— В этом году без сюрпризов.
Сережа явно на что-то намекает, но Арсений не особо вдумывается — он разглядывает плывущее отражение собственного носа в фужере с шампанским. Сбоку от него сидит Марина, и она выглядит так, словно ей уже хочется выползти из-за праздничного стола, залезть под него и уснуть прямо там; хотя она не пьяная. В прошлом году она не была здесь; в прошлом году и Арсений… как будто был вне празднования.
Сережа любит собирать друзей — у него много знакомых (и связей!) по всем городам России, он постоянно норовится поехать куда-то на машине, однако его останавливают «Лаваш» и работа Марго в агентстве — без нее он никуда «колыхаться» не хочет.
Арсения это улыбает; он бы тоже не хотел уезжать куда-то далеко от любимого человека.
Он понимает, что такое «пространство» в любых взаимоотношениях, но — ему либо не удавалось это прочувствовать и он чуточку задавливал человека собой и проблемами, по крайней мере так было раньше, либо же — сейчас чаще проявляется такая реакция — Арсений, явно сарказмируя и задирая подбородок, думает: «Что значит — больше пространства? Ты что, блин, астронавт?»
Никому вслух он об этом не скажет — ему чудится это грубостью, которую он обычно держит при себе; похлопывает по карману, сглаживая раздражение.
Если его попросят сделать шаг назад, Арсений его сделает — но не факт, что у него уже получится шагнуть вперед еще раз.
Он прислоняет ободок фужера ко лбу, прикрывает глаза, зная, давая мыслям об Антоне заплыть в мозг вместе с пузыриками и алкоголем — мыслям о том, что, если бы Антон попросил, если бы он пару недель назад Арсения оттолкнул — словами, действиями, игнорированием, — Арсений бы не оставался. Он чувствует: Антон оставляет на сердце маленькие мозоли, которые еще могут быстро зажить, и это очень забавная аналогия, которая… которую Арсений не находит забавной совсем.
Он покашливает; чуть не роняет фужер.
Напротив сидят две не знакомые Арсению девушки — вернее… уже знакомые; Настя и Маша, они работают у Сережи в лавашной администраторами — и Сережа зачем-то шепнул Арсению на ухо, что у них нет парней. Он все пытается отыскать, как на дурацком ток-шоу, найти Арсению кого-то, не понимая, блин, что Арсений все эти поиски уже…
Они его достали!
Они не работают!
И вообще — все, точка. Арсений — пас. Он больше не хочет никого искать.
В груди звенит, как если бы кто-то нажал там на звонок. Почти школьный — но на перемену, а не на урок, потому что на перемене Арсений стоит в коридоре, а по коридору иногда проходит он.
Загораются щеки. Арсений отставляет фужер и медленно переводит взгляд на балкон.
На подоконнике стоят горшки с цветами — где-то листья подсохшие, желтоватые, но в целом сад Марго и Сережи выглядит живенько; не то что у Арсения-садиста. Возле белого высокого горшка с чем-то похожим на азалию лежит пачка сигарет. Значит, все не так уж плохо…
Арсений, бесшумно шевеля губами, допевает:
— На сегодняшний день.
Его толкают в бедро коленом.
Марина, зевнув, бодает Арсения лбом в плечо и тихо спрашивает:
— А мы же домой свалим?
Арсению впервые не хочется оставаться у Сережи с ночевкой после празднования, даже несмотря на привилегии — обычно ему стелят в зале или в другой комнате на другом диване, если тут еще остается Марина, — но сегодня ему хочется собраться в кучу, перестать зевать каждые пять минут после двух бокалов шампанского, а еще — пойти по новогодним улочкам после полуночи домой. Автобусы не ездят, такси будет стоить столько, сколько стоит съем квартиры в ночь с тридцать первого на первое, а машины у Арсения нет — и ему пока не особо хочется, наверное; он вообще не знает, чего ему хочется, что принесет завтрашний день, напишет ему Антон или не напишет, хотя сегодня написал, и это очень приятно…
— Арс?
— А. Да! — дергает подбородком Арсений и вновь зевает, прикрыв рот согнутой рукой. Свитер на пару секунд колет щеку. — Да. Давай уйдем.
— Я просто хочу у себя в кровати спать.
— Я помню, — спокойно кивает Арсений и улыбается, быстро думая, что он рад, что ему есть с кем разделить желание вернуться сегодня домой — пусть он и остался бы тут, если бы не Марина, потому что ему чуточку неловко уходить, когда ему предлагают остаться. Кто-то за столом предлагает сыграть в правду или действие, но в новогоднюю версию — и Арсению вдруг хочется спрятаться уже сейчас. — Я уже засыпаю немножко.
Марина, как бы поддерживая, тоже широко зевает. У нее на свитере сминается мордочка желтой блестящей собаки, которая Арсения сначала пугала, — и он себя корит за это: потому что как животные вообще могут, блин, пугать? Они сами в первую очередь боятся людей — вон, столько кошек и котов, живущих в подъезде и около него, постоянно шугаются Арсения, даже когда он уже в который раз приносит им в свою очередь корм — чаще сухой, чем жидкий, потому что жидкий точно им меньше нравится; воду они выпивают из низкого пластикового ведерка быстро, поэтому нужно доливать — а зимой заносить его в подъезд, чтобы не замерзало.
— Вообще, Сережа мог бы нас отвезти.
О нет!
— Нет, ты что!
— Ты не понял. — Марина ложится затылком на спинку дивана, и Арсений в эту секунду слышит только ее голос и видит только ее лицо — всех остальных перестает воспринимать; внутри все еще колышется антоновским именем сердце. — Он все равно сестру домой повезет.
Арсений невольно бросает взгляд на нее — его сестра сидит рядом с Сережей, что-то с пустым, будто остекленелым взглядом высматривает в телефоне. Арсений с ней не знаком близко, хотя знает Сережу давно, но он помнит, что она работает в медицине и что живет на другом конце города — и что у нее раньше был муж, но они развелись.
Сам Сережа уходит на кухню и возвращается с тортом — Арсений мгновенно вспоминает его ноябрьские приключения и смущенно отворачивается. Слышит, что Марго предлагает всем по кусочку, прислушивается к себе — и фокусирует взгляд на глазах Марины. Она в очередной раз зевает — Арсений беззвучно зевает вместе с ней.
— Он ее повезет где-то в час.
— Ты спрашивала?
— Да. Она не может остаться, — коротко машет рукой Марина и трется затылком об диван, то открывая, то закрывая глаза, — потому что ей на работу, что ли, рано выходить. Серега предложил довезти, — продолжает рассказывать Марина, и Арсений разлепляет сомкнувшиеся веки, под которыми плавали недавние антоновские сообщения, — но-но-но… не хочет она так, короче.
Арсений угукает, потом еще раз угукает. Допивает шампанское и говорит:
— Хорошо.
