***
— Ты понимаешь, что ведешь себя безобразно. Маме отвечает противный кошачий голос — блеющий и почти блюющий. — Безобразно. Эти коты хоть сами пошли за мной, а тебя приволокли. Щелчок захлопнутого холодильника. Поворот оконной ручки. Затихшие стены, пол, проход между кухней и залом. Антон накрывается тонким пледом с головой, но все равно слышит: — Как мешок с говном. Миша ругается на маму матом. Голос старый и скрипящий, как дверь. Мама громко, на грани крика повторяет: — С говном! — Антон приоткрывает глаза, только сейчас понимает, что почему-то просыпается на диване в зале, а не у себя в кровати. Хорошо слышит маму, хорошо слышит черножопую жабу, скребущую по земле лопату во дворе и работающее на кухне радио. Сука, никакого сна в этом доме. — Хлеб жрал и макароны. Мама как обычно выдерживает театральную паузу, словно Миша реально знает русский язык и не орет на нее просто так, без дела — потому что ему всегда что-то не нравится. И следом: — Как бомжара. Это какой-то пиздец. Антон переворачивается на спину, откинув одеяло, и, медленно моргая, пялится в потолок. Он бы хотел услышать шаги на втором этаже, цокающие, как копыта, услышать голоса или визжащий свинячий смех. Чтобы убедиться, что он на полном серьезе ебанулся, что его давно упекли в психушку, а сам он щас просто плавает по галлюцинации. И что все это был просто хуевый, пугающий кошмар. От дивана болит жопа. Кажется, чтобы с него встать, попытаться себя разбудить, Антону нужно потратить все остатки сил. Ночью он тратил их на то, чтобы не впасть в клиническую смерть. Он смотрит на круглые часы на стене. Девять утра. Он спал… почти одиннадцать часов. Антон никогда столько не спит. Что за хуйня вообще и почему он на диване, а не в комнате. Он не помнит, как заснул здесь. Ему опять нужно жить. Телефон валяется возле дивана экраном вниз. Антон не хочет его трогать, не хочет смотреть, писал ли ему кто-то, он ничего ни от кого не ждет, он не хочет, чтобы ему писали, чтобы о нем помнили на расстоянии. Пусть он существует как что-то похожее на личность только тогда, когда его видят. Не пишите ему. И ты не пиши мне, и ты. Оно все какое-то неправильное. Пишешь Макару «ору» в ответ на мем, а тебе хуево. Отвечаешь Арсению на его голосовое, где он рассказывает что-то о своем вечере, когда ты уже ушел, а ты слушать, слышать это не можешь. Видишь Димино «как дела?» — и так противно от себя, потому что у Антона нет дел, у него все то же самое, у него нихуя не меняется, ему все так же плохо. Дел нет, у него нихера нет. Он даже на кухню к маме выйти не может. Сидит на диване, давит ноги в пол, холодные, костлявые, мертвые. Телефон валяется. Что-то в башке говорит ему его взять и все равно посмотреть, кто что написал, а он не может, он не хочет, он хочет, чтобы его оставили в покое, чтобы он один в этом всем был. Чтобы его реально увезли куда-то, но никто об этом не узнал. Чтобы все закончилось. Правая ладонь прячется в волосах, мнет лоб, висок, давит на брови, тяжело, как через дорожные колдобины, двигается по лицу. Спина сгорблена. Третий зевок за минуту. Мама стучит ложкой или чем-то металлическим по кастрюле, гудит вытяжка. У нее очередное утро. Она просто просыпается и живет. Чупа прыгает на диван, ластится к Антону — лезет на колени, на плечо. Сразу спрыгивает. Антон ведь игнорирует его, он плохой, ему нельзя ни о ком заботиться, о нем самом нельзя заботиться. Он плохой, злой, он черствый, пустой. Он хочет выбросить телефон в мусорное ведро, забыть о мире до понедельника, который, может, никогда не наступит. Не слышать жалующегося Чупу на кухне — не слышать мамины шаги в сторону зала. Не слышать: — Проснись, и пой, и иди ешь. Не говорить, что он не хочет. Не слышать мамино цыканье. Пусть все просто закончится. Иллюзорная попытка существовать. Антон оставил жизненные клетки у Арсения в подъезде, когда собирался домой. Когда оказался дома — он и слова связать не мог. Ему и не нужно. Тут никого не было. В обед Антон пытается записать Арсению голосовое, пытается вести себя как нормальный человек — вчера же притворился, что может, — но у него пропадает желание разговаривать примерно к тридцатой секунде, и он отбрасывает телефон на диван. Арсений — внимательный, вни-ма-тель-ный, сука, наблюдательный Арсений — пишет: Ты хотел что-то в голосовом сообщении сказать? Антон трет глаза, кладет телефон на пол и снова ложится лицом к диванной спинке. Одеяло не накрывает его целиком — продувает сквозняком. Будто дед лопатой разъебал окна в зале. Ты хотел что-то сказать? Ты хотел что-то сказать? Когда Антон просыпается, новых сообщений от Арсения нет. Антон думает, что ему было бы хуево в любом случае — если бы их, как щас, не было. И если бы Арсений написал что-то еще.***
