Дать задний ход

NC-17
В процессе
2670
21
автор
lewesters соавтор
TSayS бета
Размер:
планируется Макси, написано 2 656 страниц, 892 475 слов, 99 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2670 Нравится 2272 Отзывы 1010 В сборник

Глава 88. Седая ночь

Настройки
Галоши утопают в сугробах — они доползают до щиколоток. Они голые, как деревья зимой. Антон пялится на мертво замершую яблоню: она будто совсем не дышит. На башку ей пакет напялили и затянули на шее бантиком. Жестокие, жестокие люди. Или погода. Все вокруг какое-то слишком… злое. Антон же тоже злой. Он тоже — люд. Мог бы подойти и что-то с яблоней сделать. Потрясти ветки — стряхнуть снег — убрать невидимую пленку — дать ей воздуху. Себе его дать. Как сейчас. Холодный ветер плещется где-то в горле. С кухни Антона зовет мама. Он останавливается на крыльце на заднем дворе, стучит галошами по доскам, на которые раньше любил — именно, сука, любил — ссать Персик (новый телефон Арсения исправляет его имя на «Песрик», и в чем он неправ?), и заваливается боком внутрь. Тут теплее, желтее и вкуснее — мама варит пельмени. Антон помогал ей запихивать фарш в алюминиевую форму. Руки воняют. Мама всегда варит пельмени, после того как они делают их накануне праздников. Что-то типа семейной традиции, где «семейная» — случайное собрание напившихся букв. — Че там жопу морозишь? Антон стягивает галоши — ставит их рядом с дедовскими говнодавами размером с дом на черный резиновый коврик. В углу его погрыз кто-то из котов. Этот кто-то из котов сейчас выглядывает из-за свисающей со стола скатерти. Рыжий, конопатый, лопатой дедушку не убивал — но постоянно хочет пакостничать. Антон посылает Сене воздушный поцелуй. — Созерцал. — Лучше б деду помог снег чистить, — просто так говорит мама, словно дед сейчас дома и словно территория у дома не вычищена чуть ли не до асфальта. Антон едва ли как-то воспринимает ее слова. Просто со вздохом садится за стол, немного лежит на локтях, а затем проверяет телефон — три сообщения от Арсения. Вернулся с прогулки, значит. — А то мы это… А ну, блять! Пошел отсюда! Со столешницы рыже-пушистым кубарем спрыгивает Песрик. Антон прячет улыбку в кулаке. — Придумал, ишь. Я что тебе сказала? Песрик-Персик начинает тереться об мамины ноги. Антон здесь лишний. — Правильно. С мамой только так. Пельмени будешь? Антон в третий раз перечитывает сообщения Арсения, думая, что на них ответит. Сейчас не будет — шумно: на кухне и в голове. Они так много переписываются сегодня — с самого утра. Даже на уроках Антона переписывались, даже когда Антон шел домой, даже когда он сюда пришел. Раньше такое типа… не было чем-то охуеть удивительным. Это даже стало чем-то вроде привычки, наверное, — общение с Арсением. Щас Антон нихуя не понимает. Ему точно все настройки снесли, новую о-эс поставили. Это ощущается странно. Иногда Антону кажется, что он смотрит на себя со стороны. Застрявшее в чужом теле сознание. Пялится на криво шевелящиеся руки, на ноги-палки, которые не могут удержать себя на месте, на дрожащие пальцы, живот. Мир вокруг ненастоящий, выдуманный мозгом больного. И никто, никто, блять, не понимает. Все что-то живут дальше. Охуеть просто. А он — он прячет руки под стол, чтобы они не тряслись — чтобы их никто не видел, — и зажимает их коленями, он пялится в пустоту, он в четвертый раз перечитывает сообщения, и ему даже кажется, что он видит их впервые. И человека там не знает. Хотя, вот, инфа от разума: Арсений, в которого ты вроде бы влюблен, написал тебе десять минут назад, ты три раза уже эти сообщения прочитал, ты даже предполагал, что он ответит тебе именно это. Празднование в городе, не один, «а ты?». Антон крепче сжимает между коленей руки. Он видел Арсения на этой неделе каждый день, а кажется, что в последний раз они разговаривали и виделись нормально — космические сутки назад. Антона вдруг хлопают по макушке — он дергается и смотрит на маму. У нее приподняты брови и уголки губ. — Я тебе варю пельмени? — А. Да. — Вода закипела, — договаривает мама и недовольно цыкает, — вот сука, где нож. Нож находится там же, где лежал. Мама продолжает что-то болтать, но Антон не слышит — собирает кончиком пальца крошки со стола. На диване рядом с ним посапывает Милка: Антон — злой, злой человек — разбудил ее, когда уходил из комнаты, чтобы она там потом не молила о помощи и не скребла ему дверь. Ее закрыть нужно без вариантов: иначе кто-то из котов обязательно притащит туда что-то типа куриной шкурки или фантик. Жирные пятна на полу или любое шуршание щас бесят — пиздец. Завтра дискотека. Антон не идет — они будут собираться в деревню, хотя поедут только утром субботы — тридцатого. Дед обычно ставит посреди зала сумищу, в которую постепенно — словно проходя мимо — закидывает все, что хочет с собой взять. Один раз Антон там увидел сеточный сачок для ловли бабочек — как из мультиков. Они будут собираться, да. Антон никуда не хочет. И собираться он тоже не собирается — будет просто лежать. Брать с собой ему особо нечего. Вариантов остаться тоже нет — они же, сука, всегда ездят туда. Антон и не вспомнит сейчас, праздновал ли он хотя бы раз Новый год дома, в городе. Ехать туда не хочется. Оставаться здесь, наверное, не хочется тоже. У Антона точно места нет вообще — ему нигде «нормально», он в серо-липком вакууме, где есть все для хорошей жизни человека, избегающего реальность, но он даже этим не пользуется. Только тонкие стены обтирает и бросается словами, как коты — фантиками и куриной шкуркой. Мама сказала: приедем в первых числах января обратно. Сказала: семья Димы и сам Дима тоже приедут. Сказала: не будешь там один. Антону вообще как-то похуй. Когда он понял, что узнал о приезде Димы через маму, а не прямо у него, он особо не парился — он же, блять, не в бане, нахуй. Хотя мозги давно пора погреть. Совсем примороженно-отмороженно себя ведет. Хуевый какой-то месяц. Или неделя. Или год. Или жизнь. Ебучая склонность становиться равнодушным ко всему вокруг, когда херово. Антон бы даже на вопрос какого-нибудь мозгоправа — сорян, Арсений, бля, — не смог бы ответить, что с ним. Он не понимает точной причины, он даже себе на самые простые, сука, вопросы не может ответить. Его распирает от тревоги, как от опухоли, но у нее даже названия нет. Ладно, ладно. Антон просто… Он как заблокированный телефон, от которого забыли пароль. Держи камеру — глаза, — диктофон в менюшке сверху — уши, — и возможность потыкать по кнопкам — сделать несколько шагов. Все. Просто тупик — тупость. Его бесят люди, голоса, шум, утро, запах жареного лука и блеяние Миши на окне. Бесят — ебланы из школы, которые Антона никак не трогают, но все равно постоянно, блять, попадаются ему на пути. Бесят мысли о будущем и о себе, мысли о поездке в деревню и о том, что ему каждый день нужно жить, что он что-то чувствует и что он не чувствует ничего. Когда этот сурок уже съебется. Поев пельмени и помыв посуду, Антон сматывается к себе — забирает из кухни кружку с чаем, Милку и телефон. Мама просит его не вести ночной образ жизни, а потом кидает вслед, что сегодня уйдет — не говорит с кем, значит, к какому-то мужику. Прикольно. Классно. Если дед не вернется из своих невероятных приключений, Антон всю ночь будет один. Ноль мыслей. Просто похуй. Милка спрыгивает с кровати, куда Антон ее аккуратно опускает, и прячется за спинкой задвинутого под стол компьютерного стула. Антон слабо дергает ее за мотыляющийся черно-серо-белый хвост, передразнивает ее короткий крик и садится на край кровати. Спина сгорбленная — не выпрямляется. Нет сил. На футболке — пятно от томатного соуса. Кетчупа дома нет. Да и похуй — вкус одинаковый. Арсений не был в сети с момента, как отправил сообщения. Антон пару секунд пялится на его аватарку — вымученно-вызубренный цветной пиксельный кусок, — и собирает яйца в кулак: жмет на строку ввода, набирает несколько слов, стирает их, набирает снова. Яйца в кулаке жиденькие, тоненькие, как промокашки. Он опять себя видит со стороны, не здесь, блять, вообще не тут — и Арсению тоже пишет не он, а кто-то другой. Кто-то нормальный — кто может собирать слова в предложения и кто не думает, что любое его действие априори ведет в никуда. В болото недалеко от их дома. Камышей там уже нет — все срезали. Но они все равно растут. Тянутся к чему-то, как подсолнухи — за солнцем.