Ему не хочется спорить; думать о том, что бы еще съесть и пить ли ему еще. Арсений в целом… не особо ощущает праздник как праздник — он пришел сюда, чтобы увидеться с друзьями, чтобы тихонько посидеть и потом пошагать домой, но… когда видишь, что всем вокруг весело, клево, что кто-то погромче включает музыку, а кто-то доедает ложкой торт — чувствуешь себя «не таким». Мозгу легче… чаще всего легче, когда он подстраивается, ему нравится не выделяться сильно — и стадное чувство берет, блин, свое, даже когда Арсений осознает, что он не обязан скакать посреди зала и первым бежать запускать фейерверки.
В декабре Арсений думал об Антоне.
Декабрь заканчивается, а мысли о нем… никуда не собираются. Арсений трет виски, глядит на часы и на лежащий на краю стола телефон — тихий и безмолвный, он не дает Арсению покоя все равно; потому что они с Антоном списались, но совсем чуть-чуть, потому что Арсений знает, что Антон уже уехал в деревню и что все его изогнуто-странные надежды на то, чтобы они праздновали вместе — те самые, которые он себе ни разу не озвучивал вслух, о которых он нигде и никому не писал и не говорил, — канули в лету (и в зиме), знает, он знал, но… грустит — думает, что ему было бы сейчас чуточку веселее, будь рядом Антон. Ему… словно легче — после всего, что было; но он все еще не выходит на связь как раньше, он реже мелькает в социальных сетях в принципе, и Арсений его понимает — если Антону тревожно, то ему просто-блин-напросто не захочется нигде появляться, быть… суперски отзывчивым.
Арсений его понимает: он бы и сам захотел спрятаться.
Он и сейчас — встает из-за стола, обходит его, коротко улыбается вопросительно кивнушему Сереже и шагает к ванной — дверь в нее ровно напротив широкой арки в зал. Санузел и ванная комната в этой квартире совмещенные — Арсению это привычно, потому что в родительском доме так было всю его детско-подростковую жизнь, а вот здесь — с разделенными туалетом и ванной — ему не особо нравится; он бы хотел, чтобы в будущем, если… когда у него будет своя квартира — с кем-то?.. — там не было разделения. Арсений иногда роется на сайтах с недвижимостью, смотрит планировки и оценивает их — как если бы уже правда покупал жилье.
Слева от двери находятся раковина и унитаз, справа — джакузи. Оно не самое большое, но занимает… чуть ли не две трети всей комнаты. Арсению нравятся потолки — натяжные, с круглыми лампочками, но после истории кого-то из учителей, когда их залили соседи сверху и эти потолки обвисли, как груши, которые нельзя съесть, он побаивается — даже если вероятность, что тебя зальют, не велика, Арсений все равно страшится.
Он правда тот еще трус-трусишка. Пипец просто.
Умывшись, Арсений хлопает себя по карману, хочет вытащить телефон — но вспоминает, что оставил его на столе. Это так странно; всегда. Когда находишься в компании людей, близких друзей, а тебе все равно грустно и одиноко — перебираешь, как гречку, причины, почему это произошло, но… ни одна не становится верной; за спиной никого нет, перед тобой — тоже никого, только твое наклонившееся над раковиной отражение. Руки мокрые и подрагивающие, под глазами бледные синяки-полумесяцы, а на вязке свитера остаются капли — поблескивают и замирают на шерсти.
Чем сейчас занимается Антон?
Как понял Арсений, они семьей поехали в деревню еще рано утром — Антон в голосовом сказал, что это странно и что его маму подменили, потому что обычно они туда уезжают в ту же секунду, как у него заканчиваются уроки. Арсений хихикает, вспомнив, как Антон прислал ему видеокружок откуда-то из середины ничего — когда они застряли на «ласточке» его деда недалеко от заправки, потому что проткнулось колесо, а Антон снимал Арсению трассу, занесенные белым поля и темно-серое небо — и на фоне слышались ругательства и женский смех.
Он в ответ прислал видео от себя — снял его через обычную камеру и показал, как происходит подготовка к празднованию у Сережи; он приехал сюда еще рано утром, когда Сережа даже не проснулся, и приехал один — у Марины была смена. Арсению нравится готовить — в особенности с кем-то; поэтому он нарезал колбасу, огурцы и картошку для зимнего салата, а еще покромсал — иначе не назовешь, елки! — яйца для крабового. Слава богу, что не мужские… фу…
Бедро сводит, и Арсений мотает головой.
Антон ему вчера снился — они ходили кругами по спортзалу в школе и о чем-то говорили, но Арсений не помнит ничего вообще; только то, что было холодно, но они оба были в шортах, а еще что потом его перекинуло в заброшенный дом, где на стенах было что-то написано.
Жуть, блин.
Скучание по Антону громче… сильнее, чем по всем остальным. Арсению бы хотелось, чтобы он не замечал его так явно и контрастно, однако… его очень-очень тянет, он постоянно возвращается к Антону мысленно и в реальности, что-то внутри заставляет его вертеться вокруг да около и нескончаемо, без остановки о нем думать — как о близком человеке, с которым хочется общаться каждый день, даже если по чуть-чуть, как о ком-то, с кем Арсению — несмотря и вопреки — нравится.
Он уставляется на румяное лицо в зеркале. Широко открывает глаза — они поблескивают, как капли на темном свитере. Он бы спросил себя, он бы повторил то, что уже где-то писал — рукой, от руки, ручкой, — но его припирает этим чувством к стенке, он словно… вдавлен в нее лопатками и затылком, и на него смотрят, его все видят, они знают — что, к кому и сколько он чувствует. Он уже себе это озвучил, он это буквально… признал — и когда он остается один, в особенности без Антона… оно вылезает, просится, как кошка под дверью, и дверь эта вся исцарапанная, настырно-поколеченная; Антон говорит, что его Милка — самая упрямая кошка в мире и что она вся в него.
Арсений сжимает руки в кулаки, глубоко вдыхает — резко выдыхает. И выходит наружу.
Такое чувство, что, пока он ни о чем таком не думал, оно накопилось, оно выросло, оно теперь Арсения схватит и не отпустит; потому что он знает, как он чувствует, он прекрасно, нафиг, знает все механизмы — того, что с ним происходит, когда он влюбляется.
А он ведь…
Арсений застывает на пороге, под аркой — но, ох, не под свадебной, и это очень хорошо.
Он ведь влюбился.
Это громко и честно.
Арсений не любит быть громким и боится быть с собой честным.
На него из всех людей смотрит только Марина — хмуро, из-под сведенных бровей.
Арсений сглатывает и вновь сжимает пальцы в кулаки, чувствуя каждое движение: от соприкоснувшихся большого и указательного пальцев, от щекотки на коже ладоней, когда к ней примыкают подушечки, до вжатых в сомкнутый кулак ногтей, до давящего на сустав указательного пальца большого. Ему чудится, что свет слишком яркий, а музыка и голоса — слишком громкие. Ему хочется надеть маску для сна, а еще засунуть в уши наушники с шумоподавителями или беруши. Живот сводит — от мыслей об Антоне и от чувств о нем; чувств, которые появились то ли еще давно-давно, то ли бахнули, вмазали Арсению по груди только сейчас.