— У страха глаза велики, — говорит мама, рандомно открыв дверь в комнату и продавливая ступнями полы. Она идет вдоль каретки кровати, мимо шкафа, останавливается у стола. Там — какая-то тетрадь, потемневшая банановая шкурка и разряженный телефон. — Не надо в отчаяние впадать. Антон лежит спиной к голосу. Просто пялится в стену. На висящую на соплях розетку. Когда-то она бахнет его током. Лещ в двести двадцать вольт. — Слышал меня? Антон гундосит: — Угу. — В носу щиплет. — Выцарапать бы страху глаза. Он говорит это вслух, но оно должно было остаться в его голове. Мама может подумать, что он ебнутый и что с ним что-то не так. Бог с ней. Пусть думает. Антон пытается вспомнить, о чем он размышлял. Но мозг наотрез отказывается возвращаться в ту точку. Болезненно вопит, укалывает его в нос и умоляет разреветься. Но слез нет. И как будто плакать-то и не о чем. Все же норм. Все так думают вокруг. Только мама, видимо, что-то замечает. Мама же. — Затея сразу проигрышная. Этот уебок, — громко, слишком громко для этой тихо-серо-пустой комнаты говорит мама, что-то делая около его стола. Задвигает стул, шуршит занавеской, но окно не закрывает, — он только больше засядет, если с ним драться. — Я не дерусь. Я ничего не делаю. Просто… мам, я просто лежу. Ничего не происходит. Откуда ты вообще берешься здесь с этой фразой про глаза и про страхи. Что заставляет тебя мне это говорить. Ничего не говори мне. — Ты вообще жрал что-то сегодня? — Да, — врет Антон, реально не осознавая, что врет: ему кажется, что он ел, но это могло быть сегодня в обед, а могло быть вчера утром. Нет аппетита. Желудок проспал смену. — Ел. — Я тебя не видела на кухне. — Ты уходила в магазин, — бубнит Антон, слюнявя подушку. Руки ощущаются онемевшими. Ноги — холодными. Он еле ими шевелит. Пытается укрыться пледом — он стащил его из зала. Обычно им греет ноги дед или на нем спит Чупа или Персик. У Миши есть собственное ложе — мамина кровать или любая поверхность, которую он считает достойной, у Милки — антоновская кровать или любой стул на кухне. У Сени ничего нет: он спит там, где его никто не пиздит. Чаще всего — у Антона на животе. Но в последние дни он обитает рядом с мамой. Ворует палочки из маминой косметички и не умеет управлять когтями — царапает всех вокруг. — Не надо маме врать, — она стукает чем-то по столу, словно ставит что-то, и оказывается рядом: наклоняется и прикладывает ладонь ко лбу, — добром не кончится. — Чем-то-то закончится, — бубнит Антон, не размыкая губы. Только сейчас начинает болеть живот — как будто мамина ладонь снимает блокировку с его заморозившегося мозга. Касание чужое и странное. Хочется сказать: убери руку, уйди. Потрогай что-то другое. — Я тебе закончусь. Если бы мама сказала «кончусь», Антон бы должен был вкинуть какую-то тупую шутку — вслух или мысленно, — и у него бы все было написано на лице капсом. Было бы неловко, но смешно. Но мама говорит «закончусь», а у Антона в голове не проскакивает ни слова. Только запутанная нитка мыслей с заслюнявленным, обсосанным кончиком. Потому что думаешь об одном и том же и в то же время ни о чем. Холодные пятки. Холодный лоб. Антон только через несколько минут после того, как мама закрывает дверь, понимает, что она заходила не подоставать его, не обработать ему лицо. Она просто заходила полить цветы. У них тоже идет жизнь. Деревья застревают на века в земле, прорастают корнями зеркально стволу и ветвям, они там зависают и не знают другого. Антон зависает сейчас вместе с ними — в каком-то из длинных зимних дней, где утро ему не светит, а его раздражает, где он из ебучего раза в раз прогоняет слова, которые не говорил или так и не сказал, чужие и мысленные, где все так хуево, где он не верит будним дням. Когда вокруг кто-то. Когда он открывает на уроке рот. Смеется с чьей-то шутки. Говорит Арсению, что он красивый. Говорит маме, что поел, Макару — что не знает, пойдет ли шляться на выходных с ними, деду — что выйдет почистить снег, а потом забывает об этом. Что-то постоянно происходит, но как если бы это происходило с кем-то другим. Антон ничего не видит. Ему себя даже жалко. Он переворачивается на живот, медленно открывает глаза. Розетка висит криво. Просунуть в нее пальцы не получится — дырки слишком маленькие. Так бы стал проводником. Хотя бы какой-то толк был. Заебенный ответ на вопрос «кем ты хочешь стать». Он ничего не хочет делать, откладывает все до вечера, а вечером не расчехляется. Около кровати валяются фантики, стоит петушиная кружка с холодным чаем. Это не чай уже, а бодяга, которую невозможно пить, но ты пьешь. Антон сам, наверное, уже воняет. Только не чувствует — нос заложен. Все холодное и бесчувственное. И живот снова не болит. Есть шанс, что он и есть еблан. Что они все правы. Антон бы застрелился, если бы не был трусом и если бы у него было оружие. На уроках ОБЖ их не учили разбирать и собирать автомат Калашникова, им рассказывали, что пожар — это опасное происшествие, что звонить пожарникам нужно сразу же. Может, это и к лучшему. Какому-то «лучшему». Антон бы себя съел — по кусочкам, не глядя. Он ненавидит тревожиться и не понимать. Нет точной причины, почему Антону херово. Он просто ничего не может, постоянно что-то думает, постоянно обзывает себя и всех вокруг. Все виноваты, никто не виноват. Он