Я в деревне буду

Хотя спроси меня кто я бы дома сидел

Круто, что с друганами будешь

Молодец

Губы кривые, как гипербола, когда Антон перечитывает то, что отправил. У него нет такой привычки — щас просто уже делать нечего. Он уже зашел в Телеграм, он уже ловит арсеньевское «в сети», стремглав замкнувшее его отсутствие, он тут — пялится на пустые буквы собственных слов и думает: «И нахуя я вообще это написал?» Он в последнее время постоянно задается этим вопросом. Нахуя я об этом говорю? Нахуя мне это надо? Нахуя я встал с кровати? Нахуя я сюда пришел? Нахуя у меня такая тревога? С-с-сука, нахуя, ну нахуя? Она даже сейчас с ним. Копошится где-то в горле — рядом с вкусом кетчупа и свино-говяжьего вареного фарша — и перебирает тонкими пальцами, думая, куда бы Антону въебать снова. В затылок или в живот. Головной болью или тошнотой. Она как муха, которая летает возле подоконника, жужжит и бьется в стекло. Она, сука, не уходит. Антон не понимает, чем заслужил это. Когда Арсений присылает сообщения, тело отмирает — вспоминает, что оно живое. И мысль: я даже не понимаю, что со мной происходит. …почему… почему мне плохо. Свернувшись на кровати старо-ободранным клубком для вязания, Антон подтягивает ближе руку, зажимая в ней телефон, и долго пялится — на «А», словно подсвеченную лампочкой, два новых сообщения и — раз — арсеньевский онлайн. Долго, долго пялится. Забывает, что хотел ответить. Очевидные «нет», которые — даже неозвученные, не облеченные в буквы — бесят. А ты остаться не сможешь? А ты пойдешь на дискотеку? Которая завтра..

Нет

Антон надавливает кончиком указательного пальца на правую бровь. Широко зевает. Милка точит когти об компьютерный стул — Антон даже не пытается ее шугать. Просто смотрит на это, пока Арсений долго печатает ответ, сообщение, от которого у Антона может или лопнуть шариком селезенка, или треснуть бутылкой сердце. Долго, долго печатает. Пишет Антону книгу, которая при издании ужимается до размера муравьиного стихотворного сборника. Переживаю, как ты себя чувствуешь.. такое чувство есть, что я тебя сто лет не видел, хотя мы же виделись сегодня, помнишь, да? Я тебя в последние моменты- дни выхватываю как будто чаще обычного.. завтра еще увидимся, а потом? И он дописывает — когда Антон облизывает сухие губы и обмакивает непривычно-приятным чувством мысль, что Арсений хочет видеть его, — дописывает: Лишь бы не суп с котом..

Видеться хочешь?

Антон думает исправить «видеться» на «увидеться», но забивает хуй. Арсений быстро отвечает: Да А ты?.. Пиздец. Антон еще раз облизывает губы — не сухие, разомкнутые. Мозг включается и сразу отключается. Свистит — или снег на улице, или у Антона в сердце сквозняки. Щели пеной не заделаешь, как бывает с деревянными окнами. Если случилось, оно так и останется.

Хочу

Мне просто очень скучаемо Я привык к нашему общению, Антон.. Антон недавно сказал Арсению, что ебанется — на нем ебанется. А теперь он пишет это. Телефон нагретый, как лицо. Антон зажмуривается, трется щекой о подушку. Он перевернет ее холодной стороной, когда будет ложиться спать. Пока — пока что у него срывает башку, срывает ее с корнями-проводами, и чувств дохуя, их пиздец как много, и ни одно Антон не может выкорчевать, чтобы точно его назвать. Он, блять, разучился ощущать что-то нормально, к каждой его эмоции в подарок идет тревога, пористая, громкая. Она даже щас тут. Сидит на коленях возле кровати и щиплет Антону бок. Он перечитывает — тормозящие мозги, замедленное о-сознание — сообщения еще раз. Что-то в нем правда хрустит — как стекло, лопается — как гребаный подарочный шарик. Ни на кого у Антона нет такой реакции. Он с остальными… общается уже как обычно. Типа хуйня-ситуация, хуйня-вопрос. Ничего не было — никогда не было. А с ним. С ним — с ним, с ним все никогда не так. Напрасно, блять, делать вид, что все как всегда. Что-то произошло. Или происходило. Или произойдет. Антон сжимает зубы, сжимает левой рукой подушку. В горле сухота. Ему просто хочется нормального — дня, жизни, месяца, общения. У него так никогда не получалось. У Антона всегда какая-то хуйня, и ему кажется, что это он один такой, что это только ему ебано и, сука, больно, что все остальные просто живут жизнь. В голову на корячках лезет воспоминание о плачущей маме — за закрытой дверью ее комнаты. Антон, не пойди он в туалет, даже бы не узнал об этом. Не услышал бы. А она плакала — у себя, чтобы никто… не лез. Это пиздец — когда плачет мама. Это пиздец, когда ты сам думаешь, что больно только тебе, а потом мама плачет и… Антон трет кончиком пальца под глазом. Арсений сказал, что скучает. Кто Антону вообще до него такое говорил? Как на такое отвечать? Еще бы он знал.

Да

У меня похожее

Арсений читает сообщение через минуту. В эту минуту Антон впервые за долгое время думает, что хотя бы в чем-то есть смысл. Смысл, у которого, как у страха, глаза велики. Так, кажется, говорят.

