Здесь похоронен Левиафан
4 декабря 2020 г., 01:52
Осаму нервничает. Пальцы суетливо натягивают бинт на руке, пережимают ее, но молодой человек не обращает на это никакого внимания. Где-то в глотке давит горечь, измазывает собой слюну и заставляет судорожно сглатывать. Страх ошибиться сидит во всем теле, льется по венам, ударяет в мозг. До конца рабочего дня еще долгих три часа, но именно сейчас паника решила напомнить о себе о том, что сегодня за день.
Годовщина. Одна из сотен других, у них с Накахарой каждый месяц собирается десяток важных дат, но именно сегодня та самая, важная. Особенная. И они оба помнят, и Осаму ощущает это волнение на двоих нервной вибрацией в пальцах.
Они всегда ходили в один и тот же ресторан. Он всегда покупал Чуе те самые цветы, чтобы услышать от него, что это лишнее, что в этом нет никакого смысла, да и зачем вообще тащиться на другой конец города ради какого-то веника. А Дазай в ответ лишь смеялся, потому что цветы очень к лицу его солнцу.
Но сейчас он просто идет мимо всего этого, отменяя все планы на вечер, отправляя Накахаре короткое сообщение с просьбой просто оставаться вечером дома и ждать его. Потому что что-то в груди тихо шепчет о том, что все надо менять.
Под этим «все» Осаму воспринимал буквально все происходящее вокруг них. Когда Накахара переступил спустя месяц разлуки порог их квартиры, молодой человек потянул их диван ближе к окнам. Чтобы свет падал каждое утро, чтобы стало уютнее. Чтобы его солнце сияло и улыбалось в лучах небесного солнца, освещая собой их будущее.
Их серые стены перестали быть серыми, Дазай собственноручно срывал старые плакаты и картины, закрашивал криво обои, чтобы все, связанное с их прошлым, стало другим, стало чем-то ярким и дорогим для них обоих. Чуя в ответ лишь растерянно улыбался, но также брал в руки валик, закрашивая трещины в углах.
— Хочу бирюзовый, — хмурится Накахара, тыча в стену напротив барной стойки. — Меня всегда раздражала эта черная стена, кто вообще придумал ее сделать черной?
— Ну, — Осаму пожимает плечами. — Ты.
Чуя кривит губы.
— Ладно. Но я хочу бирюзовый.
И они красят эту стену в бирюзовый. И все остальные тоже, если этого хочет Накахара. И вешают самые стремные лампочки на стены, которые выбирает Дазай. И подушки на серый диван с нелепыми цветочками. Потому что были на скидке и «Нет, они просто отвратительны, они нам необходимы».
И сейчас Осаму просто отменяет столик, который бронировал вчера, чтобы просто купить по скидочной карте фастфуда. И они оба будут этому рады.
Ведь будут? Правда?
В груди все еще суетится паника, доставляя кучу дискомфорта. Молодой человек нервно потирает виски, затем покидает рабочее место, чтобы в очередной раз налить себе кофе. Игнорирует замечание от Куникиды о своем нежелании работать, затем отмечается в чате с психологом, к которому записался на прошлой неделе. Надо перенести сеанс на выходные, чтобы спокойно составить список важных тем для обсуждения.
И записаться к психотерапевту. И Чую тоже записать.
— Ты какой-то потерянный, — Накахара имеет привычку говорить с набитым ртом, из которого может выпасть кусок салата.
— Нет, я просто думаю, правильно ли все теперь, — вздыхает Осаму, проводя большим пальцем по пухлым губам Чуи, убирая остатки соуса. — Не говори с полным ртом, итак уже кучу еды уронил.
Рыжеволосый в ответ лишь фырчит, собирая салфеткой развалившуюся часть булки. Салат теряется где-то среди тарелок, неподалеку — пятно от разлитого напитка. В принципе, ничего нового, идея поесть на диване изначально была провальной, но никого это не останавливало.
— Я хочу в парк на выходных, — задумчиво произносит Чуя, пока Осаму раздраженно отвечает на пришедшее по работе сообщение.
— Можно будет смотаться в Токио и там переночевать где-нибудь.
— У тебя есть на это время?