виноват, он не виноват. Зависть. Между скрюченных, пролежанных ребрышек копится зависть. У всех же все как всегда. Им никакой декабрь не въебал по темечку и — для закрепления, для хуевой профилактики — по затылку. Не приложил их разодранным виском к голому холодному асфальту. Они все что-то делают. У них у всех жизнь. А у Антона она замерла. Каждый день одно и то же. Он думает, что он долбоеб, что он делает из комара мамонта, что все у него заебись, а он только притворяется — но он все еще не может встать с кровати, он все еще ничего не хочет. Каждое потенциальное действие — под ручку с тревогой. Открытые глаза видят только серую массу разведенных на палитре красок. У всех все продолжается. А Антон сдвинуться не может. Послезавтра — понедельник. Он это знает точно. Мама сказала, что у нее смена, значит, ее не будет дома, значит, есть шанс, что никого не будет дома, что Антон просто сведет себя с ума, когда вернется из школы. Он же в нее пойдет. Дома не останется. И не оставят. Лишь бы ему было просто похуй — и он заснул, как только пришел. Заснул до следующего утра. Бесконечно повторяющийся цикл из дней и ночей. Всем поебать, как ты себя чувствуешь и чувствуешь ли ты себя вообще. Ты должен каждое утро просыпаться, потому что организму не нужно двадцать четыре часа сна в сутки, потому что в таком случае ты, вероятно, мертвый кусок из жира и сала. Каждый день жить. Не дохуя ли? Сон накатывающий — как волны на море. Антон давно не видел море. Он бы сделал несколько соленых глотков — поспал бы хотя бы полчаса — и плыл бы дальше. Там нет направления, нет указателей. Ты просто куда-то двигаешься. Можно на спине. Вода сильная, вода вытолкнет. Антон очень давно не видел море.***
ну че ты пошли хотя бы на часок а то очень скучноооо без тебя диманы идут антох?Не хочу
хотя бы на час я пиво достану попрошу батю нас забрать нельзя жизнь жизуху упускать, братишка или я притащу всю дискотеку века тебе в дом угроза что делаешь?Котов кормил, лежу
Ты?
Никуда не пойду я
оо лижи лижи у меня комп начал жить своей жизнью поэтому жду когда он в тысячный раз за месяц обновится у винды свои маршрууты свои направления почти твоего деда цитирую бля прмя очень грустно, что ты не хочешь соу сэд ну ладно вдруг еще передумаешь у меня для тебя найдется билетик а дарина вроде раздаст их сама макулатура под видом пропуска на дискач АХХАХА[Голосовое сообщение: Я, по-моему, ясно сказал, что никуда не пойду. Мне эта дискотека нахуй сейчас не всралась… ага? Не надо мне тыщу раз предлагать, когда я уже… сказал]
[Голосовое сообщение: Удивительно, что я тебе это объясняю]
да я понял реально извини в понедельник придешь?Куда я денусь
оке [Запись со стены] [Запись со стены]***
Арсений дерганно отворачивается, когда понимает, что Юра Чеботарев вскидывает голову в его сторону; почти ловит, как в сачок, его взгляд. Арсений успевает дерганно отвернуться, собраться — физически, эмоционально, сжав кулаки и губы, отведя глаза, — и что-то даже кому-то сказать; здесь всегда рядом люди, здесь… есть куда себя спрятать. В актовом зале — холодные высокие стены и мертво-пчелиный потолок. Арсений в какой-то момент решил, что он напоминает соты, что там могли бы поселиться жужжащие жители — из арсеньевской головы, ага, — но, возможно, ему об этом кто-то сказал; он просто не помнит — совсем не помнит, откуда это взялось. Он сжимает плечи, вздрагивает — между лопаток проскальзывает холодок. Сладкий такой. Да… от драже дрожишь — будешь ты под одеялом или без него, будешь дрожать… от страха так же… и от драже… Арсений коротко машет головой; точно одно движение может встряхнуть, подбросить бессвязные мысли; их в последние дни больше обычного — и в понедельник, когда обычно не работаешь, но выходишь, потому что в пятницу уже новогодние «каникулы», и все взвинченные, все уже отдыхающие, и хочется быть со всеми, вливаться в этот празднично-веселый поток, однако… не идет; не может, когда в сердце — такие же высокие холодные стены и… мертвые пчелиные потолки. Арсений не строил их осознанно; но так случается, когда ему столько хочется сказать и сделать, когда в нем все за другого человека горит, но он буквально бессилен — в его руках только телефон с маленькими, размером с Плутон, сообщениями, от которых все так же трепещет сердце, все так же поджимается чувство крепкой привязанности, все так же краснеет лицо — хотя Антон даже не флиртует; только коротко отписывается. И чаще… молчит. Арсений не любит молчание. Оно одинокое и страшащее. Антон же в школе — Арсений прошел мимо него, когда бежал на переменке в актовый зал. Они не здоровались. Антон шел один. Им не нужно здороваться. Антон держал рюкзак за крючок — одним пальцем. От него пахло мылом и молоком. Зачем… говорить вслух «привет», когда вы уже даже в переписке перестали различать дни — и для Арсения это настолько большой шок, потому что он привык, что… разговор всегда начинается с приветствия; однако Антон как-то… тыкнул его в это, посмеялся — вслух, пока они были у Арсения в кабинете