***

Бесконечные варианты изменяющегося будущего… можно же сделать что угодно — и поменять жизнь одномоментно; чудится, говорят — все в ваших руках; и руки эти дрожащие и слабые, когда до них дотрагиваешься, когда вжимаешь их в собственные колени; со стороны они сильнее… все люди со стороны сильнее. Поменять, все так легко… или сложно — все так легко-сложно поменять. Страшащее осознание… все вокруг — это выбор, это кубарь смятых жизненных выборов; большие и маленькие, значительные и еще значительные, выбор поднять руку, когда есть что сказать, и выбор купить билеты в другой город, чтобы уехать; выбор выпить чай, а не кофе утром, потому что чая хочется больше, чем кофе, и выбор поменять место работы; выбор дернуть ногой, пока лежишь, чтобы доказать себе — она твоя, ты сам ей управляешь, любое твое движение, жест — все твое, даже если неконтролируемо-дрожащее, слабое, и выбор уйти оттуда, где не нравится. От человека, от деятельности, из места и из… чего-то, похожего на любовь; ее легко спутать с другим чувством, процессом, течением — и это тоже может быть выбором… Арсений шевелит затылком, потираясь им об спинку компьютерного кресла, и шумно, широко зевает, не закрывая рот. Под веками собираются серо-черные витающие тучки, но осадков не будет — Арсений не хочет сегодня плакать. Он просто… Он же каждый день просыпается и — выбирает. Блин, нет… вот, елки, нет желания разделять — на маленькое и большое, потому что все значительно, все важно, да? Можно сорок минут выбирать рубашку, которую наденешь в этот конкретный день, разглядывать одну, вторую, третью, снимать и надевать, накидывать и скидывать, крутиться возле зеркала и думать — красиво или нет, красивый или нет, хотя дело ведь совсем не в рубашке, — а можно несколько лет то и дело возвращаться к мысли-чувству, что что-то не так, что это — не то пространство, где хочется оставаться, или что можно попробовать иное; страшащее и новое. Это люди, это действия, это слова, поездки, смена места работы и жительства, каждое движение и каждый произнесенный звук — часто, часто… это выбор; и Арсения эта развернутая идея то ли пугает, то ли дает воздух; свободу, которой, как иногда может показаться, нет; протаскиваешь эту свободу в дрожащих руках, отдаешь ее фатализму, скидываешь с себя все обязанности и самообвинения, говоришь — пожалуйста, сделай с моей жизнью что-то сама, пожалуйста, — и начинаешь ждать; а оно стоит на месте, когда никуда не идешь. У этой выкопанной ментальной ямы нет дна; Арсений никогда не может дотуда добраться. Он только… он просто не понимает — если даже все и у человека в руках, если все зависит от него, то как так случается — что появляется — внутри, снаружи — что-то, прямо не связанное с тобой, но тебя напрямую касающееся; как появляются чувства и как они меняют восприятие всей установившейся реальности вокруг; как что-то одно может перекрыть все остальное — и ты то ли сам даешь этому случиться, то ли правда… есть что-то катастрофично-природное, накрывающее в той силе, которая… Которая вот так уводит тебя — и постоянно возвращает в одно только место. Даже когда делаешь другие дела. Когда просыпаешься и ложишься спать. Она… оно тут; скребется, сворачивается под сердцем, просится, просится… и что-то шепчет, нашептывает на ухо, под ухом, словно прижимаясь к Арсению целиком — жаркое и большое, опрокидывающее его, хотя никто не сдвигается с места; и голос, тихий и четкий, резонирует, отдается от стен, он внутри, Арсений его будто и сейчас слышит… его прижимают — к этому человеку-чувству, — он весь в мурашках, застывший, как знак «стоп», и так тянет, так притягивает; в воздухе невидимые магниты или сворачивающие Арсения нити… выбор, выбор… стоять там и все еще слушать, слышать, вслушиваться — в шелестящее, в то, что здесь-и-сейчас, и ударяться в это — лбом, руками, сердцем, глазами, которые закрываются, закатываются — от него, из-за него… благодаря ему. День за днем, неумолимо текущие недели, а Арсений там — или здесь, или тут; там, где Антон был в его квартире, здесь, где он на расстоянии сети, интернет-условностей и статуса «онлайн», там — в растекшихся в памяти картинках; там у Арсения чаще красные щеки, чем белые, там с ним так много разговаривают и так часто его слушают, там — бесконечные ступени, пыльные подоконники, приоткрытые двери, дождь, хруст бумаги, надетая наизнанку футболка, булькащий телефон, серо-зеленые парты, песня на странице, фотография, подушка между, книги на полке, работающий телевизор, полумрак и стул у стены. Там у Арсения все затертое — как от касаний к кадру в фотоальбоме, — затертое… потому что он постоянно возвращается туда; думает об этом, думает… думает… Он глядит на молчащий телефон… Скучает — Арсений так скучает… и даже его телефон скучает по Антону тоже — хотя они вчера и переписывались много; допоздна, как раньше, и они обсуждали, где будут в новогоднюю ночь, и Антон отправлял ему видеозаписи из деревни — с соседскими котами и собаками, а еще весточки из прошлой осени и из прошлой зимы; и Арсений думал, думал, что Антон… он тут, он с ним — вообще же даже из диалога не выходил, и Арсений тоже не выходил — начал засыпать тогда же, когда интервалы между ответами Антона растягивались на минуты; они оба засыпали. Антона нет сегодня в школе. Арсений пробует фокусироваться на рабочих задачках, пробует воодушевлять себя празднованием у Сережи, но… ему все равно так грустно; вот грустно-грустно, словно в его настроение капнули печальной краской — такую не продают; делают своими руками. Антон бы сказал, что этим занимаются Умпа-Лумпы, наверное, а Арсений бы посмеялся, рассмеялся — он и сейчас смеется, уперев локоть в подлокотник стула и вжав подбородок в ладонь. Смотрит на зеркало. Красивое оно… Антон как-то сказал ему… что… Что же он сказал… Арсений хмурится, сжимает кончиками пальцев подбородок. Что-то про пальто — они еще у зеркала вот так стояли, только Антон был у Арсения за спиной, и они как раз собирались уходить, и было холоднее, чем летом, и теплее, чем сейчас; Арсению хочется додумать, достроить, что — пахло духами, никого в школе не было, они никуда не торопились, им никуда не было нужно; бесконечно потерявшийся в памяти-прошлом день; день, который повторяется снова и снова — где-то… еще. Арсению нравится так думать — что будущее это нескончаемо повторяющееся настоящее; что где-то сейчас происходит то же самое — и там у Антона хороший сон, там он не прячется, там Арсений может его достать — хочется хихикнуть — во всех смыслах. Он… он слишком-слишком-слишком скучает. — Тебя подождать? От Марты Олеговны исходит… искрящийся новогодний флер — от нее пахнет цитрусовыми духами, на шею накинут зеленый палантиновый шарф, а вокруг запястья обернута блестящая тонкая мишура; она замирает на пороге кабинета, приоткрыв дверь. Арсений отшагивает от зеркала. — Ты зачем в потемках сидишь? За надом, блин. У Арсения настроение такое, ешкин… меланхоличное, ночное. И вообще — у него есть ритуалы: проводить преддискотечные вечера в темном-темном месте, на темной-темной улице… в темном-темном костюме, в темную-темную ночь… — Свет в школе