Он не хочет, не хочет… думать, что это плохо, что так нельзя, потому что — стоит хотя бы одной подобной мысли скользнуть между других, уже привычно-спокойных, только встревоженных за Антона и его состояние, Арсения сразу же накрывает, и ему тяжело дышать, и ему тревожно так, как никогда не было тревожно, между миром и ним встает прозрачная, но несломимая стенка, и Арсений абсолютно, абсолютно… перед ней обезоружен. Он не бежал, не скрывался, не игнорировал — он просто думал о другом, он сфокусировался на другом, в декабре… боже, в декабре ему было в сотню тысяч, сотню-сотню-сотню тысяч раз важнее быть рядом с Антоном, даже если тот не позволяет; но хотя бы быть — насколько можно и возможно, можно и возможно; разве он плохой от этого — разве с ним после этого что-то не так?
О да…
Арсений прислоняется лопатками к стене, нырнув в коридор, спрятавшись от взгляда Марины — и всех остальных. О да… да… с ним не может быть все в порядке, он уже это понял, он уже натворил дел, позволил этому всему случаться — с собой и у них, — но…
Голова пустеет.
Арсений слышит только звон в ушах, а еще — как греется, кипит внизу живота тревога. Она резкая и беспощадная; в такие моменты существует только она, нет ничего вокруг больше, и Арсений ведь пытается — вдавливать ступни в пол, щупать свитер и ремень под ним, он пытается выхватывать мир по цветам и формам, он очень пытается, вот только оно не стихает, оно уже там, и ему просто надо выдохнуть, глубоко вдохнуть — представляя одну из граней квадрата — задержаться — скользнуть по другой прямой стороне — и выдохнуть, как бы скатившись по третьей грани. В такие моменты есть только тревога, есть только она, и кажется, что в тебе все замирает, а еще — что мир слишком большой и жестокий, что ты в нем ничего не стоишь и что у тебя ничего, ничего, блин, не получается, и…
— Арсений?
Арсений дергается. Промаргивается.
Свист в ушах затихает.
Он прикладывает к животу руку.
На него смотрит, приподняв брови, Марина. В руках у нее — арсеньевский телефон.
В голове все еще каруселью вертится: ничего не настоящее, ты не настоящий, с тобой вообще ничего не происходит и никогда не происходило, ты…
— Ты что?
— Накрыло, — шепотом признается он и опускает руку. Пальцы дрожат. Он стискивает их в кулак. — Страшно стало.
— Паническая атака?
Арсений пожимает плечами — он никогда не знает наверняка, но оно на это похоже; большое и резкое, ощущающееся как замершее время или как полетевшие на космической скорости секунды, есть только это и нет ничего другого. С дыханием у него проблем не было, только…
— Ощущение, что мир закончился.
Марина — Арсений внимательно следит за ее лицом — кивает, не смеется. Арсений надеялся, что она не будет смеяться и улыбаться, потому что ему совсем не смешно — потому что у него подобных тревожных приступов не было очень давно, очень-очень давно; точно успела пройти жизнь.
— Не закончился, уверяю тебя. Нормально?
Она не отходит, но и не шагает ближе — остается на дистанции, которой достаточно, чтобы мозг Арсения расслабился и понял: они тут, он здесь, ничего страшного не было, это все… это все иллюзия и обман испугавшегося разума и сознания; он здесь.
Арсений расслабляет ноги. Ступни все еще сильно вжаты — вбиты невидимыми гвоздями — в пол. Бренчат об столы ложки, как в детском мультфильме, играет музыка, и Арсений наконец-то слышит все так, как должны слышать люди, когда их не пришибает к полу, как молнией, тревога; резкая и беспощадная.
— Нормально, — на грани слышимости шелестит Арсений и прикладывает ладонь к шее. Живот издает звуки мурчащих котов-китов. — Нормально… да, нормально.
Марина кивает.
Арсений в третий раз за день думает: у нее красивые блестки на веках.
— Тебе Антон какой-то звонил.
— Что?
И еще один, удивленный, шепотом:
— Что?
Телефон в руках кажется чужим — точно Арсений заглядывает туда, куда не должен. Марина что-то говорит, а потом закрывается в ванной, но Арсений даже головы не поднимает — только пялится на одно сообщение и на один-единственный пропущенный звонок.
У него аж дыхание перехватывает — мягким приступом.
Антон сейчас в деревне. Он написал — связь плохая, но он не пропадает на совсем. Написал — вечером доберется до Арсения, и Арсений пошутил, что может написать адрес, где будет; и Антон же написал — написал: напиши.
И Арсений написал.
Смеющиеся смайлики, пробел, скобка, скобка.
Антон просто ответил: «Отлично».
А сейчас он звонит.
Арсений перечитывает его «я позвоню?», нажимает на пропущенный — в обычных звонках, не в Телеграме — и прикладывает телефон к уху. В другом ухе громко стучит сердце, подпрыгнувшее, просящее себя заметить, и Арсению чудится, что вместо гудков в трубке он слышит только их — стуки, один за другим, и есть только они; как была — только она — тревога.
На кухне Марго и Сережи есть лоджия — ее наполовину прикрывает желто-оранжевая занавеска, через которую летом красиво проходят, просвечивают солнечные лучи; Арсений встает в угол, прислушивается — и вздрагивает, когда в ухо заскальзывает тихий антоновский голос:
— Привет.
Арсений хватает телефон обеими руками, прижимает его к уху крепче.
— Привет. Привет? Все хорошо?
Антон мычит — чем-то нечленораздельным. Он покашливает, и что-то в трубке трещит.
— Ты у Сережи?
— Да, — сглатывает Арсений. — Я ушел сейчас, — сообщает он следом, будто это на многое влияет, — стою на лоджии. Или в лоджии. В общем, я там, где лоджия.
— И лоджиты?
— А?
До тормозяшего, шокированного мозга доходит, и Арсений посмеивается — так, если бы услышал самую смешную шутку во всей вселенной.
— И лоджимы, — добавляет Арсений, слыша, как скрипят во рту слюни и — в то же время — как выходит из ванной Марина.
Антон шебуршит, будто что-то параллельно делая, и с явной улыбкой — сердце пропускает удар — говорит:
— Романтично, Арсений.
Он позвонил, чтобы что-то сказать, или чтобы напомнить о себе, или чтобы показаться — или услышать арсеньевский голос… а Арсений тихо-тихо дышит, все еще сжимая в руках телефон, и ни слова не может вымолвить; его застали врасплох, хотя он не против звонков, его поймали посреди жизни за руку, затащили за уголок и приткнули — снова приткнули лопатками к стене.
Над словами Антона Арсению хочется хихикать — однако он только улыбается; трется щекой об экран телефона. На секунду отрывается: время звонка насчитывает две минуты.
— А сколько до полуночи?
— М-м, — тянет Антон, — полчаса.
— Ого. Хорошо. А откуда у тебя связь?