в какой-то из длинно-реальных и коротко-прошлых осенних дней, тыкнул: «Необязательно каждый раз со мной здороваться». Это любопытно — как минимум. И клево. Что-то… о дружеском интернет-этикете. Арсений о таком не знал. И — боже — лучше бы они в тысячный раз смеялись с того, как у Арсения все (ну да!) не получается никак подружиться с сетевыми штуками и правилами, чем не смеялись совсем; чем просто проходили бы мимо. Когда у Арсения заняты руки папками и телефоном, а у Антона — рюкзаком на пальце и тканевыми стенами кармана. У него почти зажило лицо. Оно мягкое и нежное — светлое-светлое. Синяк постепенно сходит — хотя прошло всего-ничего; у Юры ситуация похуже — Арсений снова глядит на него, на то, как тот задумчиво смотрит в высокое зальное окно, из которого падает серый зимний свет, — у него, видимо, тонкая, чувствительная кожа, и все повреждения… синяки, гематомы — сходят дольше «привычного». Арсений ни в чем не уверен: он уже неделю плавает в одних только предположениях, у него устали мозг, сердце, но остановиться уже не выходит; все смотришь и смотришь, все задаешься вопросом… что же между вами произошло? Антон пришел к нему — он подбросил арсеньевское утро под потолок, он перевернул его вверх тормашками, он перечеркнул выходные и прошлую неделю; не произнес ни слова, но каждым действием и движением по отношению к Арсению показал — получится думать только обо мне; о том, что случилось, о том, о чем я не говорю, только обо мне, обо мне… и Арсений ведь и думает — сжимает плечи, мнется возле сцены, оглядывается на выход из актового зала, словно ожидая кого-то, и — думает о нем. Арсений… он же физически это ощущает — в сжатых кулаках, выпрямленной спине, тревожной рассыпчатой сфере в животе, в том, какие у него судорожные движения и какой навостренно-чувствительный сегодня слух, — ощущает, что ему… не по себе от мысли о встрече с Антоном; с ним правда, боже, блин, правда хочется встретиться, но… это так страшит — когда ты точно не знаешь, а хотят ли видеть тебя, нужен ли ты сейчас, как это… когда человеку плохо, а он просит о помощи настолько тихо и ненадежно, что нет убеждения в том, что завтра он будет тут же; рядом. Может быть, в расплычатом, никогда не наступающем «завтра» уже ничему не будет места — а может быть, Антон появится на его пороге вновь; Арсений никогда не знает, но всегда прокручивает все варианты наперед — а случается все так, как он вообще… вообще не мог предвидеть. Он не понимает, о чем его мысли. Серые ли они, пропитанные сквозной тревогой?.. Сияющие ли надеждой? Испуганно-красные, трубящие ему в сердце напрямую, — или они градиентные, переливающиеся? От одного к другому; и от них не спрячешься. Арсений слышал о метафоре — тюрьма собственного разума. Или клетка, решетка. Это… это почти безнадежный приговор; ты всегда будешь с собой. Не бывает так, что мысли разом отключаются, что можешь запустить их в комнату тишины, а сам остаться снаружи; и со стороны — когда окрашиваешь все серо-красным, когда мечешься и никак не замедляешься снаружи — все правда такое… неприятное, грустное, вколотое в камень, навечно застрявшее там, никуда не ведущее. В подобные жизненные периоды думается: все всегда будет тяжело — завтра не станет легче, ничего хорошего не произойдет, ты будешь тревожиться, и тревожиться, и тревожиться, но… Оно же когда-то заканчивается. Одинакового не бывает. Это страшно и тревожно; это обнадеживающе и успокаивающе. Арсений шагает по коридору, проламывает холодные стеклянные стены, через которые видит реальность сейчас, и у него мерзнут пальцы, а еще — трясутся плечи. Он сжимает зубы, пробует выдавить, как косточку из вишни, гримасу — улыбка, приветливая, доброжелательная, такая привычная-привычная, не дающая другим и шанса копнуть в его голову сейчас, — и идет; вдоль гардероба, заглядывая в него, вдоль окон, за которыми простирается школьный двор, по лестнице на второй этаж — поворот — по лестнице на третий. Перемена продолжается, жизнь продолжается, все вокруг движется, а чувствуется — что трещит и меняется; что один прошлый понедельник перечеркнул собой то плывучее спокойствие, в котором Арсений плескался даже в холодную погоду. Один прошлый понедельник растянулся на неделю — пожалуйста, не на недели — вперед, и Арсения там не было, Арсений ничего не знает, но сейчас он снова сжимает в карманах штанов пальцы и выглядывает во всех учениках его лицо. А под сердцем — тепло. Снаружи все холодное и пугающее, а внутри — внутри так сильно тепло. Разведенный возле сердца костер. К нему тянутся руками — тянется Арсений, тянутся его близкие и друзья, тянется Антон. Его не слышно, возможно, не видно — он шелестит между укрытых темным небом веток, шагает за Арсением по пятам, пока он идет с остановки к школе, пробуждается в его голове вслед за телом Арсения, он — в телефоне, среди людей, в играющей в наушниках песне и на кончиках… пальцев; у них своя память, своя память, своя память… и они все еще гладят Антону голову… Получается отвлечься: завалить себя