экономлю, — бурчит Арсений, дергая воротник белой рубашки, и мгновенно сдувается — не понимает, что его в один момент так… дернуло. — Глаза просто побаливают от света. — Устал? Такие вопросы — это непривычно, это… что-то из не отсюда как будто; хотя Арсений понимает — они же общаются, разговаривают на разные темы, обсуждают что-то, что уже выходит за рамки привычно-школьно-рабочего, но… его все же тянет держаться на расстоянии — и на такой вопрос не кивать, не давать себе физически расслабиться, а махнуть рукой и сказать: — Все хорошо, — голос подпрыгивает на последнем слоге, — можешь подождать… в принципе? Мне надо еще сумку собрать. Марта Олеговна поправляет мишуру на запястье и вытягивает из-под нее круглый серебряный браслет. У Арсения похожий — и у Антона есть похожий. Он сейчас носит его чаще, чем остальные украшения, которые у него есть, однако в последний раз, когда Арсений Антона видел — сегодня утром между первым и вторым уроком, — он был вообще без блестяшек; голые пальцы, тонкое запястье, медленно шевелящиеся руки, никаких резких рывков, как было в понедельник, когда Арсений разглядывал Антона в спортзале на его уроке; он такой красивый — Арсений хочет, хочет сказать ему об этом вслух. Может быть, так громко и твердо, чтобы он точно услышал, чтобы даже не сомневался — и знал, знал… что Арсений думает, чувствует так; что ему нравится… смотреть на Антона, замечать, что сегодня он в черной рубашке, с уложенно-расчесанными волосами и челкой, в черных кедах и без браслета и колец, а в среду — вчера, офигеть, вчера?.. — Антон был в футболке и с серебряным ободком браслета на запястье, и он чуть мотыляется при каждом его шаге, подкидывается, звенит, наверное, когда Антон пишет что-то на уроке и кладет, согнув, руку на парту, и это так красиво — видеть, наблюдать за ним… Арсений слабо трясет головой — взгляд замутненный, точно ничего не видящий, хочется свалиться на ближайшую поверхность, перестать держаться, расслабиться, хочется расслабиться — и расслабить воротник рубашки тоже, расстегнуться, — и он выглядит точно так же, как выглядит, когда его долго-долго ласкают… и это ощущение совершенно не отсюда, но… Марта Олеговна дожидается его в коридоре — она говорит это буквально через мгновение после фразы Арсения и с тихим щелчком прикрывает дверь. С похожим негромким щелчком Арсений решает кое-что сделать. Оно маленькое и быстрое — никто и не заметит, не узнает; он хватает со стола телефон, делает мягкое движение влево и ждет, пока камера поймает его отражение в темном зеркале; нет особенной позы, выражения лица — достаточно только зажать телефон между пальцев, чуть-чуть отодвинуть его в сторону, чтобы было видно лицо, улыбнуться — уголочком, тихонько — и нажать большим пальцем на обрамленный белый кружок. Никто и не заметит, не узнает — но заметит и узнает он. Фотокарточка получилась немножко смазанной — особенно вверху, но лицо Арсения четкое, выделяющееся, осветленное телефоном, и это кажется красивым. Он добавляет эту фотографию в избранное, щелкнув по сердечку в галерее, и отправляет ее Антону — она перекрывает их утреннюю переписку. Он же дома сейчас. Наверное, сможет, скоро посмотреть. Арсений… очень хочет, чтобы он скоро посмотрел. Там не особо что-то видно, и кадр можно даже расценить как случайный, но-о… Антону может понравиться — он умеет видеть красиво, и Арсению хочется понравиться. В общем, чтобы… чтобы Антону фотография понравилась. Вот. Он фыркает — отражение хлопает себя по щеке, — и шепчет, уже делая шаг от зеркала: — Дурачина. У дурачины румянятся щеки и заплетаются ноги. Арсений выплывает из кабинета, решив, что соберется потом, уже когда дискотека закончится, и по выходе из школы позвонит маме — он ей давно не звонил первый; телефон лежит в заднем кармане джинсов. Марта Олеговна стоит у ближайшего к лестницам подоконника и приглаживает отодранный уголок вырезанного оленя — он отклеивается, а она прижимает его, он отклеивается, а она снова прислоняет его к стеклу. В коридоре светлее — горят синие гирлянды. Такие же висят на каждом школьном окне — Арсению чудится, что они ведут его сами, как по ночному городу; город этот ужат до одного четырехэтажного здания, в котором каждый день случается одна маленькая жизнь; с Арсением или без него, его жизнь и нет. Дискотека уже идет — Арсений несколько минут стоит в углу, смотря на то, как дети разбредаются на кучки на сцене, как крутится над ними зеркальный шар, а потом — бездумно, отчаливая от учителей и Марты Олеговны, как заблудившаяся шлюпка, — уходит снова вниз; возле теннисного стола стоят, уткнувшись в один телефон, две девочки, а на лавочке возле гардероба старших классов — полусидят-полулежат еще две: одна роется в сумке, а вторая лежит на ее коленях, не подняв ноги. Они резко подрываются, когда Арсений проходит мимо, — он удивленно поднимает брови и, махнув, идет дальше по коридору — светлому, пустому, кажущемуся ненастоящим; под конец года все кажется искусственным, выдуманным — это напоминает состояние дереализации, когда собственное тело ощущается лишним, вырванным из другого мира, оно ощущается не твоим — и у Арсения обычно нет такого, но… бывает, реальность становится шире, чем его восприятие, а сам он ужимается, уменьшается — и не может поймать сам себя; его не шатает физически, но качает из стороны в сторону эмоционально — и речь даже не о… перепадах настроения, а об общем ментальном состоянии — когда чувствуешь себя размыто и растерянно, неустойчиво в собственном маленьком мире, в собственной маленькой жизни. Он уже не помнит о том, кого он видел, когда спустился в холл, чего ждет сейчас — просто шагает по школе, думая, что ему хочется домой, а еще хочется куда-то угодно, но не домой. И дом… где он вообще? Что у него за адрес? Куда ему потом пойти? Он один или с кем-то? Сейчас под боком никого — и за руку взять некого, и его за руку никто не возьмет, но у него есть близкие друзья, родители, Антон — и все перестает казаться таким безнадежным и пугающим, как когда замираешь, встревоженный и вмиг потерявший все ориентиры, хотя они на самом деле никуда не девались, они все внутри, чувственно и мысленно, но ты замираешь — и страшно, так страшно, пока не вспомнишь: ты не один, вообще не один — никогда не один, даже если есть убеждение, устойчивое убеждение, что все так; Арсений не хочет верить этому. Он дергает головой. Из-за угла слышатся шепот и шорохи. Арсений сразу думает: кто-то уединился. Он не понимает: они, кем бы они ни были, не услышали шагов или… так увлеклись, что… Из-за угла высовывается чья-то голова. Раздается приглушенное «бля». Арсений судорожно складывает руки на груди, хмурится. Перед ним встает мальчик из девятого класса и девочка из восьмого — она одергивает юбку, а он смотрит Арсению в глаза и не двигается с места. Показная смелость… и Арсений даже бы не хотел ее замечать — он не хочет никого пугать. Сам… понимает: ребятам хочется как-то друг с дружкой погладиться, провести вместе время, а делать этого, возможно — особенно под конец года, — уже негде. У него… не было прямо такого, но… ох, он просто старается их понять. И в то же время