. Арсением. Антон впервые за какое-то время — несколько суток, которые порезали ножницами на кривые куски, — осознает, что именно он чувствует. В нем все варится, мешается, закручивается сотней тысяч неизведанных вселенных, нахуй, и вот он наконец выхватывает старым порванным сачком хотя бы что-то. Чувство, что он скучает. Полоскающее ножом ребра. Потому что: этому чувству будто нет места больше. Он не имеет права быть нормальным человеком, не имеет права ощущать что-то, кроме усталости и апатии, кроме пустоты и… Как быть нормальным человеком. Когда творишь хуйню. Когда все в мире творят хуйню, а ты ее пихаешь в себя, жрешь, жрешь, блять, слюни текут, горло болит от глотания, лицо распухшее, во рту не помещается ничего, кроме этой мерзоты, грязи, хуйни. Жрешь ее половниками, и все лицо такое же грязное и мерзотное. Растекшееся, красное, с синяком на пол-лица. В зеркало смотреть тоже нельзя. Хуйня получится. Антон пробовал. Он много, блять, пробовал. Он свистяще втягивает носом воздух. Где-то лает пес. Системный блок гудит — Антон не вырубал комп несколько суток. Не может спать в тишине, а раньше не мог без нее. Мозги набекрень, скатываются каскадом, намертно замершие. Бей или беги, блять, и Антон делает все и сразу — а потом застывает, как дедовские скульптуры. Но в них хотя бы какой-то смысл есть. В школе Антон отсиживается. Дома отлеживается. Вот, блять, и жизнь. Охуенно. Спасибо, что родился. Взгляд дергает мелькнувшее «в сети» под ником Арсения. Как это вообще, нахуй, возможно. После такого. Как Антон… Он смотрит на миниатюрную фотку Арсения в правом углу экрана. Он не понимает, почему не читает сообщение нормально, он же, блять, умеет читать, даже отвечал Арсению что-то на неделе — или вчера все только случилось? Сегодня среда или? Он не понимает. Ему не дают притронуться к клавиатуре. Хотя бы что-то сказать. Он сам себя сдерживает. Не потому что нечего говорить. Это же не он первый разговор начал. А потому что ему точно запрещено. Какая-то гнида заблокировала умение отвечать людям, отвечать ему — Арсению, который пиздец как переживает, а Антону от этого только хуже. Хочется зарыть голову в песок, а потом сдохнуть, чтобы не видеть, как после вечера опять наступает ебучее утро. Антон только ночью сейчас хотя бы как-то… Что-то. Утром думаешь, сколько часов осталось до полуночи. Ненавидишь светлеющее небо. Не открываешь занавески, не включаешь в коридоре и комнатах свет. Превращаешься в летучую мышь, поехавшую, просто пиздец поехавшую. И даже объяснить себе нормально ничего не можешь. Вроде такой: я умный человек. Да пиздец ты умный. Был бы умным, не поддавался бы так эмоциям, вот что, нахуй. И не страдал бы сейчас, не лежал в апатии, как в коме. Мама говорит, что Антону нельзя впадать в отчаяние. А у Антона нет отчаяния — в нем ничего нет. Все вырубили. С ноги или кулаком. Может, он сам это и сделал. Он думает, что он ломает себя сам. Он знал, что так может быть, он, сука, столько сделал, чтобы избежать всей этой херни и спрятать все то, что его мутузит, когда он остается один. А сейчас он по-настоящему один. Надолго один. Ему сказали, что он ебаный пидор, ему все это время отовсюду долетало — ты странный, ты ебнутый, ты не заслуживаешь. Антон не говорит, ему не говорили «…жизни», но это имелось в виду, ага. Да. Ага. Ну и идите вы все нахуй. Пидор он. Ублюдки, нахуй. Антон сжимает телефон в руке, сильно стискивает зубы. Челюсти болят. Он не понимает, что теперь делать. Куда ему, нахуй, идти. В понедельник он спрятался, как слабак, у Арсения. Но так не будет всегда. Он не сможет прятаться у Арсения всегда. Арсений, Арсений… о нем Антон думал — чаще, чем о других, и это само