снежным комом работы и уткнуться носом в бумажки — они никогда не заканчиваются. Арсению пишет Сережа — спрашивает, живчик он или не живчик там, — пишет Марина — просит купить что-то к чаю, — и больше никто не пишет. В уголке компьютерного монитора текут минуты, пролегает через весь день утро — и Арсений смотрит на часы, он сам — как идущая секунда, никогда не останавливается. На перемене перед четвертым уроком через школьное радио включают песню из Смешариков — и этот тянущийся ранней ностальгией, тоской мотив, эти слова об уходящем году, о счастливом белом новом годе, так Арсения… отвлекают, что он на строчках «невозможно угадать тот миг, когда падает звезда» ложится на сложенные руки и трется об них лбом. До тридцать первого декабря шесть дней. Новый год начнется с понедельника. Самый счастливый, самый белый, самый… Улыбка стиснута грустью. Арсений вытирает ее запястьем, задев кожаным ремешком часов уголок рта, и, вспомнив, что его Александр Николаевич зачем-то попросил подойти к нему к концу четвертого урока, подскакивает из-за стола — и, чуть не навернувшись на пороге, вылетает в коридор. Открыт только дальний кабинет математики; где-то раздается тихий смех. Арсений не помнит… вообще не помнит, какой урок у Антона сейчас, — наверное, потому что по понедельникам он бывает на работе примерно раз в столетие и потому что по понедельникам он общается с Антоном только онлайн; иногда забывая, что тот на уроках. До некоторых пор — только онлайн. В четверг будут праздники — для маленьких и старших, потом устроят дискотеку — в этом году Арсений стал своего рода Китнисс Эвердин и сразу в учительском чате отписался, что он доброволец — что может покараулить, чтобы никто не занимался какой-то сомнительно-запрещенной мурой, и в принципе понаблюдать за происходящим. С ним точно будут Евгений Игоревич — он с прошлой недели как минимум раз в день стал заглядывать к Арсению в кабинет, — Ирина Николаевна, Оксана Васильевна и Анастасия Павловна. Не то чтобы Арсений был друзьями… с Мартой Олеговной, но с ней было бы повеселее — они хотя бы могут пообщаться на другие темы, выходящие за школьную парадигму. Мозг успокаивается, когда у него есть календарные ориентиры. Когда Арсения шпарит тревога, ему важно опираться на что-то — на какое-то событие, встречу или даже запланированный разговор по телефону; будь он с мамой, Сережей или кем-либо… еще. Самое холодное место в школе — это спортзал. Тут высокие потолки, до которых не дотянется даже три стоящие на плечах друг друга версии Арсения; высокие потолки, маленькие, рассыпанные по левой стене окна, три больших окна напротив, синие маты в углах и длинные низкие лавочки. В школе Арсения спортзал был меньше; классы были примерно такие же — вытянуто-прямоугольные, с деревянными окнами, с серо-зелеными партами, прямо как в том самом сне. На щеки плещут краской — и Арсений прижимает к щекам ладони, приподнимает плечи, останавливается; у двери в спортзал. Она всегда открыта — створка упирается в сетку. В нее легко врезаться, если не смотреть по сторонам и не знать, что — стоит только шагнуть за порог спортзала — нужно сразу поворачивать направо, чтобы обогнуть ее. Арсений вытягивает шею. Он думал, у Александра Николаевича нет урока. Но — знакомые лица. Блин! Вот что и стоило ожидать, Арсений. Всегда так: когда от чего-то бежишь, оно само прыгнет к тебе в руки — в виде урока физкультуры у десятого класса. Когда Арсений вел у них английский и был что-то вроде их классного руководителя, он привык к ребятам еще больше; хотя у них была всего неделя такого плотного взаимодействия. А сейчас… сейчас он мнется: подцепляет кончиками пальцев локоть правой руки, вытягивает шею, думая, как бы… обратить на себя внимание, потому что его все еще не замечают — в дальнем углу и за сеткой, — думая, стоит ли вообще сейчас дергаться; все-таки перемена не за горами. Боже, зачем вообще было его звать, когда урок еще идет? Антона Арсений видит сразу. Дурацкая, уже автоматическая попытка делать вид, что Антон его волнует на том же уровне, что и другие; тот же Юра, на которого Арсений смотрел на первых уроках во время репетиций в актовом зале. Сердце чего-то добивается и добивает ребра — настырным, блин, стуком, который, наверное, слышно даже тем, кто находится на первом этаже. Они сдают нормативы. Когда Арсений только появляется в дверях, заглядывает краем глаза в спортзал, на низком старте был — как же так совпадает всегда, что это именно они, — Илья Макаров. Сейчас он уже подбегает обратно, ему хлопают, а Илья кланяется и делает вид, что снимает шляпу. Арсений сглатывает, смотрит, прищурившись, на Антона — тот стоит, уперев руку в стену, к Арсению боком, и, чуть опустив голову, глядит куда-то в сторону окон. На него набрасывается Илья, кто-то смеется — Александр Николаевич, спрятавшийся с правой стороны от Арсения, свистит. Арсений думает: ему надо уйти. Его ведь наверняка кто-то из ребят уже увидел. По углам валяются мячи — полосато-рыжий и шахматный, футбольный. На лавочке