Дазай с минуту молчит, вспоминая, что конкретно не сделано им по работе. По итогу его анализа в голове выясняется, что не сделал он ничего вообще, поэтому молодой человек пожимает плечами и оборачивается к Накахаре:
— Думаю, в ВДА справятся и без меня. Все равно не уволят.
— Ты слишком в себе уверен.
— Я — да, я такой.
В ответ Чуя лишь улыбается, снова жуя булку. Страх перед неизвестностью и собственной слабостью постепенно уходит куда-то назад, уступает новым чувствам и какой-то твердой уверенности. Сейчас Осаму не выглядит тем самым пугающим человеком, вызывающим болезненное чувство привязанности и необходимости в нем, нет, в груди что-то светлое, словно зарождающееся заново. Этот человек открывается иначе, меняется и пытается что-то изменить вокруг себя. Его руки теплые, приятные, в них чувствуются сила и любовь, которые так необходимы Накахаре сейчас. И он сжимает эти руки в своих, даря свое тепло тоже, даря без остатка все, что может подарить сейчас. Потому что его не обидят, потому что больно не будет, не должно быть больно с этим человеком. Этот человек не может больше сделать больно.
— Я скучал, — неожиданно бросает Осаму, когда Чуя завязывает мусорный пакет и бросает его за дверью до утра. — Очень скучал.
— Что с тобой? — Накахара щурится, всматриваясь в лицо шатена, но тот лишь тянет его за футболку к себе ближе.
— Ничего, — шепот обжигает худую шею. — Просто показалось, что сейчас необходимо озвучить это.
Эти слова обнимают крепко, обнимают его руками, прижимают сильнее, чтобы было слышно биение сердца. Чтобы собственное сердце тянулось навстречу этому ритму. В унисон, задыхаясь, обжигая друг друга тем огнем, который дает новую жизнь их судьбам.
Накахара целует Осаму надрывно, сдерживая слезы, сжимает его плечи, мнет ткань. Где-то внутри все еще больно. Где-то все еще осталась эта чернота.
Дазай обнимает тонкую талию, прижимает к себе ближе, задыхаясь в этих чувствах, утопая в сладком запахе рыжих волос. Губы Накахары отдают цитрусом, не пьянят, его поцелуи не ударят в голову чем-то дурманящим, нет, Накахара вызывает в груди совсем другие чувства. Нет, это что-то более возвышенное, теплое и родное. Не хочется на один раз, не хочется забыться после. Хочется осознанно остаться тут до конца.
Одиночество давит достаточно сильно на голову, вызывая сильную тоску. Достоевский мнет конец одеяла, смотря в стену напротив. В палате уютно и безопасно, но никого здесь нет. Николай не заходил со вчерашнего дня, лишь написал пару сообщений о том, что сейчас много работы, ему приходится сейчас брать на себя практически все переговоры и вести дело их организации дальше.
Бездействие убивает изнутри сильнее ханахаки, Федор просто не привык ничего не делать в таких количествах. Тоска сжирает изнутри, отчего все внимание концентрируется на собственном состоянии и на кустарнике, который уничтожает остатки легких в груди. В последнее время достаточно больно, чтобы не спать всю ночь. Таблетки, которые выписал Огай, помогают, но не особо. А легкие, что необходимы для пересадки, только сейчас подготавливаются для перевоза в Японию. По словам Мори, буквально через несколько дней уже можно будет приступать к операции, а на днях — готовиться к ней.
Только сейчас ничего из этого не делает лучше.
— Скучаете?
Достоевский вздрагивает, оборачиваясь на приятный голос.
— Да, — отрицать бессмысленно.
Огай улыбается в ответ мягко, делая шаг ближе к кровати пациента.
— Могу предложить скрасить этот скучный вечер, — мужчина протягивает руку. — Планировал поехать домой, да вспомнил, что к вам сегодня никто не заходил. А ожидать операции страшновато одному, понимаю.
Федор в ответ криво улыбается, но все же опирается на протянутую руку, поднимаясь с кровати.
— Я могу считать этот за согласие? — японец приподнимает бровь, слегка сжимая ладонь русского.
— Да, — кивает Федор. — Спасибо.