все, блять, первее, оно само в нем такое, он не контролирует. Пацаны молчат, не лезут. Даже Макар не расспрашивает, хотя мог бы. Поз просто сказал, что он, если что, готов поговорить. Спасибо, Дим, но разговаривать я разучился, я не знаю, как это вообще можно превратить в речь, вытащить из башки эту муть, свернутую, как дохлые водоросли. А Арсений… блять, Арсений… Антон жмурится, натягивает брови на лоб. В животе склизко размахивают хвостами рыбы. Он не нормальный человек, но он, блять, обещал себе когда-то, что хуй он кому даст… что-то за него решать. Антон не понимает, он, сука, ничего не понимает, что делать дальше, как быть дальше, как перестать бояться, бояться, нахуй, просто пиздец… бояться каждый новый день, потому что он повторяет предыдущий — как по сценарию, который Антон в глаза не видел, — он не понимает, как снова нормально общаться со всеми, как перестать смотреть в экран и видеть пустоту, а не слова. Как добраться до Арсения теперь. И прекратить задаваться вопросом, нужно ли Антону это все теперь вообще. Когда ему уже все сказали. Просто полный пиздец. Они серьезно решили, что могут за него решать, а он позволил им это. Сказал: конечно, давайте, въебите мне в самую грудину, отравите мой мозг, давайте я еще раз вас, нахуй, ударю, сука… это же я, да. Я такой. Долбоеб, пидор, ебнутый на всю голову. Когда Антон говорил это себе сам, оно было другим. А теперь его словно вмазали лицом в едущий грузовик. Наслаждайся. Это ты, да. Живи с этим. Антон, привет? Я не буду сейчас ничего спрашивать, потому что я понимаю и чувствую, что тебе не хочется это все обсуждать.. признаюсь, что я пытался докопаться до какой-то правды сам, я пытаюсь до сих пор, наверное, потому что мне важно понимать и чувствовать, как себя чувствуешь и почему.. Есть штуки, в которые мне нет доступа, но я был бы всегда готов.. его получить- хотя бы на немножко. Я его и получил -когда ты в понедельник пришел. Боже, если бы ты не пришел, я бы совсем того.. если что, ты всегда можешь приходить, правда. Если дома будет Марина, мы просто будем у меня в комнате, хорошо? Можешь даже не предупреждать и не спрашивать.. то есть если ты знаешь, что я дома, приходи, хорошо?.. Очень больно оставаться в стороне, так как я не вовлечен в это все с головой.. по-настоящему- как ты. Я переживаю, что ты один, и мне очень неловко это писать сейчас, я надеюсь, что я не удалю удалю это на половине пути. Если что, у тебя всегда есть я- и моя квартира, и мой кабинет, и вообще все мое пространство. Мне там в школе наговорили разного (ничего страшного о тебе!!!), и я просто скажу, что я, что бы там ни было, очень сильно на твоей стороне.. не хочу потеряться и не хочу быть вдалеке. Не могу ложиться спать, не думая о том, что там с тобой, и в школе тяжело проходить мимо- второй день подряд. Я очень по тебе скучаю Антон прикладывает телефон, заблокировав экран, к губам. У него пищит от перегрева сердце. Это просто полный пиздец. Антон этого и боялся. Даже когда он молчит, Арсению просто хуево. Пиздец, просто пиздец. Он скучает, он ждет чего-то, он скучает, сука, он скучает. Антон постукивает телефоном по губам, чуть покачивает головой, снова жмурится. Почему-то тяжело дышать — пробкой заткнули дыхательные пути. Пиздец, пиздец… он все качается, все щупает между пальцев телефон, все вслушивается в эти ебучие буквы на расстоянии… я очень по тебе скучаю, не хочу быть вдалеке, мы просто будем у меня в комнате… Антона на части рвет, без треска, не по шву, — от желания ответить, написать, блять, просто тираду, роман, не умея писать, и от желания оставить прочитанным и промолчать. Стать еще большим хуйлом, потому что он только это и умеет. Он не знает. Он не понимает. Ему Арсений прямым текстом говорит, а Антон все равно сторонится. Не идет. Знает: ему будет еще хуже. И Антону будет еще хуже. Тогда нахуя оно все. Он протирает мокрые, слюнявые губы рукой. Снова заползает на сломанных коленях в диалог. Арсений вышел из сети семь минут назад. Какие-то семь минут назад. Эфемерные. Антон отрывает мотыляющийся на большом пальце заусенец, оттягивает его, хотя тот уже кровит, и сплевывает. Прикладывает пальцы к экрану, набирает буквенный мусор, стирает его и пишет:

Я хочу к тебе

Телефон лежит на кровати, когда Антон встает на ноги и выходит в коридор. На улице темень, и Антону кажется, что он сделал что-то неправильное, что то сообщение надо удалить, что он только подкрепляет чужое мнение о себе, что… блять, ну… блять, он же ебанется без него, он просто поедет, он уже целиком и полностью помешанный, нахуй ему сматываться — чтобы что, вот чтобы как. Кухня пустая, никто не жрет, не готовит, не пьет воду. Дед уехал, мама на работе. Антон один, и он ебанется в край. Зная, что его разрывает по конкретной причине. Потому что он реально, пиздец, пиздец как сильно хочет к Арсению и потому что ему туда словно больше нельзя, чтобы не стало хуже, ничего не стало хуже. Но это все они. Они прогрызли ему мозг, как артерию. Еще на той неделе он хотя бы… знал, что он ебанутый, но не пытался доказывать — не доказывая, молча, превратившись в ебучего призрака — всем, что это вообще не так. В снегу сидит Чупа. Антон выходит на задний двор, медленно спускается по ступеням. Подхватывает кота, смотрит на пустую беседку, на сарай. Его крыша завалена сугробом, на краю замирают сосульки. Чупа заползает к Антону на плечо, трется вонючей мордой об щеку. Антон тихо шмыгает, опирается поясницей на деревянные перила. Беседка пустует. Сарай завален. Скрипит дверь. Она такая же слабая, как Антон. Он бы заревел сейчас. Нос щиплет, как от противных каплей, глаза прикрыты. На плече, вцепившись когтями в фуфайку, сидит Чупа. Он спрыгивает в снег, когда Антон слишком громко, слишком судорожно вздыхает. Наверху лежит телефон. Арсений уже прочитал. Антон чувствует. Он смотрит на дверь сарая, залипнув. Глаза пустые, взгляд пустой. Он хочет плакать, но слез нет. Есть только слово — слабый. Ты слабый, ты пиздец какой слабый. Ты даешь им управлять. Ты слабый. Ты просто… Антон пинает сугроб. Ватный снег подлетает в воздух, на мгновение замирает и бахается вниз. На сидящего на нижней ступени крыльца Чупу, на антоновские галоши. Они считают меня пидором. Он усмехается. Они считают, что я пидор. Все что-то видят. А мне просто нравится Арсений. А они думают, что я конченый, что я просто ебнутый. Мне нравится человек, а они откуда-то взяли, что я пидор. Как они это увидели? Что я сделал для того, чтобы это увидели? Они все знают? У меня все на лице? Или только я знаю, но они не знают? Нахуя это все? Что дальше-то, блять? Никто ему не говорит — никогда не говорил. Антон всегда во всем варился сам. Он хочет заплакать, но слез нет. Он трет холодным рукавом лицо, морщится, задевая синяк. Смотрит в темное, ночное небо. Оно лучше утреннего. Утреннее Антон не хочет. Но хочет к Арсению. Даже ебучим, предательским утром. Что ему сделать, чтобы полегчало? Оно вообще может полегчать? Пока что Антону просто хуево. Как никогда хуево. По-человечески хуево. Он не умеет говорить, не умеет рассказывать. Он не знает, что чувствует, и не знает, как теперь существовать. Лучше бы он заревел. Просто, сука, заревел. …мне просто нравится Арсений, который даже об этом не знает, а они думают, что я пидор. Они думают, что я пидор. Они думают, что я пидор. А Арсений даже ни о чем не знает.