сидит несколько ребят — все в форме, но с книжками в руках. Арсений видит Диму Позова среди них и мгновенно отводит взгляд — уводит его, как за руку, к Антону. Тот встает за белую полосу, делает небольшой выпад — он широкий, но, когда ноги длинные, это видится не так; у Арсения почему-то схватывает дыхание. Он тихо шмыгает, еще раз смотрит на Александра Николаевича — с телефоном в руках и зажатым между пальцев свистком. Антон сгибает переднюю ногу, упирается в нее обеими руками. У него светлое-светлое лицо. За ним — куча ребят и девочек. За Арсением — пустой коридор, где он бы мог спрятаться до звонка. Мысли скользят подобно крыльям птицы — по воздуху. Тут прохладно, но у Арсения снова горит, вспыхнув изнутри, лицо. Ему хочется что-то сделать; ему хочется стоять на месте. Он зачем-то оглядывается, делает шаг назад, а затем вновь — вперед. В спортзале пахнет морозом, резиной и влагой. Арсений перестает об этом думать в ту же секунду, когда раздается свисток. У Антона… отменная реакция. Он подбрасывает себя с места, подрывается, точно пружина, и несется через весь спортзал. Ему кто-то что-то кричит, ему хлопают — поддерживают! У Александра Николаевича зажат между губ свисток, зажат в руках телефон. Дело нескольких секунд — и Антон уже оказывается рядом. Он красивый, он… разгоряченный — покраснели уши и шея, и Арсений думает, что он бы не увидел ничего из этого, если бы не взял сегодня с собой очки; новые линзы он пока не купил. Впереди Антона бежала его тень — и он сам так похож на нее; она длиннее его реального тела. — Четыре и восемь. С другого конца зала раздаются хлопки — и: — Хоро-о-ош! Антон вытирает ладонью лоб. Его челка чудится стекающей, капающей. Он зачесывает ее пятерней, молча разворачивается и уходит вдоль лавочек назад. Арсений — тормоза отключены — без раздумий идет к Александру Николаевичу. Когда тот обращается к Арсению по имени, Антон оборачивается — и застывает. На миллисекунду. Ее никто и не заметил бы; и не заметил ведь — Антон сразу сел на лавочку. — О! Как хорошо. Щас. Арсений и слова сказать не успевает — Александр Николаевич бросает телефон в карман, орет — именно орет, — чтобы все разминались и готовились дальше сдавать, и, нырнув под сетку футбольных ворот, открывает дверь в спортивное обиталище — святую святых этой школы, блин. Арсений не знает, куда ему деваться… он топчется на месте, не оглядываясь на ребят, кивает и улыбается, когда с ним кто-то здоровается, и думает, и думает: Антон здесь, он здесь, он… он так отреагировал на мое имя… Он здесь. Сердце трясется. Как желейная конфета. — Ты сюда заходи! Арсений не сразу понимает, что это зовут его; он рыпается, проползает под сеткой и останавливается в дверях. Тут теплее — и гораздо светлее. В углах стоят лыжи, висят на деревянных крючках скакалки. Поперек кабинета стоят лавочки — на одной из них валяются перчатки. Александр Николаевич как-то невпопад говорит: — Вот они все ходят раздемкой, а потом болеют. И никого нет на уроках по полгода. — Он выкладывает на прямоугольный стол какие-то серо-белые журналы. Они похожи на школьные — или на записные книги; Арсений поднимает взгляд. Александр Николаевич коротко чешет щетину и дергает тонкой бровью. — Хотя бы кофтенки какие одели бы. Поддержать разговор — это сказать: — И правда… оделись бы. Александр Николаевич особо не обращает внимания на лепет Арсения. Тот вообще… не понимает, что он тут делает — и зачем его позвали. Только думает сам себе: Антон был в футболке и штанах. — Вот, короче. — На Арсения взваливают штук десять таких записных книжек. Александр Николаевич лыбится, дернув ниточными губами, и кивает на выход. — Это можно всем раздать. Ну или себе оставь. Че б нет. Авось пригодится. — Спасибо, — скомканно отвечает Арсений, не понимая, как реагировать на такой «подгон». У него этих журналов и блокнотов… бесконечное количество. Он их постоянно покупает и никогда ими не пользуется — с книгами похожая штука. — Вам точно это не нужно? Александр Николаевич обгоняет Арсения, успевает свистнуть и громко сказать: «А ну цыц! Кто следующий?» — и только потом махнуть рукой и, чудится, забыть о существовании Арсения вообще. Арсений замирает около Александра Николаевича. Антон все так же сидит на лавочке. Он бы, наверное, хотел лечь сейчас. Арсений поджимает губы, чему-то кивает и, перехватив твердые журналы, поворачивается к двери. Антон не сидел один, он сидел рядом с Димой Позовым — но Арсению почему-то все равно кажется, что он там был один-единственный; что был только он и больше никого. Что Арсений пришел сюда, чтобы поглазеть на него, чтобы хотя бы как-то… пересечься; что его сюда толкнули какие-то высшие мистические силы, что… — Шастун! Че уселся? — Я же сдал все. — Не надо сидеть. Иди постой. Или полежи. Вон маты твои любимые. И снова слышится смех — но Антон не смеется.***
