Эпилог
29 января 2021 г. в 16:10
— Жан…
От этого имени он вздрагивает.
В приюте, на службе в тюрьме и в полиции его всегда звали только по фамилии, хотя, в сущности, она имеет к нему еще меньшее отношение, он даже не знает, откуда она взялась. И все же с годами он сжился, сросся, смирился с ней, как смиряются с неизлечимым недугом. И уж точно не мог себе представить, что у кого-то возникнет потребность обращаться к нему иначе.
— Жан?
Он вздрагивает — но уже не так сильно, как в первые дни.
Они кажутся далекими, хотя времени прошло немного, расплываются нечеткими линиями, как на плохой акварели, тонут в сгустках млечно-сизоватого речного тумана. Забавно, но сейчас он не может даже вспомнить, что Эпонина наврала хозяйке про свою расквашенную губу. Кажется, какой-то сентиментальный вздор в духе дамских романов. В квартиру попытался вломиться вор, но героический инспектор… Смех, да и только! Хотя, если задуматься, доля правды в этом была, папаша Тенардье затрясся как осиновый лист, едва увидев знакомый мундир, а девчонка, вмиг растеряв всю свою задиристость, юркнула Жаверу за спину, словно перепуганный мышонок, вырвавшийся из кошачьих когтей. На мадам Готье, судя по всему, рассказ — приукрашенный и лишенный некоторых сомнительных подробностей вроде кровного родства злодея и жертвы — произвел неизгладимое впечатление. Во всяком случае, она не забывала одаривать инспектора восхищенным взглядом всякий раз, когда отрывалась от раскроенного прямо на большом обеденном столе в столовой лепестково-тонкого, задумчиво шуршащего, слепяще-белого, словно гигантский солнечный зайчик, куска муара.
Впрочем, надо отдать хозяйке должное, особого удивления она не выказала. И даже с простодушным самодовольством сообщила пунцовому от волнения, вытянувшемуся по струнке, как на параде, жандарму Алену Гвендалю:
— А я, представьте, с самого начала догадалась, что к этому идет. Они такая чудесная пара!
Вконец потерявшийся Гвендаль, заикаясь, промямлил что-то в ответ.
Инспектор покосился через плечо на странных свидетелей своего странного союза (что поделать, кюре сказал, непременно нужны двое свидетелей, иначе церемония не будет считаться законной, а больше обратиться было не к кому) и сам резко отвел плечи назад, так, что хрустнула доспешно плотная, чернично-кромешная ткань парадного мундира.
Хрупкая фигурка поодаль — бледнее своего муара — застыла, как статуя маленькой напуганной святой над церковными вратами. Жанна д’Арк перед боем. Губы строго, почти сурово сжаты, подбородок вздернут. Вот только вместо шлема в волосах — нежные цветы и шелковые ленты (мадам Готье вместе с Мадлен в четыре руки хлопотали все утро). Тонкие пальчики стиснули его кряжистую, грубую ладонь крепко, как древко знамени, сверху вызолоченным стягом легла епитрахиль. Сплетая, связывая — прочней, чем нити в гобелене.
Инспектор хмыкнул невольно.
Чудесная пара, куда там!
«А нельзя как-нибудь без этого?» — первое, что он услышал в ответ на свое корявое, кое-как облеченное в неуклюжие, неумелые слова предложение. Почувствовал, как возмущенным румянцем залило уши и шею, нахмурился.
«И в качестве кого, по-твоему, я повезу тебя в Лион?»
«Ну… не знаю…»
«Не говори ерунду!»
«А ты мне не указывай!»
До вечера они дулись по углам, и лишь после ужина, за которым в кромешной тишине мягко рокотала о каких-то домашних пустяках бархатным, грудным голосом хозяйка, словно не замечая их насупленные физиономии, Эпонина поскреблась в дверь его кабинета. И, теребя маленькими пальчиками оборки на юбке, словно провинившаяся школьница, призналась, что была на мессе всего один раз, в детстве. Жавер выдохнул почти с облегчением. Как умел, объяснил ей ход литургии, купил шляпку с вуалью и разрешил сопровождать мадам Готье по утрам в ближайшую церковь.