***

Антон должен что-то сделать. Он повторяет это себе с самого утра. Оно опять наступило, и Антону опять нужно продираться через целый день. Вроде бы пятница. Вроде бы последняя полная неделя перед каникулами. Вроде бы — никого поблизости. Никто не дышит в спину или в шею, никто не гонит Антона с третьего этажа ссаными тряпками. Никто ни о чем не спрашивает, никто его не трогает. В кулаке зажата вся одичавшая, брошенная школа. Никого нет. Антон стучится, отступая на шаг от двери, закидывает голову. Потолок белый, больничный, нихуя не успокаивающий. Антон должен что-то сделать. Сделать. Сделать. Арсений знает, что Антон придет. Антон ему написал когда-то там. Он не вламывается в триста восьмой сам, все пялится на потолок и пытается посчитать, сколько будет — двести двадцать четыре умножить на восемь. Извилины соображают туго, они атрофировались, как мышцы — от пролежней. Четыре на восемь — тридцать два, два пишем — три в уме. Два на восемь — шестнадцать, плюс три, девятнадцать, один в уме. Два на восемь шестнадцать, плюс один, семнадцать. Ответ — тысяча семьсот девяносто два. Антон сглатывает слюну, опускает голову. В ней — изрисованный потекшей ручкой клеточный лист. Открывается дверь. Арсений — в светлом свитере, серых брюках и в очках — как-то пушисто, шелестяще, пиздец как мягко выдыхает — Антону в лицо, в глаза, не касаясь, но касаясь: — Это ты. Антон еще раз сглатывает слюни. Гипнотизирует взглядом торчащую на макушке черную прядь, блики в линзах, приоткрытый рот. В глаза пока не смотрит. Он… он, блять, все, нахуй. Ему надо что-то сделать. — Зайдешь? — Нет, постою здесь. Арсений улыбается — даже не делает вид, что не понял, что это сарказм. Улыбка у него смущенная какая-то, на щеке ямка, вокруг нее пляшут родинки. В реальном времени Антон не видел Арсения с понедельника, но голова в ахуе, сердце в ахуе, потому что Арсения давно, блять, так давно не было вот так вблизи, и между ебучим понедельником и голограммой-пятницей прошел месяц, десяток праздников, три дня рождения Антона и чей-то кот. Ладно. Антон уже тут. Ему хотелось развернуться где-то на лестнице. Въебаться лбом в стену, еще раз задеть рукой гвоздь. Хотелось, он все равно приперся сюда. Стоит сейчас. Дверь за спиной закрывают, сбоку — высокое зеркало, и Антон пару секунд пялится на тени. На кеды Арсения, на его шаркающие шаги. На то, как он обходит Антона, стирая его отражение, и Антон видит только его бок, прямую спину и тихое выражение лица. И вот он снова тут. В какой-то из реальностей. Может, его реальность и есть зеркальная. Откуда он вообще знает, правда ли все вокруг. Может, он не думает об этом постоянно, потому что его пытаются перепрограммировать. Платы вышли из-под контроля, а контроля у Антона никогда и не было. Он как… муравей, которого можно поймать на улице и бросить в банку с водой. Ничего не сделаешь. Все решили, решено за тебя. Арсений включает чайник. Стоит к Антону спиной. Молчит. Антон хочет подойти и обнять его. — Хочешь что-то сладкое? — Ничего не хочу. Только тебя. Хотя бы тебя. Антон обходит стол, бросив куда-то рюкзак, садится на кресло Арсения. Он думает, что можно расставить ноги и позвать его. Предложить ему потрогать щеку, предложить спросить — не болит ли она. Можно сесть на колени, чтобы было удобнее. Антон не запретит потрогать волосы или руки. Он положит собственные на Арсения — на его спину и на ляжки. Не будет лезть дальше. Похуй на то, как это выглядит. Что можно погладить под свитером живот или поясницу. Что рядом будет его лицо — его можно целовать