Тише травы, ниже воды. Антон подпирает рукой лоб, пытается высмотреть что-то в телефоне. Яркость минимальная, буквы на ебучем «знания.ру» как будто специально, нахуй, расплываются, когда нет нормального света. Ладно, спасибо, что Антон, в отличие от его одноклассников, умный: он сразу вырубает звук, перед тем как включится веселая песенка из рекламы — раньше ее здесь не было. Да раньше и решебники покупали у других, бля. Антон тоже покупал. Так и не продал никому. — Че в шестом? — Журавлев! — Я просто спросить. — У меня спроси, — говорит Оксана Васильевна, и Журавль со вздохом, полным негодования и печали, отворачивается от Антона с Макаром. Димку он не трогает: знает, что тот, пока не доделает, неприкасаем — психовать начнет. — Я же не запрещала вам учебниками пользоваться. Одна фраза — и линия поведения уже другая. Антон об этом знал: у него на парте лежит открытый учебник: там тема, которую они еще не проходили и которую, может, вообще стороной обойдут. Макар тихо выругивается и протягивает Антону под партой телефон — там просто открыт рандомный сайт с черно-белой таблицей. — И? — одними губами спрашивает Антон. — Ответы. Биология — ебучая царица наук (особенно когда ее ставят вместо экологии). Как математика. Как язык. Как физ-ра. Как ОЗОЖ. Они все им впаривают одно и то же из года в год: есть только их предмет — и нет другого. Анастасия Павловна вообще с катушек в этом году слетела и сказала, что, если кто хочет исправить оценку, пусть приходят к ней в четверг — примерно в то же время, когда начинаются все мероприятия. Ебануться. Антону исправлять нечего: он уверенно прется в новый год со стабильной тройкой. Ему щас вообще похуй. Он и эту биологию бы сделал на отъебись, если бы не знал, что потом заставят переписывать. В классе тишина кладбища — кто-то шерстит, кто-то тихо воет, кто-то смеется и резко затыкается. — И че в шестом? — Фотосинтез. Макар тыкает в четвертый вариант ответа на распечатанном листе. Один на двоих. Антон хлопает себя по лбу. Дебил. Сам бы ответить мог. Кто бы, блять, знал, как Антон не любит выставлять себя дебилом — но выставляет просто перманентно. Рынок маркеров плачет в подушку, родимые пятна собирают шабаш от зависти, татуировки рассасываются на коже от стыда. Когда их выпускают из кабинета, Антон делает глубокий вдох — в классе были закрыты окна и воняло чьим-то потом. Антон в последние полгода всегда таскает с собой салфетки как минимум — хотя он уже не такой потливый, как было года два назад. Тогда их класс надо было изолировать как опасное биооружие. Макар зачем-то обгоняет Антона, кружится — Димка называет его диснеевской принцессой, а Макар заливисто хохочет, точно призывающая лесных животных Белоснежка, — и резко-низким, громким голосом говорит: — Журавль, погнали подышим. Журавля в коридоре не оказывается. Они переглядываются, пожимают плечами и идут обратно к кабинету биологии — Дима, наклонившись к учительскому столу, стоит к ним жопой. — О, как я могу заработать пятерку? — кудахчет Макар, тряся головой и делая умоляющее лицо. Антон фыркает. Димка отвечает за Оксану Васильевну: — Тебе придется очень постараться. Для начала выучи клеточную теорию. — Мадам, я не хочу в тюрьму-у-у… — Не, — через тихий смех перебивает Антон, отходя к стене и доставая из кармана телефон, — он скажет, что лучше покажет клеточную теорию на практике. У Димки сплющивается от улыбки лицо — он снимает очки и, протерев их об край джемпера, говорит: — И будет таков. — Тогда если он скажет про практику, — задумчиво продолжает Макар, — то это тоже тогда все о тюрьме. Все дороги ведут в тюрьму. — Макар, тебе надо перестать смотреть «Суд идет» с батей. — Димон, ты не понимаешь. — Я понимаю. — Ноу, ю дон’т. — Ай ду. — Антох, кто прав? Из класса возвращается Журавль — с довольной лыбой и выпяченной грудью. Он держит в руках учебник по биологии и какую-то светло-темно-зеленую тетрадку. Ему предложили позаниматься дома — Макар сразу шутит, что такие услуги обычно оплачиваются. Антон пытается… честно пытается оставаться нормальным человеком, вовлекаться в их расслабленные, заебенные, просто чудеснейшие разговоры, но у него в один момент кончаются силы. Он отчаливает: качает головой, когда у него спрашивают, что случилось, и идет в сторону лестницы — у них литература. Ему не хочется оставаться на третьем этаже. Мало ли. И он ничего даже сделать не сможет. Арсению Антон толком не пишет. Ему нечего писать — нехуй рассказывать, не о чем говорить. Он просто просыпается, продирается через этот день и ложится спать. Нет, перед сном у них переписки есть. Да и в течение дня есть. Но они никакие — типа… нет, они «какие», да, но уже все на автомате. Антон иногда даже не вдумывается в то, о чем они говорят. Тот сегодня с нихуя приперся к ним на физ-ру. Антон его не видел — он пинал мячи, хуи, пол. Думал о жизни. О смерти. О том, как поспит, когда придет домой, и снова ничего не будет делать. Обычный урок физкультуры в средней образовательной школе. Думал об этом. Или о чем-то другом. Он вообще себя не помнит и не воспринимает. Но сердце, когда чувствует нахождение Арсения рядом, трясется, но не как желе — как хлипкий, порванный по краям шатр. Такой