Эпонина чутка порозовела лишь тогда, когда он уверенно, твердо уложил ее маленькие пальчики на рукав своего парадного мундира, прижав для верности локтем, и повел от алтаря. Хозяйка кинулась со слезами и поцелуями, Ален Гвендаль, вытянувшись еще сильнее и спотыкаясь на согласных, пробормотал: «Поздравляю, мадам Жавер…»
К этому тоже нужно было привыкнуть.
Как поживает мадам Жавер, передайте поклон мадам Жавер… Постепенно он перестал удивляться, незатейливая провинциальная вежливость стала привычной — как острый горный воздух, круто уходящие под откос улицы, наполненные солнцем, запахом земляничного мыла и шорохом юбок неожиданно просторные, чистые комнаты казенной квартиры на холме Фурвьер. Как малахитовые прожилки в темно-карих глазах и тихий, ровными речными волнами набегающий голос.
— Жан?
Он чуть прерывисто, сипловато выдыхает, откладывает перо и поворачивается.
— Прости, я не хотела тебе мешать. Но я сварила кофе…
Юбки шуршат ближе, солнечный луч слепяще отскакивает от серебряного подноса, звякает фарфоровая чашечка.
— И почту принесли только что.
— Спасибо.
Он ловит маленькие пальчики, тянет к губам, чувствует, как узкая, теплая ладонь плавно ложится на затылок, тихонько скользит по короткостриженым, жестким, словно волчья шерсть, волосам.
Рассеянно свободной рукой откладывает в сторону газету, на подносе из-под знакомого, надписанного старательным школьным почерком жандарма Алена Гвендаля, конверта выглядывает еще один. Инспектор вытягивает его из чистого любопытства — и вдруг давится воздухом, застывает, перестав ощущать рядом тепло и тонкий запах земляничного мыла.
— Что такое, Жан?
Он кое-как сглатывает застрявший под кадыком, едва не вырвавшийся гортанный рык, выпрямляется резко, бумага хрустит в пальцах.
— От кого это?
— От старого знакомого.
Эпонина взглядывает ему в лицо и, что-то в нем заметив или угадав, молча отходит к окну, садится за шитье.
Неловкими, спотыкающимися пальцами он надламывает печать, цепляет ногтем край листа, разворачивает.
Убористые, кособокие буквы сперва разбегаются блестящими жучками, рассыпаются черными неуклюжими бусинами, но постепенно возвращаются, складываются в слова. В невообразимый, нежданный рассказ о том, что инспектору, казалось бы, давно и подробно известно — жизнь номера 24601 он знает не хуже своей собственной, но лишь сейчас начинает видеть ее по-другому. Он захлебывается этими словами, спешит, путается, хватается за знакомые обороты, словно слыша над ухом спокойный до мягкости, неторопливый, почти кроткий низкий голос с хрипотцой, перечитывает, снова и снова, плутает из начала в конец и из конца в начало, пока не упирается с неумолимой неизбежностью в последние строчки.
Дни мои сочтены, совсем скоро я предстану перед Высшим Судией и жалею лишь о том, что не могу подать тебе руку для последнего прощания.
Имя внизу листа выведено той же могучей рукой, что когда-то, годы назад, в залитом ледяной водой доке Тулона протащила мясистый, ощетинившийся вывороченными занозистыми внутренностями огрызок корабельной мачты прямо к ногам Жавера, а после, в Монтрей-сюр-Мер, подняла телегу, придавившую какого-то бедолагу. А ночью на баррикадах, среди хлопающих по ветру алых знамен и старых песен времен революции одним стремительно сверкнувшим, лезвийно-острым движением перерезала сдавившую инспектору глотку узловатую пеньковую удавку. Воспоминаний слишком много, они слишком ярки даже теперь — особенно теперь, он поднимает ладонь, прикрывает глаза, тяжело, надрывно втягивает ноздрями воздух.
Вдруг чувствует, как на спину ложатся тонкие, теплые пальчики, согревая, обвивая, — и дышит уже чуть легче, свободнее.
— Расскажешь, что стряслось?
Он неспешно поворачивается, ловит искрящиеся солнечным светом крошечные малахитовые прожилки в темно-карих глазах.
— Расскажу.
Наклоняется, тонет в запахе земляничного мыла, все теснее и глубже, до головокружения, до нестерпимо растущего прибойного рокота в ушах, до подгибающихся коленей.
— Жан…
Теперь это имя принадлежит только ему.
И к этому тоже надо привыкнуть.