или трогать губами. Антон думает, что ему так на это похуй, но ему так хочется сделать что-то. Больше, чем пошлую хероту. Что-то совершенно другое. Чтобы потом еще раз сказать, что он ебанутый. И аргументы против сгорят, как на расстоянии десяти миллионов километров от солнца. — Чай я все равно погрею, — тихо говорит Арсений, и, возможно, на такой же громкости падают звезды, когда ты далеко. — Я как раз хотел пообедать. Антон не ел, кажется, со вчера. Он мельтешит: достает белую и черную кружки, вытаскивает пакет с конфетами, пропадает у Антона за спиной, роется где-то, возвращается, наклоняется над столом, задевая ногой колено Антона, берет телефон, тыкает по экрану, убирает его, оборачивается, шагает к окну, немного горбя спину, и кладет в кружки чайные пакетики. В кабинете пахнет сладким киселем, шоколадом и одеколоном. Антон смотрит куда-то Арсению в лопатки. Под мягким шерстяным свитером их практически не видно. Что говорить — Антон не знает. Он вдавливает ступни в пол, хватается за ручки кресла, делает пару движений — крутится то в сторону монитора, то в сторону шкафа, и за его спиной — закрытая дверь. Дверь, за которой никого нет и быть не может. Антон думал, что скучал по Арсению в целом. А сейчас смотрит на то, как он перебирает пальцами, глазея в окно, как не поворачивается, наверное, стесняясь, прячась, смотрит и понимает, что скучает не просто по Арсению — по разговорам с ним, по его рассказам, по тому, как он смеется на антоновские шутки, на все его шутки, тупые и умные, бессмысленные и нормальные. Скучает по тому, как мог касаться его во время разговора. Скучает по чему-то, что могло, сука, быть на этой неделе, если бы не все это. Он бы мог… Сделать что-то — но не потому что его зажали в углу. Не потому что сказали, что он еблан, потому что ему нравится мужик. И — откуда они, нахуй, эту информацию взяли вообще. Антон до сих пор ничего не понимает, и ему, блять, страшно. Он пришел сюда, хотя ему нельзя. Хотя это может обернуться против него. Против Арсения — а это последнее, чего Антон хочет. Это будет просто безнадежный пиздец. Но сделать что-то хочется. — Как дела? Арсений вздергивает голову, как птица, услышавшая чужое пение на другом дереве. Оглядывается. Антон смотрит прямо ему в глаза. Коротко, судорожно думает: он сделает что-то и все поменяет. К хуям уничтожит этот сурковый сценарий, он что-то сделает и сам себе покажет, что они, блять, не могут управлять Антоном и его поведением. В эту же секунду, как он думает об этом, ему снова становится тревожно. Антон уводит взгляд на окно — на тот застывший зимний мир, который не любит, когда на него смотрят. Только притворяется. Антон тоже притворяется. Когда спрашивает тупое: как дела? Когда держит лицо спокойным, когда хочется разреветься — и когда Арсений подходит ближе, так, что приходится вскинуться. Почувствовать, как его на секунду касаются. Проводят по плечу, а потом протягивают кружку. Антон чувствует себя слабым. Он тут, но ему тут быть нельзя. А если бы его тут не было, он бы ебанулся. Тревога в горле закручивается неозвученным: по мне все видно? Они все видят, что я в тебя влюблен? Арсений отвечает — но не на это. — Как может быть дела у человека, который… изводит себя мыслями о другом? — Хуево? Самый простой ответ. Хуево, если это все видно. И тебе тоже хуево. Из-за меня. Арсений часто-часто моргает, словно не ожидал услышать такое, и, прислонившись бедром к столу, скрестив ноги, отставляет кружку на край. Он кажется слишком тонким и слишком бледным. — Худо, — зачем-то