пугается сам: вдруг они сделают штуки, которые могут… навредить им в будущем. — Я не буду вас ругать, — негромко говорит он и расцепляет сжатые руки, — просто… будьте аккуратнее. Сюда мог прийти не я, а… — Да, простите, — говорит девочка, и Арсений что-то вообще не припомнит ее имени; девятиклассника он знает: это Миша, которого много хвалят за спортивные достижения на школьных линейках между уроками и который обычно забегал к Арсению, чтобы отнести ему рапортички, если Марты Олеговны не было на месте. Со стороны холла слышится смех — напоминает кудахтанье курицы. Арсений прикусывает нижнюю губу и водит по ней зубами вверх-вниз. — Ничего, — мягко произносит он, только сейчас будто выныривая в реальность; тут пахнет моющим средством, чем-то газировочно-сладким и потом. Смех приближается и отдаляется, отскакивает от стен и пола, как йо-йо. — Вы только будьте осторожны. Он не говорит: не надо сейчас бросаться в постельные… дела, — не говорит, что это что-то взрослое и запрещенное, нет… Арсений правда, правда старается понимать — и понимает ведь; стоит перед ними, сам смущенный, елки, и растерянный, потому что ругать-то по сути не за что; им хочется друг друга трогать, им друг с другом интересно. Это мог быть не Арсений — он же не зря им так сказал. Все в школе, вероятно, помнят, как однажды Ксения Олеговна «застала» двух целующихся в коридорном закутке девятиклассников — и как она потом, господи, буквально растрезвонила об этом всем учителям и всей школе; сделала «сенсацию» там, где ее вообще быть не должно, где, боже, очевидно, что подростки… захотят вот такое; Арсений не пытается это никак характеризовать сейчас — это не плохо и не хорошо, просто… ему переживательно, что часто многие не осознают последствий; бросаются в чувства, физические и внутренние, с головой, по макушку, и им там хорошо, им там нравится, а исход может быть не самый лучший — беспокойный, ранний, не отсюда… тоже не отсюда. Когда Арсений возвращается в кабинет, он думает о том, что сам мечтал о поцелуях и всяких… тисканьях, когда был в одиннадцатом классе и вроде бы что-то наподобие «встречался» с тем старшеклассником — его зовут Дима, почему Арсений никогда не зовет его по имени в голове? — и думает о беременности одной девочки-девятиклассницы, когда сам был еще… классе в седьмом; Арсений не хочет описывать это словом «сенсация», но его детская система восприятия считывала это событие как… что-то невероятное, а еще — все-таки — чуточку прошедшее мимо. Вечер чудится недолгим — хотя Арсений в школе весь день, но у него получается отследить, как серо-напыщенное небо втихую, аккуратно чернеет, как часы неумолимо дотягивают до половины восьмого вечера, как — он останавливается напротив шкафа и зачем-то щупает рукава висящей на плечиках куртки, точно не решается ее надеть и уйти; ему все еще нужно быть здесь, но он совсем не хочет быть здесь — он хочет быть с Антоном, ему нужно быть с ним. Даже если… тот не просит. Арсений как-то… сам это ощущает. Он мается, слоняется по школе: заглядывает в уборную, чтобы помыть кажущиеся пыльными и грязными руки, забегает в учительскую — там сидят Александр Николаевич, Ирина Михайловна и Ирина Николаевна, жуют разрезанный на неровные толсто-тонкие треугольники торт, — чтобы перехватить что-то. Ему наливают чай, начинают расспрашивать, чем он будет заниматься до восьмого числа, и Арсений болтает — о возможной поездке к родителям, о посиделках дома, о желании съездить куда-нибудь за город; он выбрасывает за собой три фантика и моет одну кружку, когда понимает, что разговор перетекает в другое русло — и уходит; не потому что он против явления сплетен об учениках (это абсолютно неизбежное явление), а потому что у него сейчас мозг не способен… загружать в себя тонны, тонны новой информации — возможно, тысячу раз перевранной. Он думает о Мише и той девочке-восьмикласснице. Они убежали из коридора первого этажа сразу же, когда Арсений сказал, что не будет их ругать, — сказали, что пойдут в актовый зал. У девочки, чудится, тряслись руки, но Миша крепко их держал. Арсений тоже хочет держать чью-то руку. Он вытирает влажной салфеткой рот, снова отчаливает. Шаг быстрый, чечеточный — будто Арсений торопится. Он дышит так же быстро, задушенно. Не может отыскать себе места сегодня; и в мыслях вертится Антон и все, что с ним, боже, связано; и… Стоит Арсению еще раз подумать о том, как он скучает и как ему на самом деле хочется, хочется поговорить, побыть с Антоном сейчас — и вообще?.. — как вдруг он слышит — откуда-то из-за спины, вытащенное крючком слуха из приоткрытых дверей в темную столовую: — Да Шаст говорил же, что не придет. — Смурной он, — голос Ильи Макарова громче, чем стук арсеньевского сердца, — давайте завалимся к нему по фану. Стук чего-то стеклянного по столу. Странно, что столовая открыта, странно, что никого из учителей вообще нет рядом, чтобы дежурить. Ну ладно. Арсений и подежурит тогда. Он слышит: — Точно нет. Не надо так. На дискотеке есть практически весь класс Антона — Арсений, кажется, увидел всех, кроме самого Антона и еще пары девочек. С Димой Позовым он даже перебросился парой слов — пока не пришли Илья и Дима Журавлев. Ничего такого… Арсений даже и не помнит, о чем и с кем сегодня говорил — потерялся немножко, что-то все такое странное… странное, непонятное сегодня. Может быть, так и ощущаются последние деньки уходящего года? Дима говорит: не надо так — не надо «заваливаться» к Антону, и Арсений рад, что… это так; что они не будут его лишний раз… тревожить. Ой, не в смысле лишний, не в плане, что… им нельзя — а в плане что лучше правда… дать ему место и время; он обязательно потянется обратно сам. Ох, по крайней мере, Арсений очень… очень хочет в это верить. Он достает телефон и замирает. Антон написал. Написал: «Ты очень красивый». Еще… тридцать две минуты назад. Сердце вспрыгивает только проснувшейся птицей. У Арсения внезапно сохнет во рту, словно он долго часто, шумно, открыто дышал; он трет губы кончиками пальцев, сжимает и разжимает телефон, оглядывается — на выход из школы и на столовую, в сумраке которой все так же сидят Дима, Илья и Дима (их голоса уже не слышно — так ярко и так громко), и чувствует, как в сердце что-то протяжно, с хлопками лопается; ему словно нечем дышать, словно воздуха уже нет, но он все так же стоит и смотрит, смотрит, вглядывается в экран — не видит других оповещений, только антоновское; и это ощущается как что-то, от чего уже не уйдешь, что будет сидеть в голове сутками, что будешь повторять себе сам — мысленно и вслух. Знаешь: он говорил тебе это. В сообщениях и вслух. Он… Ах, господи. Арсений вжимается лопатками в стену, постукивает носком кроссовки по плиточному полу и думает, что ему вроде бы есть что ответить, что написать — слова уже вот-вот тут, уже готовые, — однако больше, больше всего на свете ему хочется оказаться рядом с Антоном и — взяться, взять его за руку; и чтобы только это было и ничего больше. Все отступает на задний план. Он замылен, замутнен. Арсений делает глубокий вдох — а выдох, выдох получается судорожный. Точно Арсений долго, слишком долго не дышал.