Это последний вопрос в списке арсеньевских вопросов; он единственный не подчеркнут, не обведен, но единственный отмечен галочкой на полях — похожей на птичку. Потому что Арсений, будь его воля, будь ему позволено, спросил бы много — но ему тогда еще сказали; что Антон уже сказал то, что хотел сказать, а вытаскивать, как за шкирку, ответы Арсений не будет — даже если сильно хочется.
Он смотрит на декабрь как на кого-то, кто сделал сильно-сильно больно близкому человеку, но этот кто-то даже не извиняется — и делает вид, что ничего не произошло. Антон молчит тоже, Арсению чувствуется, что он уже… ничего не расскажет; и все, за что Арсений сможет цепляться, — это за то утро, когда Антон пришел к нему, молчаливый, с ударом, льнущий к нему, скрыто-испуганный; за тихие разговоры об этом в школе — и никто, никто не знает причин, кроме них двоих; за заживающие синяки на лицах; за тот вечер, когда Антон поймал его на улице — буквально чуть ли не за руку.
Там что-то было, а Арсений не может узнать.
Там Антону было больно.
Арсений пытался думать о Юре тоже, но, как часто бывает, когда дело касается близких, близких людей, объективности тут места не занять — Арсений не хочет винить ни в чем Антона, даже если знает, что тот был первым; и Арсений не хочет искусственно переживать о Юре, когда сердце… сердце скребется, стучит, карябается — но не о нем совсем, конечно, не о Юре. Арсений должен, да… да, блин, он должен быть на обеих сторонах, он должен выслушать обе стороны, даже если это подслушанные и собранные, соскобленные со стенок… данные; пусть будет это слово.
Должен — кому-то, этике, педагогике, людям, учителям и родителям — он должен.
Но…
— Прости, — шепчет Арсений и отворачивается лицом в угол; виском трется об стену. — Я прослушал.
— Витаешь?
Эти его вопросы…
Арсений слабо улыбается, жмурится.
— Немного…
Антон мычит, и Арсений слышит какой-то громкий стук. Захлопнутая дверь, тяжелый шаг или упавшее что-то. Но Антон выругивается, говорит: «Ебаный стыд, ты че летаешь» — и он может говорить о чем угодно, а Арсению так смешно, так — ох! — скучаемо, что он смеется-смеется, а затем слышит:
— Связь с нихуя выросла. Ее летом тут не было.
— Я в шоке, что… ты позвонил, — признается Арсений, стукая кончиками пальцев ног по коричневому плинтусу. Из зала слышится звонкий возглас — на голос Марины или Марго не похоже. — Я просто… так грустил, что у нас не получится друг друга поздравить, то есть… то есть я бы тебе написал, конечно, я уже даже черновик написал… поздравления. И…
Антон прыскает. Просит:
— Продолжай.
— Ты смеешься?
— Нет! — смеется Антон; эти звуки буквально вливаются Арсению в ухо. Он смеется. — Просто… ты реально пишешь черновик поздравления с нэ-гэ?
— Конечно, — хмурится Арсений. — Я люблю заранее все делать.
— Ты буквально как чувак, который мог бы сказать: «Берегите старость с детства».
— Это из какого произведения? — с улыбкой уточняет Арсений, косой мыслью понимая, что забыл, о чем рассказывал до этого. Он продолжает тереться виском об стену — обои, кажется, флизелиновые, не гладкие, — и надеется, что никто не придет на кухню, чтобы выключить свет, чтобы найти Арсения или взять еду.
Антон так громко смеется, что Арсений, улыбнувшись, жмурится и крепче стискивает между пальцев телефон. До этого он сжимал его обеими руками — сейчас левая рука лежит на стене и щупает шуршащую под подушечками рельефность. По другим углам лоджии распиханы коробки, горшки и чемоданы; Арсений бы хотел, чтобы у них с Мариной в квартире было что-то вроде кладовки; у многих в домах она есть. А Арсений все хранит либо на балконе, либо в шкафу — вместе с пауками, которым очень нравятся арсеньевские вещицы.
Антон через смех говорит:
— Это мой одноклассник написал в сочинении.
— А в этом есть толк же! Беречь старость с детства…
Антон хмыкает.
— Да. Со смыслом.
Арсений уже решается — вот-вот спрашивает: а ты позвонил, потому что?..
Но Антона отвлекают — он говорит «щас», а потом Арсений слышит тишину — не гробовую, но обволакивающую, какой могла бы быть тревога; и Арсений все сводит к ней, потому что иначе просто не может, ему так привычнее — когда тревожность, приди она в любой момент, потом прилипнет к любой его мысли и наблюдению. Он сглатывает, чувствуя горечь в горле, и — ждет. Ему не хочется возвращаться в зал, не хочется слушать куранты — обращение президента Сережа обычно не включает, и Арсений рад, — хочется, чтобы он уже сейчас оделся-обулся, потоптался на пороге, пока соберется Марина, и они бы поехали домой — или пошли пешком.
Этот Новый год… его хочется ускорить — пусть он уже будет здесь.
Арсений не подводит итогов, не думает о том, каким он был в начале года и какой он сейчас, ему даже не хочется нырять в это; он ощущает… что поменялось многое, но ему нравится смотреть на это осознание издалека — особенно тогда, когда чувственно он весь направлен на другое; на другого. Когда весь декабрь, целый месяц — кружит голову, сердце, все внутри, все кружит чувствами, привычный фокус с себя смещается; и Арсений уже это ощущает.
Судорожный выдох.
Арсений сглатывает, на секунду выглядывает на кухню — никого.
Антон появляется резко:
— Меня зовут.
— О… хорошо.
— Не очень, — шепчет Антон, и у Арсения по рукам бегут мурашки. Он говорит: «Не очень», но Арсений не знает, что Антон имеет в виду; а спросить не успевает. — Ладно. Я тебя тогда прям щас поздравлю.
Момент икс, что-то, что Арсений как будто долго ждал, но не знал об этом; он весь вытягивается, прикусывает губу и уставляется на коробку, на которой изображен черный плазменный телевизор, — а Антон в его ухе снова чем-то шуршит, словно — Арсения это так успокаивает — сейчас снова осень, словно Антон идет где-то в парке, а под его кроссовками хрустят желто-рыжие листья. Они недавно гуляли, а еще Антон недавно сказал, что Арсений красивее, чем что-то там… у Арсения только-только появился новый телефон, а Марина все чаще проводит выходные дома; осень глубокая и темная, но она совсем не пугающая — как было раньше.
Летом Арсений… расстался, но… нашел человека, с которым ему хорошо — пофиг, в каком смысле. Он не хочет думать об этом сейчас, даже несмотря на стягивающий внутри живота узел тревоги — он уже не развяжется; это так и случается — оно приходит и остается.
Волнение, которое он до этого мог сжать между пальцев или вдавить в пол.
А весной…
Весной Арсений себя не помнит — этой весны точно и не было; Арсению приходит в голову только два воспоминания — как он стоял под дождем возле магазина, когда его обещали забрать, но не забрали, и как он ехал в экскурсионном автобусе во время школьной поездки. Теплое и спокойное, все эти дни, утекшие из секунды здесь-и-сейчас, чудятся как место, в котором Арсению было хорошо беспричинно и безусловно.