запросто уронит на лопатки обычный дневной ветер. Арсения невозможно игнорировать. И если бы было можно — Антон бы не стал. Не захотел. Сегодня Антон не заметил, не запомнил, в какой одежде Арсений был, как у него были уложены волосы и насколько веселым или грустным он выглядел. Антон надеется, что он тепло одет, что он не грустный — что ему часто хорошо. Он… Ему не надо, чтобы Арсений очень переживал за него. Антон провожает взглядом Макара и Журавля — те зачем-то поднимаются с Димкой на четвертый этаж и сразу же идут вниз. Даже рюкзаки не бросают. Кабинет открыт, но Антон не заходит — стоит у окна и ковыряет заусенец. — Идешь? Димка замирает посередине коридора. Он похож на того самого доброго, но мудрого друга из детских сказок. Антона бы там, наверное, загрыз трехглавный дракон за все его грехи. — Щас. Димка почему-то его ждет — подходит ближе, но ни слова не говорит. В телефоне копается. А Антон опускает голову, секундой, одной секундой жмурится — резко заболел лоб, — и прокручивает: приход Арсения в спортзал, его взгляд, прямиком долетевший до Антона, вспоминает — его слова когда-то. Когда он сказал: не переживать не получается. Или как-то так. Антон его понимает, наверное. Как может. У него тоже не получается не переживать. У мозга почему-то только одна стратегия — сделать так, чтобы Арсению не о ком было переживать. То есть: смыться в закат. То есть: не написывать ему так много, как раньше, но… сука, это же издевательство. Антон так не хочет, ему так не нравится. Но он вообще не знает. Хуево все как-то. Ничего не знает. И… Антон был у Арсения в пятницу. В пятницу — что было в пятницу? Он будто может пересказать этот вечер до деталей, но не словами — на каком-то другом языке выражения. Он что-то сказал. Он что-то сделал. Ему что-то нужно было сделать и сказать. И сейчас он здесь. Сбегает с третьего этажа, хотя еще неделю или две назад выискивал те минуты, когда он там будет. Когда ему не надо оттуда сваливать. Перед ними, словно трансгрессировав, вырастает Дарина. Она держит в руках маленькие черно-фиолетовые листочки. Антон видит прыгающие буквы и дату — двадцать восьмое декабря. — Приглашаем на дискотеку! Эти пригласительные обязательные, поэтому не порвите их и не потеряйте. Нате. Димка свой забирает — Дарина говорит ему, что Катя один уже взяла. Антон выгибает руки, упирается ими в край подоконника и машет головой. — Чего? — растерянно уточняет Дарина. Ее полосатая кофта на пуговицах напоминает разукрашенную зебру. — Я не пойду. — О… почему?.. В щеку пялится Димка — жучарским молчаливым взглядом. Глаза у него блестят как панцирь на солнце. Антон пожимает правым плечом. — Другие дела. — О… — вытягивает губы Дарина. — Хорошо. Передадите Илье и Диме? Спасибо, что не лезешь. Антон идет за Димкой в кабинет — тот снова ничего не спрашивает, тоже никуда не лезет, и все такие иногда хорошие и понимающие, что и это Антона начинает подбешивать. Везде ему хуево. Все отвалили от него сразу: никто не допрашивал, никто не клоунадничал и не обещал набить за Антона башку, никто не задавал лишних вопросов, все правда просто… заткнулись. Все вокруг. Даже в классе никто особо не приставал. Даже эти ебанаты замолчали. Все заткнулись — в один момент. На Юру Антон не смотрит. Антон ни на кого вообще смотреть сейчас не хочет. На него, вероятно, — тоже. Не хотят. Он прозрачный. Невидимый. Тонкий, невидимый. Пусть все так и будет. В классе на него поглядывают — и сразу опускают головы. Блять, сука, словно Антон — это какая-то невъебенная мировая звезда, которая так сильно обосралась, что любить его все так же хочется, но уже что-то стыдненько совсем. Опозорился, опростоволосился пацан. Просто пиздец. Вот. В одну секунду. Злость и раздражение. Идут они с Димкой домой вместе: их отпускают с географии. Антон покупает себе колу в банке, Димка — конвертик с ананасом. Вот кто их покупает и жрет. — Ты ничего не забыл? — Голову дома, — на автомате тупо шутит Антон. — А что? Димка коротко смеется. По краям его рта маленькие слоеные крошки. — Мне казалось, у тебя с собой был пакет. — Да, я в нем ношу свой мозг. Очень тяжелый. Тяжелее булыжника с моря. — Поздравляю, пациент, если вы шутите, — резко уходит в ролевуху Дима, давая Антону пройти вперед по узкой прочищенной от снега дорожке, — то уже есть шанс выбраться из темного леса. Темный лес, блять. — Мой лес с поганками и высокими елями. Я уже не знаю, как другим питаться. — Ты зачем ели жрешь? — Вкуснее, чем поганки. — Поганые поганки. — Это я. Почему-то становится так смешно. Антон от смеха хрюкает, сгибается, чуть не роняет себя в снег, потому что сугробы вдоль домов в частном секторе огромные, Антон идет, щурясь и не понимая, куда идет, петляет за темным пятном Димкиной куртки. Он смеется и запоздало, фальшиво серьезно отвечает, что пакета у него не было, что это все пакет Шредингера, ну или у Димы просто галлюны — туалетные галюны. Валит снег. Антон ни разу не проверяет телефон. А дома он почему-то застывает. И почему-то снова покалывает в носу.