***

Кабы не было зимы в городах и селах, никогда б не знали мы этих дней хуевых. Антон хочет сплюнуть прямо в сугроб. Он примерно понимает, куда сейчас идет и чего добивается. Выстроенный трясущимися нейронами маршрут — от дома до поворота, от поворота в сторону остановки. Догадывается же: если Арсений написал, что обратно пойдет пешком, потому что не хочет сразу и быстро возвращаться домой, значит, его можно поймать. А если его можно поймать — его можно увидеть. Антону — резко, отчетливо, контрастно резко — хочется его увидеть. Он убавляет музыку, секунду пялится на красно-черную обложку трека и, остановившись, выдергивает наушники из ушей. Они чуть не падают в сугроб. Антон никогда не видел черные проводные айфоновские наушники. Надо проверить, есть ли такие вообще. Кожа кажется онемевшей, огрубевшей — Антон водит кончиками пальцев по щеке, дует на них, вытянув губы, и оглядывается. Он будто вообще не чувствует холод, ничего не чувствует. Стоит посреди пустой узкой улицы, вдоль которой тянутся фонари, дома с закрытыми жалюзи и ставнями и жужжащие машины на дороге, и пытается поймать в себе хотя бы что-то, как ебучего комара — в руку, когда он не дает спать. Арсений, наверное, пройдет здесь. Или уже прошел. Антон цепляется только за это — есть только этот вариант. Он запихивает телефон и наушники в карман куртки и медленно ступает по помятым снежным тропинкам. Маме он сказал, что идет в магазин — а на самом деле нахуй. А мог бы на хуй. Все равно уже все все знают. Он хмурится, трет холодную бровь и говорит сам себе: никто, блять, ничего не знает. Мозг ему не верит. Набрасывается на его спину огромным клещом и всасывается в шею. Говорит, сука, говорит, говорит какую-то хуйню. И в животе все мокрое и скользкое, поскальзываешься на чувствах — которых как бы нет, но они, блять… Здесь. Антон сжимает кулаки, жмурится и ускоряется. Шаг резкий, как щелчки. Ему бы на воздух, но он уже на улице. А в горле все равно затык. Он встречает парочку, держащуюся за руки, обгоняет их, не оборачиваясь. Встречает — ребенка, который придерживает воротину, пока кто-то из родителей загоняет машину во двор, — и сам стоит, дожидаясь, пока тачка проедет, а его к хуям не задавят. Всегда думает: мама говорила не заглядывать в чужие дома и дворы, и Антону кажется, что он самый умный и крутой, когда этого не делает. А нихуя умного и крутого в этом нет. Просто банальные правила приличия, но почему-то все равно ощущаешь себя охуенным, когда не смотришь — хотя Антону интересно, ну. Он же тоже человек. Ему тоже интересно: это только у них во дворе так навален хлам, везде, когда не убираешь, валяются куски собачьего говна и трещит под снегом асфальт? Ладно. Антон достает телефон. В беседе обсуждают, кто пойдет щас после дискотеки гулять, Макар отправляет дюжину коротких голосовых — они приходят чуть ли не каждую секунду, — а Арсений скидывает фотографию — дорожного кольца. Он же просто ее скидывает. Может, он заснял свет фонарей, может, круговерть машин или огромный сугроб на обочине, а может — просто, сука, отправил фотку, даже не задумываясь ни о чем. Просто скидывает фотку, но Антон ухмыляется. Губы сухие, нижняя треснута. Да. Антон был прав. Охуенно. Он был прав: Арсений уже впереди. Антон скоро его поймает. Он отвечает: «Не фоткай этот сугроб без разрешения, это мой дом», а сам еще больше убыстряет шаг. Горло дерут какие-то слова. Антон запихнет в рот кулак и выдернет их из себя, сожмет между пальцев и выбросит. Попадет в мусорный бак или кому-то в лицо. Ему не сидится дома. Он был только на уроках, не пошел на дискотеку, и ему так похуй на нее, на все похуй, но дома ему не сидится. Он себя сожрет, если еще хотя бы на секунду останется один. А Арсений — запыханная, задушенная мысль — Арсений его не прогонит. Антон просто немного постоит рядом и свалит. На остальное насрать. Год закончится, и все закончится. Он перестанет чувствовать себя жалким подобием человека, он что-то с собой сделает, он все вернет. Он эту тревогу выебет, сука, он… Антон притормаживает. Арсений все так же стоит у кольца: что-то тыкает в телефоне, вертит головой, словно забыл, в каком городе находится и куда ему идти, и Антон уже хочет подойти и предложить помощь, но подошву ботинок примораживает к ледяным дорожкам. Он просто смотрит. Как смотрел и смотрит всегда — в коридоре школы, случайно на уроке, в автобусе, на фотографию в зеркало или — сейчас. На него, постоянно отшагивающего в сторону, когда мимо проходят люди, на его лохматые волосы, задумчиво-серьезное лицо, с которым он пялится в телефон, на шевелящиеся локти и следы от ботинок, когда он вновь отступает на шаг влево и вправо. От Арсения… от него реально пахнет нежностью. Он вот такой весь — суетной, но спокойный, задумчивый, но летящий, грустный, но веселый. Никогда не одинаковый, всегда, всегда меняющийся. Чистой линией — как раз голову помыть — в разуме рисуется мысль: может, Антону это и нравится. Улица шумит, она суетится, но Антону так тихо. Он прячет губы в воротник куртки, размыкает их и, уткнувшись глазами в профиль Арсения, продолжает смотреть. Блять, он как ебаный маньяк, но щас это не имеет значения. Ничего не имеет значения. Башка снова пустая. Из нее все выкачали. Они с Арсением могли не