Это так и случается: на расстоянии все милее.
Антон возвращается с одной только фразой:
— С Новым годом, Арсений.
Он замолкает, то ли думая, нужно ли говорить что-то еще, то ли дожидаясь — ответного поздравления или благодарности, благодарности или ответного поздравления. Арсений делает шумный выдох, все в зале гремят посудой и фужерами, Антон громко сглатывает ему прямо в ухо, кто-то убавляет музыку и включает следующую песню — не дослушав предыдущую.
Арсений — взвинченный, но спокойный — тянет, отдает:
— С Новым годом, Антон.
Его не тянет улыбаться; ему не нужно бежать в зал, чтобы вместе ждать, когда случится полночь — потому что до нее все еще надо дожить, — ему сейчас только бы… слышать, как Антон сглатывает, как он говорит тихое «спасибо», не бросается шутками — теми, которые могли бы быть здесь, но Антон не пускает их; намеренно или случайно, но их нет, есть только серьезное и благодарное; по крайней мере, в сердце Арсения все так.
Он знает: скоро ему нужно будет выйти, вернуться. Быть поживее и погромче — пока Сережа не повезет их домой. Он не может поймать себя в реальности, он весь какой-то… разжиженный, весь в утекающих минутах, и ему некуда себя девать; он просто замирает в углу, оттягивает момент последнего в этом году «пока» Антону — как самый, самый романтичный человек.
Антон не отключается еще минуту — потом прощается, говорит, чтобы Арсений не опаздывал на их встречу в следующем году, и отключается.
Арсений прижимает телефон к груди.
И в этот момент его зовут.
***
Вот представить: никто никому не трахает мозг, никто не думает, что он лучше остальных, никто не въебывается в твою жизнь с нравоучениями вместо гостинцев, никто — никто не лезет, не маячит, не будит.
Гребаная утопия.
Восемнадцатый год звучит уже серьезно.
Век назад люди, может, даже и не думали, что до этого времени можно дожить. Бля. Антон и сейчас думает — каким боком, нахуй, можно дожить до две тысячи сто восемнадцатого. Век назад были другие причины на это. Просто полный пиздец — Антон всем, что в нем есть, ненавидит военные разделы в учебниках истории. Как бы он хотел знать, кто и как построил пирамиды, что находится в океане, существовал ли доктор Фауст, отдавший душу дьяволу, взорвется ли когда-то солнце, что за танцевальная лихорадка была в средневековье и что за фотки были на фотоаппарате тех пропавших подруг в Панаме. Сука, он был бы отличником. Искал бы смысл жизни, копался в этом всем говне и не слушал, какой он долбоеб, раз не помнит, какие ископаемые добываются в Норильске.
Антон стонет и переворачивается на спину.
Он уснул в три ночи. Мама допоздна горланила песни, которые дед гонял по магнитофону, соседи — они пришли сами, и их никто не выгнал, поэтому Антон выгнал себя сам и сбежал, пока не стало поздно и пока ему не пришлось развлекать публику. Он смог запихнуть в себя только несколько ложек крабового салата и одну куриную ногу. Антон не понял, как закончилась ночь и как он не ебанулся.
Нормальные люди тридцать первого празднуют.
Он же греб лопатами снег, вынес три мешка мусора, отдраил полы и убрал весь чердак. Его никто не просил, но у Антона не было нормального интернета, а еще его бесили все гости — соседи, еще соседи, подруга мамы и ее дети, — поэтому он делал вид, что его не существует.
Впервые за всю его жизнь его не трогали совсем.
Дед только прикопался — с вопросами про интернет через «е» и «бандюганов», которые хотят украсть деньги с его телефонного счета. Он не уходил из комнаты Антона почти до полуночи, и Антон просто сказал себе спасибо, что успел позвонить Арсению.
Он пошутил, что связь с собой привезли из города пиздюки, потому что они все наэлектризованные, но посмеялась только мама.
Антон считает, что ему нужно было остаться в городе.
Он себя здесь не видит.
Ладно, он себя вообще нигде не видит. У него не жизнь, а какая-то жалкая имитация жизни.
Он ничего не понимает, снова ничего не чувствует. Вчера ему показалось, что у него что-то налаживается — что жизнь повеселее и поярче, чем была, но… не, нихуя. Засыпал он с пустотой, с ощущением, что на его ногах лежат гири и гантели, проснулся — и в голове тысяча и ни одной мысли. Он вспоминает Арсения и его улыбчивый голос, вспоминает, как мама предлагала ему первым попробовать салат, еще не заправленный майонезом, и как прикольно светило садящееся солнце.
Его не было весь день — оно вылезло под три часа дня.
Антон стоял с лопатой и тер взмокший холодный лоб. Небо смотрело на него так, будто Антон — последний человек, которому можно на него пялиться. Яркое и резко-голубое, оно ударило Антона по глазам и отвернуло его от себя за подбородок. Лопата бесшумно упала в сугроб, из приоткрытой форточки донесся хохочущий смех деда, а Антон почему-то думал об Арсении.
Он не помнит, что он думал.
Просто — что-то было.
Оно в нем по-болотному увязло. Он не знает, как без этого жить.
Когда привыкаешь к присутствию какого-то человека в твоей жизни, прошлого без него словно вообще не было. Его отрицаешь, не помнишь. Вроде — ну, вроде можешь прожить, дальше пойти куда-то, спрашиваешь себя: «Могу же?» — и все равно что-то не то, когда только представляешь. Башка у Антона больная, ничего не знающая, пустая.
Тревожная.
Он не может уследить за мыслями.
Их останавливает — без выставленной ладони и крика — мама: она вламывается к нему в комнату, широко зевает и зачем-то подходит к окну. В пабликах ходят мемы про отцов, которые разговаривать не умеют, но препираются к ребенку и просто долго пялятся в окно, но у Антона такого никогда не было — у него мама такая.
У нее явное похмелье.
В мозг медленно, с болью вплывает слово: хэнговер.
Арсений говорил, что похмелье на английском — это хэнговер.
Пиздец.
Антон прокашливается, проглатывает «а если бы я дрочил, мам?» и спрашивает:
— Ты мне снишься?
У мамы странно, как сведенная судорогой, дергается губа. Антон пялится на кофту — бабушки, мама всегда в ней здесь, — и пытается вспомнить, о чем думал до этого.
Не помнит.
— Лучше бы снилась, — мертвым голосом говорит мама и со стоном, достав откуда-то резинку, перевязывает ей распущенные волосы. — Вставай давай. Все убрать надо.
Она продолжает смотреть на улицу. Будто даже не знает, что произносит ее рот.
Антон зевает и отворачивается к стене.
Порыв проверить, есть ли на телефоне интернет, он перекручивает между пальцев вместе с простыней. Ткань хлопковая, горячая. Антон прикрывает глаза, потом снова разлепляет их и продолжает катать простыню между подушечек. Глаза слезятся, когда Антон снова зевает.
— Не встаешь?
Антон не отвечает. Лежит с закрытыми глазами.