добавляет Антон, рассматривая влажные губы Арсения. Они искусанные. На нижней — тонкая корка запекшейся ранки. На верхней покраснение, как когда сильно зажимаешь зубами кожу. — Худо и хуево. — Звучит как названия двух деревушек. Ты в какой живешь? — Угадай, — дергает ртом Антон и делает первый глоток. Арсений, в отличие от Антона, кипятит воду до последнего — на чае никогда нет белой пенки. — Давай в одной жить. Антон прищуривается. Думает что-то сказать, почти даже подцепляет пару слов — но просто кивает. Он пустой. Но Арсений здесь — опирается задницей на стол, ноги уже не скрещены, выпрямлены, он закрывает собой монитор, и носок его кеда упирается в колесо стула. — Нахер ты себя изводишь. — Угадай, — цыкает Арсений и отворачивается. Будто обиделся. — Это не контролируется. Антон хмуро пялит ему в щеку. Пытается понять. — А если бы контролировалось, я бы все равно не перестал. Ох, блять. — Тебе оно надо? — Ты зачем мне это говоришь сейчас? — резко снова поворачивается Арсений. У него сведены брови. Радужка еще более синяя, чем обычно. Он расстроенный и, кажется, раздраженный. Антон не помнит, видел ли он его таким когда-либо. Может быть. Когда-то. — Потому что не хочу, чтобы ты переживал, — твердо отвечает он. Арсений хватается за кружку и практически залпом выпивает чай. Антон бы подумал, что он сумасшедший, если бы не видел, как он доливал им обоим воду в кипяток. Заботится. Антон так хочет его обнять сейчас. Подкатиться на стуле и обнять. Объясняться он не умеет, говорить что-то нормальное — тоже. Он бессильно вздыхает, пялясь на горящее слабо-красным раздражением, розовым волнением лицо, и мелко, скрипяще покручивается на стуле. Он не понимает, зачем говорит все эти тупые вещи. Знает же, что хуй перестанешь волноваться, когда волнуешься, но его переебывает от мысли-страха, что Арсений там реально ебанется. А он может. Типа… по нему видно, всегда было видно, что он может. Антон к такому, может быть, не привык. Это пиздец. «А если бы контролировалось, я бы все равно не перестал». Антон ебанется. Он не акцентирует внимание на этих словах вслух, но… Антон просто ебанется. — Ладно. Окей. — Окей, — бросает Арсений. — Ты обиделся? Арсения этот вопрос сдувает. Проткнутый шишковой иголкой шарик. Порозовевший, вытянутый, на ниточке. За нее никому нельзя хвататься. Антон скучал. Глаза не отрываясь следят за тем, как меняется, смягчается арсеньевское лицо. Антон очень скучал. Хотя даже думать об этом странно и непривычно. — Нет. — Да ведь. — Я не на тебя обиделся. — Стук пустой кружки об стол. Антон облизывает сухие губы. — Ты вообще ни в чем не виноват. — Я сказал хуйню, — хмыкает Антон. Моргает. В кабинете темнеет — небо темнеет так же резко, когда на него долго не смотришь. Арсений нащупывает позади себя выключатель настольной лампы. Он стоит рядом. Это осознание вкручивается гвоздями в виски каждую, блять, минуту. — Антон… — Ты сядешь? Антон прокашливается. Фраза такая же сухая, как горло. Арсений тихо выдыхает, встает ровнее, а потом смотрит на Антона — он чувствует это, пока зачем-то трет рукав кофты. Невидимая пыль, грязь, пятна. Надо отмыться, залезть в пачку от мыла, выпить «Мистер Пропера» и пожать руку Мойдодыру. Натереть до скрипа мозги, чтобы ни одна хуевая мысль больше не проскочила. Поставить фильтр. Арсений все глазеет. Антон хочет посмотреть на него тоже. Он поднимает подбородок, чуть склоняет голову к плечу. Взгляд Арсения аккуратный, будто он листает только купленную книгу. С картинками она, наверное. В случае Антона — с темными, гремучими, как