увидеться до января. Странно это — понимать, что тебе на это не похуй. Вроде должно быть. Жил же как-то раньше, заебись было. А что теперь. Теперь — Антон вытаскивает себя взашей из дома, прется в ночи, не зная, куда, бля, идет, а потом останавливается в десяти метрах от Арсения и пялится на то, как он останавливается тоже. Он просто… Сегодня Антон реально не хочет быть один. Он заебался. Его все заебало. Завтра все начнется сначала — одинаково или по-новому, он хуй знает, веры в нем мало, она лопается болезненным мыльным пузырем, — но есть вот что. Вот, сука, что. Арсений, до которого можно сейчас добраться, Арсений, который как будто знает, что Антон — тут. Он догоняет его, когда Арсений переходит дорогу. Подходит со спины и кладет руку на плечо. Сжимает. Совсем некрепко, мягко. Нежнее Антон ни к кому относится не мог. — Ох! Господи! Арсений отпрыгивает, и его телефон падает в сугроб. Антон шепчет «блять» и садится на корточки. Арсений с огромными глазами принимает телефон и так и не закрывает рот. Губы со следами тянущейся «и», в глазах — испуг, непонимание и просто ахуй. — Ты что тут делаешь? — Не хочешь, чтобы я тут был? Вопрос с нихуя. Логики нет — и Антон знает об этом заранее. За спиной Антона — Макдональдс, еще два маленьких дорожных кольца и длинная четырехполосная дорога. Там — условный центр города, торговые центры и куча мест, где можно пожрать и поспать. Столько всего, столько в этом какой-то жизухи и активности, а Антону так сильно поебать. Ему бы вот так стоять — желательно напротив Арсения — и больше ни о чем не думать и ничего не говорить. — Хочу, — выдыхает тот прозрачное снежное облако, скользнувшее над их головами, а затем восклицает, вздернув руками, задев Антону плечо: — Хочу! Антон! Антон! Ты, блин!.. Ты как вообще здесь? Антон, наверное, не слышал голос Арсения более восторженным и взволнованным. У него сияющие глаза — как если бы в небе собрался шабаш из Больших Псов. Сияющие, счастливые глаза, да, — и он прячет их, уворачивается, таранит взглядом сугробный шоколадно-грязный холм, и есть в этом что-то умиляющее, если бы Антон мог сейчас ощущать что-то, что больше, чем одно гребаное чувство. Что-то типа скучания. Или нужды. Антон не хочет думать об истоках того, что бы в нем сейчас ни было. Похуй. Поебать. Он пожимает плечами — когда Арсений возвращается взглядом к нему. Такой теплый, мягкий. Даже на расстоянии руки. Он будет вместо обогревателя в комнате, вместо горлового свитера под курткой. Будет как полежавшая под солнцем клубника, как нагретая кипятком железная кружка между пальцев. Антон сожмет, не насытится — тем, какой он теплый, плавящийся. И прячущий взгляд. Говорить нечего. Они просто вместе идут — идут по тому тротуару и переходят вместе дороги, как делали это, когда миру было нечего предьявлять и когда он не выебал Антона во все щели. А щас — щас он восставшая мумия, которая только и может, что прятать руки в карманы куртки, пялиться Арсению в затылок и поясницу, когда он пробегает вперед по узко прочищенным дорожкам, и думать, что он мог бы сейчас говорить. Спросить: как дела, Арсений? Улыбнуться, сказать: какие планы, Арсений? Как прошло все в школе, Арсений? Арсений, посмотри на меня, обернись, Арсений. Сделай хоть что-то, Арсений. Он же не виноват в том, что Антон долбоеб, который не умеет нормально общаться с людьми. Он вообще ни в чем не виноват. Идет себе на уме, радуется так, что видит Антона, говорит, блять, что хочет его видеть, нахуй, блять… он искренний, добрый, открытый, никуда не пропадающий. Он нормальный, а не ебнутый, как Антон. И ведет он его к себе — явно же. Явно же не кинет его, как кутенка, у подъезда. Антон не сомневается. Он просит Арсения быть аккуратнее в момент, когда тот чуть не поскальзывается на льду возде дороги. Тот прикрыт рассыпчатым бело-серым снегом, и на него падает желтый, как моча, когда давно не пил жидкость, свет. Арсений Антону улыбается — и кивает: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. Быстрые движения головой, дрожащая на свету улыбка, еще один легкий-легкий кивок — нежнее, чем пушинка на ощупь. Кивок-вопрос: что? Что такое? И они рядом, плечом к плечу — ждут, когда загорится зеленый. На этом переходе надо нажимать на кнопку: когда они вдвоем подходят к пешеходному, никто на нее так и не нажимает. Тут — три человека. Антон называет их тормознутыми, а Арсений говорит, что некоторые просто не привыкли к такому, что он сам иногда «тугодумничает». Защищает всех. Конечно. Антон затыкается. Губы — под воротник. Коротко косится на него — тот дергает подбородком. Прищуривается. У Антона срывается с обрыва сердце, хотя Арсений — объективно — ничего не делает. Просто поглядывает на него, то накидывает, то стаскивает капюшон, и с неба все быстрее срывается снег. Он большой и пушистый. Арсений подступает ближе, тыкается плечом в Антона, склоняет голову. Антон открывает рот, скользит глазами по красно-морозному лицу. Вот бы его сжать. И держать. Держать… Держать тебя, Арсений. Он снова щурится, улыбается уголком рта и спрашивает — почти шепотом: — Что? Антон качает головой. Пиликает зеленым светофор. — Ничего. Ничего, Арсений. Антон на мгновение дотрагивается до его голой холодной руки. Ничего, Арсений. Просто пойдем.