— Не вставай, — говорит самая добрая мама на свете, и ее голос долетает как сквозь воздушно-сонное облако. — А нахуя я встала. Сама не знаю.
В следующий раз Антон просыпается после обеда. У него болит голова и живот — он бежит в туалет, запирается там и усаживается на унитаз, так и не разомкнув веки. Нихуя не идет, потому что идти там нечему, Антон толком ничего не жрал. Может, он высрет кишку и уедет в больничку. В изолятор или в стационарчик.
Интернет не работает.
Мамы на кухне нет, дед разгуливает по двору вместе с кем-то из соседей. Антон выпускает из рук занавеску, закрывая квадратное окно, и открывает холодильник. Соблазнительно выгнувшаяся колбаса, смазанные майонезом овощи, жопастая курица. И красная икра. Ей выебываться не надо. Она уже самая охуенная.
Антон берет готовые бутерброды с маслом и семгой и садится за стол. Летом они не закрывают дверь во двор и вешают прозрачную занавеску, через которую всегда пролетают все жужжащие твари. Летом в холодильнике стоят кастрюли с собранной клубникой, а на столе всегда остаются жопки от огурцов, потому что Антон забывает их выбрасывать, а деду похуй. Стол стоит ровно напротив двери, поэтому жужжащие твари сначала всегда атакуют жопы.
Антон их понимает. Ему жопы тоже нравятся.
Вроде.
Что ему вообще нравится.
Он дожевывает третий бутер, задрав одну ногу на стул, и лупится в одну точку.
Макар уехал куда-то в Сочи. Антон вчера быстро зашел в их беседу — тот шлет фотки и видосы, как катается на сноуборде и как пьет «капучино-хуепучино», и спрашивает, не хотят ли пацаны к нему присоединиться на «бранч». С ним общается только Журавль — у него новая аватарка: вместо скрина из «Доты» там теперь его лицо — с такой лыбой, будто он наконец-то заграбастал себе новую комнату.
Он даже Антону писал — только Антон его голосовухи еще не слушал.
Не до этого как-то было.
Он доедает четвертый бутер, выпивает залпом чай, врезавшись губами в дольку лимона, и невольно прислушивается. Дед через бэ и хэ что-то активно объясняет какому-то мужику, а мама, видимо, все так же спит. Все съебались еще ночью — а мамина подруга с ее чилипиздриками попиздохали восвояси. Антон знает мать этой подруги. Веселая бабуля — всегда говорит Антону, что он ростом с Эйфелеву башню. Очень остроумная и веселая бабуля.
Антону больше нравится бабушка Димки. Когда они были малышней, она всегда включала им мультики на кассетах, готовила им пирожки с капустой и рыбой, с яблоками, творогом и луком и яйцом, а еще никогда не ругала, если они долго шлялись на улице. Сейчас его бабушка постоянно зовет их двоих на каникулы. Одна живет.
Хуево от одной только мысли.
Антон упирается лбом в ладонь. Во рту — соленый привкус рыбы.
Больше всех бабушек на свете Антон любит свою бабушку. Он ненавидит быть в деревне только потому, что здесь когда-то была бабушка. Она собирала клубнику и делала из нее варенье или компот, а не ставила в холодильник кастрюлю. У бабушки были вкусные духи — Антон уже даже запах не помнит, но знает: когда он был малявкой, ему все нравилось. Она Антона правда любила. Он даже не сомневается в этом.
Каждое место на этой кухне ассоциируется с ней.
Дед вообще думает о ней?
Как можно прожить с человеком больше тридцати лет вместе и потом жить дальше?
Антон, блять, он…
Он вытягивает шею, вглядывается в щель между занавесками. Деда не видно.
Антон бы переклеил тут обои, купил бы новый холодильник, он бы убрал этот ковер, он бы подцепил дом шарами и перенес его на другое место. Поближе к бабушке или подальше от нее.
Он был бабушкиным внуком — до пяти лет, — и даже ему хуево.
Даже он что-то помнит.
А каково деду, у которого нет любимой? Маме, у которой нет мамы?
Антону, у которого забрали бабушку?
Он ненавидит деревню только из-за этого.
Он хочет — в эту же секунду — встать и уехать отсюда. Он ненавидит вспоминать, смотреть на стул, дверь, кусок пола или мамину кофту и вспоминать, он ненавидит, он ненавидит тот факт, что его мозг все еще — все еще, сука, — убеждает его, что бабушка живая, что он не верит до конца.
Как вообще можно сказать: моя бабушка умерла.
Моя. Бабушка. Умерла. Моя жена умерла. Моя мама умерла.
Антон ненавидит свой мозг, он ненавидит, он себя убьет, он не хочет думать о смерти, он бы лучше сам умер, чем думал о том, что он застанет смерти всех — двух — самых близких ему людей.
Он хочет умереть раньше, он не хочет этого видеть.
Сложив на столе локти, Антон ложится на них и задерживает дыхание. В груди больно тянет, как если бы легкие в один момент связали узелком. Слышатся шаги, хлопки, скрипы.
— Пила я, а дохликом выглядишь ты.
Мама коротко проводит рукой по его спине.
Антон узнает ее руку из всех рук мира. Она небольшая, с такими же длинными пальцами, слегка выпирающими за подушечки ногтями. Мама красит ногти либо ярко-красным лаком, чтобы у всех аж в глазах рябило, либо бесцветной белой жижей. Она тарабанит ногтями по всем поверхностям, а еще любит «случайно» царапаться, как Миша.
Миша знал бабушку. Мише уже дохуя лет.
Миша тоже старый и тоже может умереть.
Антон натягивает на рожу улыбку:
— Жизнь моя — жестянка.
А в болото, сука, не выбросишься. Тебя всем районом вытащат.
В «Летучем корабле» Антона всегда больше всех привлекал Водяной. Либо потому что он ебучий огненный знак, либо потому что он геюга, либо потому что у него была крутая полосатая кофтенка. Антону нравятся полосатые вещи.
— И тебе не хворать. — Мама подцепляет кончиком пальца воротник его футболки и коротко чешет Антону затылок. Антон выгибается, в этот момент проводя языком по нижним зубам и собирая остатки застрявшей в них рыбы. — Че случилось у тебя?
— А у тебя?
— У меня — Новый год случился.
За окном подвывает темно-белая, лицемерная вьюга. Она делает вид, что ей холодно, а потом заметет их нахуй, стоит кому-то только приоткрыть дверь.
— М. Класс.
Он вспоминает, как мама ночью пела, и фыркает. Мама на это никак не реагирует — она наливает в пустой железный чайник воду из раковины, широко зевает и ставит его на плиту, на угловую большую конфорку. С ней словно не о чем щас разговаривать и в то же время есть дохуя тем, о которых Антону хотелось бы… да, наверное, хотелось бы — поговорить.
Он утыкается носом в кружку и допивает пустоту.
У Арсения, думает Антон, нормальное утро. Он уверен в этом. Он должен был быть у друзей, у Сережи. С ними могла быть Марина или еще кто-то. Девушка этого Сережи. И еще кто-то. Наверное, он хорошо отпраздновал начало нового года. Голос у него был трезвый — взвинченный такой, хотя он большую часть времени шептал, и очень…
Очень ждущий.