лес, картинками, с проплешинами и прилепленными черными хуевинами по бокам страниц. В этом ракурсе — Арсений склоняет голову, прикусывает губу, слабо прищуривается — у него еще худее щеки и светлее лицо. Смотреть на него, зная, что тебе пиздец как не поебать, — это охуеть. Смотреть на Арсения — пиздец в принципе. Его хочется удерживать. Взгляд или самого Арсения. Будь у Антона сейчас настроение, он бы что-то обязательно сказал. Так, что у Арсения бы покраснели скулы. И он бы отвернулся. Сжался, схватился за пальцы, отошел к окну, а Антон бы все лупил ему в затылок — или в лопатки, или в поясницу. На его задницу и ноги. Мог бы встать, смотреть, смотреть, сука, и что-то сделать. Антон еще крепче зажимает что-то невидимое в кулаке. Он спросил у Арсения: ты сядешь? И — вот, блять, ничего нового. Вопрос с подковыркой. Можешь сесть на стул, а можешь — на колени. Антон их даже раздвинет. Как тогда, в какой-то день. Пусть Арсений снова подойдет к нему, пусть Антон снова поднимет голову и подумает: ты можешь сколько угодно притворяться, что ничего нет, что все хуйня, а потом краснеть, отворачиваться, подаваться ближе, пялиться на него в-ебаную-тихую, можешь сколько угодно, блять… нихера это ничего не поменяет. Оно уже все, нахуй. Все. Антон в какой-то момент подумал, что больше не будет Арсению писать. Что все — поигрались и хватит. Херня это все, ему ебано, это все херня, хуйня, просто пиздец, потому что если кто-то узнает — влетит Арсению, и Антон не знает, даже не хочет думать, что может быть. Но он смотрит на него сейчас. Он пришел сюда. Арсений не знает, о чем Антон думает, но — краснеет. Он красивый, просто охуеть, не встать. Антон подносит к губам большой палец, прикусывает подушечку, глядя, упиваясь этим розовым, живым лицом. Под прищуром щиплет глаза. Он бы сжал — Арсения в руке, между пальцев. Нагретая давлением кожа, розовое, живое дыхание. Арсений не знает, о чем Антон думает — когда говорит: — Ты очень красивый. Совсем тихо говорит. Настольная лампа сама тухнет. Арсений даже не замечает. Потом еще скажет: барахлит. Что-то сломано. Тюкнулось. Пока что он молчит, жуя губы, и у него то опускаются, то поднимаются плечи. Но его дыхания Антон не слышит. — Очень, — повторяет Антон, вдавливая это слово в воздух. Вдавливая Арсения в стол, хотя сам — сидит. С раздвинутыми ногами, закинутыми на подлокотники руками. На запястье нет браслетов, на пальцах — колец. Антону просто нужно что-то сделать. В грудине жужжит тревога, она колотит ему нервы — точно делает отбивную. Но: Антон говорит хотя бы что-то. У него нет других вариантов, ничего не сработало, все въебалось в столб, поэтому он просто — хотя бы, сука, что-то — говорит. И наблюдает. Говорит — и наблюдает. Как у Арсения дрожат губы — улыбкой или чем-то на нее похожим, — как он схватывает себя за плечи, как бы обнимая, как он забывает о том предложении куда-то сесть. Явно же забывает. У него сейчас мозг звучит как антоновский голос, там только одно — ты очень красивый, очень. Антон знает. И он говорит хотя бы, блять, что-нибудь. Чтобы был контроль, который он едва ли чувствует, хотя сидит здесь, а не лежит в кровати. Чтобы — что-то себе доказать. Он не знает, что именно. Но: он очень красивый. Антон не видит, сука, смысла не открывать рот хотя бы здесь. У Арсения капающий, волнистый голос: — Ты тоже. Очень. В висок забивают еще один гвоздь. Контрольный. Арсений двигает стул, на котором раньше обычно сидел Антон, наливает себе еще чай, доливает кипяток Антону, еще раз предлагает сладкое — но Антон качает