***

— Ко мне, да? Стоите уже у дверей, ты достаешь ключи и потом спрашиваешь это. Антон коротко смеется. Выхаркивание остатков веселья из легких. — На что намекаешь? Лицо Арсения заливает румянцем. Антон, если дотронется, сожмет-сожмет щеки, обожжется. В подъезде сквозит, кто-то поднимается по ступеням, открывает дверь внизу — жизнь, блять, кипит, и даже за этим всем не успеваешь. Антон трясет рукой, наблюдая за мотыляющимся браслетом, и поднимает взгляд. Похоже, одинаково: как когда Арсений уже так пытался нарыть ключи в сумке, вот только тогда они вместе шли из школы, а сейчас Антон находит Арсения сам — где-то посреди города, вынюхивая, выслеживая его, как грозная собака. Кость ему не кинули, по холке не потрепали. Но домой ведут — в тепло и свет. Мама спрашивает, когда Антон вернется домой. Антон даже не знает, сколько сейчас времени. У него нет ничего, кроме знакомой обувной полки, на которой стоят тапочки и кроссовки, и арсеньевского голоса, спрятавшегося в ванной. Он моет руки, предлагает чай, он радостный, он эмоциональный — он Антона буквально встречает, обхаживает его с головы до пят. Антон в белых носках. Полы в прихожей поскрипывают. Скоро Новый год. Два дня, что ли, в этом уебанском году осталось. Потом обнуление. Или снова все сначала. Антон ничего не знает. Антон не знает, что было на дискотеке и было ли там вообще что-то. Он не спрашивает об этом у Арсения, не лезет в беседы. Ему то ли поебать, то ли насрать, то ли похуй. Он просто спрашивает: — Можно в зал мне? Видит: кивок, улыбку, взмах руки. Мол, конечно! Мол, иди-иди! Арсений возится на кухне — он так и не переоделся, даже не разобрал сумку, в которой лежало что-то, что он забрал из кабинета. Это может быть его кактус, а может быть та каменная лягушка — или вообще, нахуй, разобранное зеркало, компьютерный стул или его монитор, который в сравнении с антоновским похож на игрушечную фигурку — между пальцев уместится. Антон вслушивается. Шаг, хлопок закрывшегося холодильника, вмазывающаяся в стекло ложка, еще три шага, хруст пакета, тишина, шаг, треск закипающего чайника, тихое «блин», громкое «Антон?» — собственные шаги, скрип половиц, щелкнувший чайник. — Я забыл… — Арсений разводит руками, на секунду кажется уменьшевшейся версией себя, — ты пьешь чай с сахаром или без? Хождение по тонкой корке льда. Треск, тянущиеся до следующего берега линии. Всплеск воды. Так это, сука, ощущается, когда Арсений широко открывает глаза, растерянно поглядывает на Антона и при этом улыбается. Самому улыбаться хочется, и губы же тянутся, ты весь к нему тянешься. Почти готов обнять. Что-то снова сделать. Но молчишь — трешь кончиками пальцев ног линию кухонного порога, подпираешь косяк плечом, а глазами — Арсения, который вновь уводит взгляд в потолок. Нет красивее. Антон не видел красивее. Он думает — думает это слово: красивый, — и пытается представить что-то еще, кого-то еще, но не выходит. Пустота внутри, но Арсений там. Просто пиздец. Что с ним вообще происходит. Почему он здесь, а не у себя в комнате. Что его сюда так приманивает. — С сахаром. Две ложки. — Я думал, три, блин. Стук керамической крышки об столешницу. Сыплющийся с ложечной горки сахар в сахарницу и — по бокам от кружки. Антон вслушивается, пытается ловить, блять, все вокруг, пока не ебнулся, пока он тут. За белой кружевной занавеской ночь кажется еще темнее. Сейчас не два и не три часа. Сейчас всего… шесть или семь. Антон не хочет знать. Ничего не хочет знать. Он переводит медленный, почти болящий взгляд на Арсения. — Две. Три, когда хочу, чтобы я в сахарной коме лежал. Арсений тихо — тихо-тихо-тихо — смеется. Крутит маленькую ложку в высокой полосатой кружке. Антон из такой ни разу здесь не пил. Одну он вообще разбил — арсеньевскую любимую. Когда-то. В далеком мае, которого словно и не случалось вообще. — Я тоже с песком пью, — пожимает плечами Арсений, разводя и сводя лопатки. Антон хмурится. — Э-э… каким песком? — Ну, с сахаром! Они сталкиваются взглядами: Арсений, все еще держась за ложку, оборачивается через плечо. У него улыбающиеся глаза — приподнятые губы, ямочка на правой щеке и дергающиеся вверх брови. — Ты называешь сахар песком? — Это же сахар-песок, правильно! — Справедливо, — кивает Антон и не может, сука, не улыбнуться. Потому что это Арсений. Потому что это всегда Арсений — забывающий, пьет ли Антон чай с сахаром, и называющий сахар песком. Антону смешно. Он качает головой. А потом они вместе садятся на диван. Никто не заползает на него с ногами. Они оба садятся рядом, и Антон чувствует Арсения боком, плечом, бедром и коленом. Он теплый и мягкий, диван под жопой — теплый и мягкий тоже, хотя Арсений вечно с этим спорит. Они говорят шепотом и не включают свет. Антон только сейчас думает, что в квартире они только вдвоем. Две кружки чая трутся возле телевизора на стенке. Через коридор из кухни доплывает размашистая пластина оранжевого света — Антон смотрит на нее, пока Арсений рассказывает, как добирался от школы до кольца и перехода, где Антон его поймал. Антон шутит — наши родители так добирались до школы раньше, и Арсений не сразу понимает, а потом так смеется, что Антону тоже хочется смеяться, но из него вырывается только несколько смешков — слюнями на губы и на колено. — Такое чувство, что Новый год не наступит… это не в смысле конец света, — болтает Арсений, почесывая ногтем правое колено. Оно лежит вплотную к антоновскому — к его левому колену, — а такое чувство, что декабрь тянулся так долго, что-о… я уже забыл, что это, блин… жить не в декабре. Он очень… грузный. И грустный. Арсений трет левой рукой лицо, шевелит шеей. Антон крутит на указательном пальце кольцо. — И-и… вот он сейчас закончится же уже. Два денечка всего. А я не делаю никакие выводы, планы не делаю, ой, ну, не строю планы, да… и все, вот так год закончится? Мне очень странно… И грустно. Немножечко совсем, но грустно. Потому что я даже праздник не чувствую, понимаешь, Антон? — Арсений поворачивается к нему корпусом, делает тяжелый грузно-грустный вдох через нос и продолжает: — Как будто таким мог быть любой месяц, а не тот, который… последний. Я гирлянды не повесил здесь, ничего не сделал и… Он резко смыкает губы. Антон ловит в себе замерший в полете испуг, что Арсений сейчас заплачет. Антон не знает, что делать с — его — слезами. Он поджимает губы, пытается услышать сказанное. Осмыслить это как-то. Сказать что-то большее, чем: — У меня то же самое. Но не выходит. Язык упирается в нёбо, руки — в колени. Арсений не требует от Антона больше слов, он вообще никогда от него ничего не требует, он просто… смотрит ему сейчас в глаза, точно видя в них больше ответов, и — на выдохе — упирается щекой в его левое плечо. Мягкий и теплый, он практически жмется к нему, и Антон на несколько мгновений застывает. Его тянет вытащить руку, обхватить Арсения за его левое плечо, подпереть его собой буквально, тянет — уложить его, лечь рядом, заснуть вот так. Впервые ему хочется этого настолько сильно. Он трет свободной рукой глаз, сглатывает. Арсений сглатывает за ним же. Антон помнит — так уже тоже было. Нет резких попыток осознать реальность. Антон просто чувствует, что Арсений лежит на его плече, видит, чуть вытянув лицо, что тот прикрывает глаза. Его руки все еще на груди, а руки Антона — у себя на коленях. Тепло и мягко, темно и тихо. Волосы Арсения щекочут Антону шею, но это приятнее, чем переться по морозу, есть холодный суп и оставаться в комнате одному. Это приятнее — когда это его волосы. Антон смотрит на эту мысль издалека. Обрисовывает ее красным кружком — и сам прикрывает глаза. Слышит — шепот, шуршание носков по полу, их притирающиеся джинсы: — Точно… не хочешь мне ничего много рассказывать? Антон уставляется пустым темным взглядом в их отражение на телике. Чай остыл уже, наверное. Мозг не успевает обработать вопрос, но дает ответ: — Что надо, я уже сказал. Звучит не грубо, но твердо — вот только дергается колено. Антон сглатывает, повторяет себе: что надо, я уже сказал, я уже сказал, — и опускается щекой Арсению на макушку. Пахнет шампунем и конфетами. Хочется вдохнуть. Антону нечего говорить. Ему правда нечего говорить. У него украли слова, декабрь и что-то типа нормальной жизни, где ему не кажется, что все, что он делает, это хуйня, от которой не будет счастлив он и не будет счастлив никто. Он делает одно короткое движение головой — потирается об арсеньевские волосы. Одно короткое движение. А потом Арсений хватается за его локоть обеими руками. И Антону становится совсем тихо.
Примечания:
2670 Нравится 2272 Отзывы 1010 В сборник
Отзывы (12)