Он будто правда Антона ждал.
Декабрь Антона выебал. Он его поставил раком, кверху жопой.
Он его ничему не научил — только заставил ненавидеть дни сильнее обычного, уже настолько привычного, что Антон даже на какой-то милипизерный момент смог допустить, что — воу, вау, нихуя — жизнь может быть нормальной. Он может не чувствовать себя чмошником, он может проснуться с терпимым — для себя — настроением. Он думает, что раньше было лучше, а оно ведь не было.
Оно просто стало хуже и при этом не было лучше.
Вот так.
А Арсений еще с ним —
таким — хочет общаться.
Ебануться.
Зачем? Чтобы что?
Антон ничего не может и ничего не знает.
Слепо, как тот крот с палкой и лепсовскими очками, прется куда-то. Говорит что-то. Добивается чего-то.
Ему — он осознал это сразу — хочется что-то вечно доказывать.
Нахуя? Почему?
Он ненормальный.
Зачем Арсению с ним вообще говорить?
Куда это все ведет? Он же угандошенный… просто… ебнутый.
У крота из того мультфильма реально крутые очки. Антон лезет в Сафари, чтобы удостовериться в том, что у него охуенный вкус, но Сафари шлет его в пизду — даже не делает вид, что хочет грузить.
— Что есть будешь?
Антон смотрит на пустую тарелку из-под бутербродов. Потом — на маму. Она трет глаз, отрывает от него руку, смотрит между пальцев и снова тянется ими к ресницам.
Хорошо, что все вчера ночью ушли.
Антон бы тоже хотел уйти.
— Я поел уже.
Но ему некуда.
— Молодец.
— Спасибо.
Мама долго смотрит в окно. Идет, бежит, скатывается по невидимым горкам снег.
Антон моет тарелку, берет телефон и уходит в комнату, чтобы снова лечь спать.
***
Илья Макаров
скажите что не я один уже заебся от 2к18
Дмитрий Позов
Кстати, сомневаюсь, что теперь так писать можно
Илья Макаров
????
че
почему??
оно же не запатентовано семнадцатым ка
Дима Журавлёв
я устал взвхвх
у меня сегодня уркал шоколад племянник
Илья Макаров
соболезную
плакала вся маршрутка
приезжай ко мне
Дима Журавлёв
у меня нет денег на твои курорты
Илья Макаров
[Фотография]
это курорт?
Дима Журавлёв
там где нет детей реально курорт
везет вам всеммм
у вас нет сестер и братьев
Илья Макаров
а я тебе завидую
отдай мне пахана
Дима Журавлёв
я бы с радостью брат
но мама не отдаст
Илья Макаров
:(
Антон Шастун
Я заебался
Интернета нет нихуя тут
Илья Макаров
наконец НАКОНЕЦ-ТО
привет любимый
где пропадал
с кем продал
когда пропадал
у чего пропадал
чем пропадал
Антон Шастун
И я отправляю каждое сообщение по минуте
Дима Журавлёв
давайте все поменяемся
я хочу в поле уехать или в деревню реал дабы словить каеф от тиши лесной
Илья Макаров
дабы нахуй
будет тебе тишь лесная
шаст
ты там живой вообще?
Антон Шастун
Тишь Лесная это название каких-то ядовитых ягод
Я живой, да
К сожалению
Илья Макаров
?.........
че за суицидальные настрои
новый год на дворе
новый ты
новый я
новый димка
не новый журавлик
Дмитрий Позов
[Запись со стены]
Илья Макаров
сученыш
прицпиально отвечать не буду
иди окружающий мир учи
Антон Шастун
Все норм
Просто мЕлаНхОлИя
Илья Макаров
про100 рубенко
сука
я специально одноклассники ради них храню
Дима Журавлёв
ХАХАХАХ
нахуй вконтакте когда есть одноклассники
а че они там выкладывают
Илья Макаров
письки
Антон Шастун
Жопы
Дима Журавлёв
ФУ
Илья Макаров
ХАЗАХА
Дима Журавлёв
я не хочу смотреть на жопы и письки родаков дианы
Илья Макаров
конечно не хочешь
у тебя там в инкогнито свои письки и жопы
Дима Журавлёв
[Стикер]
[Стикер]
Илья Макаров
антох
а ты святой дух или сразу из масти ангелов
бля не успел
а не успел
Антон Шастун
Я безбожник
Мне как-то предлагали в инете где-то начать отношения с богом
Я отказался
Поэтому я остался без бога
Илья Макаров
сука
то есть ты безбожник
Антон Шастун
Типа
Мне ни в рай ни в ад
Таких не берут
Обрабатывают и не берут
Илья Макаров
……….
ок
а я святой дух
у меня святилище свое есть
сэнкчуэри на английском
выучил)
Дима Журавлёв
ого
а я тогда божество
Илья Макаров
с приставкой у-
Дима Журавлёв
ты ахуел
Илья Макаров
сорри не смог промолчать
ну вот
теперь и я грешный
друга обидел
я в аду буду гореть
мне диана так сказала
Дима Журавлёв
Лол
Илья Макаров
ты не убожество
ты - о, божество!!!!!!!!!!
Дмитрий Позов
Макар, он тебя в тетрадь смерти впишет
Кстати
Почему, по моему мнению, нельзя писать «2к18»: потому что это определённый культурный код, который типа определяет одну конкретную эпоху (один год), и если еще переносить это дальше, то есть шанс, что индивидуальность каждого периода скатится под ноль
Антон Шастун
Каждый временной отрезок всё равно в себя включает заимствования из другого временного куска
Ты не можешь начать новую эпоху без того чтобы что-то не пришло из старой
Дмитрий Позов
Я не о заимствованиях
И все заимствования часто естественные
А тут прямо бросается в глаза, что это попытка наложить старое на новое
А новое уже началось
Антон Шастун
Ты сам себе противоречишь
Если новое началось, то это логично, что в это новое придет что-то старое
Нихуя нового в мире давно уже нет
Все является следствием всего того что было до
И все
Дмитрий Позов
Как это нет нового? А книги, музыка, фильмы, стили?
Антон Шастун
Ну
Не может существовать ни одной новой песенки или книги без прошлых песенок и книг
Дмитрий Позов
Услышал
Мне надо подумать об этом
Антон Шастун
Подумай
Илья Макаров
нихуя вы
подумают они
а я щас снэпчат опять скачал
Дмитрий Позов
Круто
Илья Макаров
спасибо)
Дмитрий Позов
Пожалуйста)
Дима Журавлёв
я передумал
макар
забери пашу
Илья Макаров
выезжаю
***
Сука, как же хуево быть зависимым.
Антон даже не берет с собой телефон, когда просыпается и снова видит ебучую е-шку. Он меняет постельное белье, подслушивает мамин разговор с подругой, которая ходит к ним каждый день, начиная с тридцать первого числа, и это уже ее шестое пришествие, — и успевает съесть тарталетку и примерно тысячу и одну конфету. У него жесткий зажор по сладкому в последние дни — обычно Антон к нему равнодушен.