головой. Ему кажется, что организм просто не примет ничего. Он блеванет прямо здесь. Чем-то, что съел вчера, всеми жидкостями и ебучим «мишкой в лесу». Думать ни о чем не получается. Пробитая насквозь башка. Арсений двигает стул ближе — ставит его напротив Антона и спинкой к окну. Усаживается, вытащив из пакета одну из конфет и схватив кружку, закидывает ногу на ногу. Красиво — ногу на ногу. Антон так и не сдвигает колени, косым мазком подмечает: если бы Арсений сел чуть ближе, его колени бы вошли ровно в треугольник расставленных Антоном ног. Он бы наклонился, уперевшись локтями в ляжки, и заглянул Арсению в лицо. Посмотрел бы на реакцию. Антону не хочется трахаться сейчас. Он просто… хочет быть ближе. Наверное. Он не понимает. В какой-то момент все, что связано с Арсением, сдало ключ от кабинки «дрочка». Иногда все еще приходит — иногда пиздецки часто приходит. Но в последние дни даже не пищит. Антон просто… хочет чего-то, но ему не надо смотреть на голого Арсения для этого. Ему даже думать о таком сейчас не хочется. Он ебанется. — Это твой обед? Арсений жует вторую конфету — опирается одним локтем на верхнюю ногу. В этой же руке держит кружку, из которой валит комковатый пар — от плохих привычек чаю надо избавляться, — в другой — зажимает шоколадный прямоугольник. От прямоугольника остаются тонкая стена и сладкие следы на подушечках пальцев. Антон проводит по губам языком. Медленно уводит взгляд к глазам. Надеется, что завтра не будет, что он тут и останется. А Арсений почему-то смеется — как будто Антон сказал реально что-то смешное. — Я перехотел есть суп. Поем уже дома тогда. Поест уже дома тогда. Дома поест он. До-ма. Антон уебашится об что-то твердое сейчас. Ему, сука, так не хочется домой. — Ты ешь вообще? — Ем, — кивает Арсений и коротко лижет указательный палец. У Антона теплеет в животе. — А ты ешь? Антон крутит ладонью — мол, как пойдет. Арсений открывает рот, чтобы что-то сказать, но Антон так и не слышит его голоса. Ему кажется, в любой другой день Арсений бы не промолчал. Тихо. В какой-то день Антон гладил Арсению плечи. В какой-то день Арсений гладил Антону голову, волосы. Это было совсем недавно, где-то за пределами повторяющегося полярными кругами дня. В школе никогда не было настолько тихо. Окна из кабинета выходят, кажется, на юг. Садящегося солнца сегодня не видно и не слышно. Оно напялило очки и спряталось за слоями атмосферы. Осенью на Арсения красиво падал свет — желтый или оранжевый, как листья. Сейчас цветов нет. К стеклам липнет снег, там мороз — и Арсений не закрывает окно. Антону не холодно, он будто вообще нихуя не чувствует. Просто смотрит на то, как Арсений допивает чай, как он — если и говорит, то почему-то шепотом, как он медленно поправляет двумя согнутыми пальцами челку, как мягко улыбается, когда ловит антоновский взгляд. Полы, наверное, холодные. Лучше не снимать обувь и носки. У них соприкасаются колени. Обратно придется идти по темноте. Лучше бы не домой. Антон наклоняет голову, зарывается в волосы пальцами. Арсений как-то сдавленно дышит над ухом, хотя сидит в полуметре от него. На отодвинутом стуле, на переставленном стуле. С уже опущенными на пол ногами. Он тыкает Антона пальцем в колено, а потом скрещивает голени. Заставляет еще раз подумать: Антону надо что-то сделать. Ему хочется отсюда уйти и ему не хочется отсюда уходить. Он хочет что-то сказать, но слова давят на корень языка. Немое сердце, которому вырвали язык. А оно все бьется и бьется.
Примечания:
2673 Нравится 2273 Отзывы 1011 В сборник
Отзывы (8)