Он отсчитывает дни до возвращения домой.
Смотрит на кухонный календарь — как в холодильник, словно там что-то поменяется.
И просто, блять, прожигает дни.
Доходит до спортивного бара в кухонной лихорадке (и не может там закрыть все уровни на максимум, потому что у него нет блядских пирожных), пересматривает скачанное еще летом видео Масленникова, листает дедовские книги по живописи, в тысячный раз обходит огородные владения — глядя на них из окна, — спит примерно восемнадцать часов в сутки и не вылезает за пределы дома.
Его звали гулять пацаны, мама предлагала ему пошляться с ней у речки.
У Антона на все одно — нет.
Он никуда не хочет.
Он знает, что приезд домой не сделает ему лучше, он уже со всем смирился.
Ему просто хуево.
Он уже даже причины не понимает.
Вроде уже поебать на все, а вроде и не поебать. Себя спрашиваешь: «Что за хуйня?» — а ответа нет, только в животе скручивается, как говно, змея. Она душит его. Он душит сам себя, но при этом руки — по швам, мотыляются, точно сосиски в связке.
С Арсением Антон смог связаться второго числа и… еще потом немного. Третьего или четвертого. Второго Антон весь день лежал дома — он помнит это наверняка, потому что никого не было и потому что мама вернулась с подругой только под вечер, когда у Антона снова пропал интернет. Он бы поперся к хибаре той, но лавочку перекрыли, причем буквально: обнесли высоким забором, залатали дыры и написали поверх кирпичной кладки «продается». Видимо, продают там воздух — и святых духов.
Ни разу за это время Антон не переписывался с Арсением без режима ждуна.
Не получалось его поймать.
Он даже голосовуху записал Антону — сказал, что постоянно проверяет телефон и что правда ждет антоновских сообщений, но ему то оповещения не приходят, то Антон уже выходит из сети. Сука. Когда он уже приедет обратно. Он соскучился. Вроде.
Арсений выложил в Инстаграм историю: улыбающуюся компашку за столом. Арсения там было видно только криво-косо — его щеку, светящийся глаз и мягко-волнистую челку. Антону почти было похуй — на то, что его там с Арсением не было, ему правда… никак. Ну, реально никак же. Что он сделает. Арсений веселится с друзьями — Антон веселится с тревогой ебучей. Все справедливо. Все так и должно быть.
Пусть.
Антона кривит. Пусть, да.
Это лучше, чем могло бы быть.
Да.
Антон себя в этом убеждает.
Его ревность — это только его проблема.
И вообще: нехуй ревновать.
Это чувство его больше всех заебывает. Оно прям… гнилое, злое.
Он испытывал ревность к друзьям, но не такую — она вообще никакущая по сравнению с тем, какая она у него к Арсению. Он просто смотрит на то, как Арсению хорошо с другими, и чувствует себя плохо. Как будто Арсению должно быть хорошо только с ним. Но так ведь не бывает, сука, блять, так быть не должно.
Это ебантизм. Он переносит это на себя, представляет, что кто-то так думает о нем, ревнует его к кому-то, и его сразу обмораживает — будто он выперся голышом в ночной мороз и еще наклонился жопой к небу.
Пиздец.
Ебнутый. Ебнутый. Просто ебнутый.
Антон понимает Журавля — он бы тоже хотел уйти в лес.
Там не должно быть людей. Не должно быть никаких чувств. Только деревья, закрывающие солнце, лисы-волки-кабаны, кусты с малиной и ядовитыми ягодами.
Антона будит стук в дверь.
Он зевает, приоткрывает глаза, слышит — тук-тук. Будто даже кулаком не прикладываются к двери.
Ни слова не говорит — сползает слизнем с кровати и распахивает дверь. Думает: если мама, скорее всего, потащит его в чем-то ей помогать. Думает: если дед, Антон принципиально за порог не выйдет. Такое у него настроение. Скотское.
— Нихуя себе, — бросает Антон Димке в лицо, пока тот стоит и разглядывает потолок. На нем — его старые узко-прямоугольные очки, которые он уже давно не носит в школу. И клетчатая рубашка. — Ты че тут забыл, дурак?
Димка ржет.
Антон ловит себя на улыбке тоже.
— Да мы вчера приехали. В логово пустишь? — Антон отодвигается, пропускает Диму и закрывает дверь. Если бы это был кто-то другой, он бы чувствовал себя как говно вдвойне. А так он просто как говно — у которого не заправлена кровать, не убрано на комоде и валяются по комнате вещи, но ему все равно. Димка поправляет плед на кровати и занимает самый угол — будто не свой. — Так вот. Вчера мы приехали, я думал заскочить, но что-то не то и не так.
— Дрых?
— Это ты дрых, — смеется Димка, — я приходил в десять утра, мама твоя сказала, что ты отрубился опять.
— Есть грешок.
Антон ложится на спину. Дима сидит у него в ногах.
— Я не хотел приезжать, — говорит тот и громко вздыхает. — Я запланировал все так, что все каникулы хотел видеться с Катей, но меня сюда буквально затащили, мол… с бабушкой я давно не виделся, хотя я с ней виделся в декабре, когда она к нам приезжала.
Резонное желание.
Антон тоже не хочет здесь быть.
Он открывает глаза и, хмыкнув, отвечает:
— Это какая-то родительская суперспособность. Не давать тебе возможности делать то, что хочешь, и при этом выставлять все так, типа это твой выбор.
Димка активно кивает.
Антон снова хочет лечь спать. Небо в деревне пасмурно-снежное, от такого хочется прятаться в темноте и надеется, что хотя бы когда-нибудь выглянет солнце.
Оно было — тридцать первого числа.
Антон хорошо запомнил.
Но в январе солнце все еще опохмеляется. Оно тоже в ахуе, что снова прошел год, а ему еще пять миллиардов лет светить, перед тем как взорваться.
— Просто чувство такое, — продолжает Дима, — что мне надо с Катей сейчас чаще быть.
— Понимаю.
— Понимаешь?
Антон промаргивается.
Дурака кусок. Рот — на замок, а замок выбросить в лесу рядом с местом, где может быть закопан труп.
— Да. Понимаю, что ты говоришь.
— А-а… ну да. Еще бы ты не понимал.
В комнате темно, тепло. Отопление — в деревенском доме печка, а не АГВ, и эту печку обожает «напитывать» дед, потому что у него какие-то свои приятные воспоминания об этом, о которых он никогда нормально не говорит, — здесь ебашит на полную, и Антон иногда даже спит раскрытым, что хуев нонсенс: он всегда мерзнет.
Еще даже трех дня нет, а Антон уже хочет заснуть на всю ночь.
— Не хочешь помотаться?
Антон долго смотрит Диме в глаза. Мычит что-то, трет лоб, надавливает на брови.
Он снова хочет одно — нет. Хочу никуда.
Но вдруг — приподнявшись, зевнув, — говорит:
— Пошли.
Хотя бы, сука, куда-нибудь.