В груди — нервно. Достоевский выдыхает, пытаясь унять дрожь в руке, которую вряд ли не замечает Огай, но тактично молчит, делая шаг назад и подавая молодому человеку его пальто. Его ведут по полутемному коридору, дальше, на парковку. Ведут к дорогому автомобилю, тактично приглашая присесть на пассажирское сидение рядом с водителем. В салоне пахнет дорогим парфюмом, а сам Огай — терпкий и слишком завораживающий, что-то рассказывает о своей работе, о том, насколько действительно сложно собраться перед настолько тяжелой операцией. И что он просто хочет немного разбавить атмосферу. И Достоевский слушает, проглатывая сам смысл, утопая в бархатном голосе. И хочется продолжать слушать, смотреть на эти тонкие губы, сглатывать нервно и отводить усталый взгляд от этих рубинов, горящих кровью.
В голове — пусто. Словно отключили все мысли, словно больше нет возможности складывать звуки в слова, в предложения и выдавать текст через рот. Русского словно перезагружают прямо сейчас, в режиме реального времени, а он просто смотрит на то, как японец переключает скорости и мягко выезжает с парковки на главную дорогу. Это происходит очень красиво и изящно, молодой человек буквально ощущает вкус ситуации — он отдает дорогим коньяком. И Достоевский пьянеет.
— Вы ведь совсем не видели Йокогаму, ведь так? — Огай останавливает автомобиль на перекрестке.
— Да, — тихо отвечает Федор, переводя взгляд на цветные вывески и витрины.
— Здесь множество интересных мест, — продолжает Мори. — Могу предложить свою кандидатуру на роль гида. Конечно, вряд ли я справлюсь с этой ролью так, как нужно, но, думаю, что-то смогу рассказать.
Да плевать, говори, просто говори, крутится в голове Достоевского, который буквально задыхается от непонятного чувства в груди. Оно слишком вязкое, до ожогов под ребрами горячее, и его слишком много.
Остудить голову получается только на мосту, когда Мори предлагает сделать остановку и посмотреть на Токийский залив. Русский соглашается, и после тяжело упирается в железные перила, хватая ртом влажный воздух. Не помогает. Практически ничего не помогает, пока этот японец рядом.
— Раньше я часто здесь останавливался, — медленно подходит к Федору Огай, складывая руки на груди. — Вид на залив всегда успокаивал и приводил мысли в порядок.
— Возможно, — усмехается в ответ Достоевский, пряча лицо за черными прядями.
— Сейчас вы нервничаете из-за предстоящей операции, это нормально, — мужчина аккуратно кладет ладонь на худое плечо. — Но ваши переживания ничего не изменят.
— Вы правы, — кивает русский, задерживая дыхание от прикосновения.
Внутри все рушится, сгорает и вновь возрождается, словно феникс. И так по кругу. Это что-то необъяснимое и непонятно, и черт возьми, Федор просто не в состоянии найти этому хотя бы какое-то название. Это просто сжигает его изнутри.
— Кстати, — нарушает нависшую тишину Огай. — Зачем вы вообще приехали в Японию?
Если бы Достоевский сам знал точный ответ на этот вопрос.
— Я служил в Чечне, — выдохнул молодой человек, кутаясь сильней в тонкое пальто. — Вряд ли вы слышали эту историю, да и не думаю, что она сейчас значит что-то, но наша рота попала в петлю.
Пауза. Чтобы еще раз испытать тот ужас.
— Тогда практически никто не выжил, — тихо продолжает Достоевский. — И с Колей мы как раз тогда вместе служили. Оба контрактниками пошли по собственной дурости, ведомые каким-то детским желанием сделать мир лучше. Не знаю. Я действительно верил, что будучи солдатом сделаю что-то лучше.
Он чувствует, как ему сжимают плечо. Не дергается, даже тот самый огонь в груди утихает. И остается могильный холод, ведомый дыханием тех, чью кровь впитали пески.
— Меня невеста ждала обратно. Не дождалась, — голос предательски дрожит. — И мать, которую я после возвращения увидел уже на кладбище. И у меня никого не осталось.
— Вы решили, что уйдя на другую сторону, вам станет легче?
— Не знаю, — молодой человек нервно ведет плечом. — Я просто хотел занять хотя бы какое-то место в этой жизни. И использовал Колю для этого. Он не отказал мне. И никогда не откажет.
Ему ничего не отвечают. И становится холодно. Очень холодно.
— Когда я заболел, я был уверен, что таким образом искуплю свою вину за все и перед всеми, кто ненавидит меня.
— Ваша болезнь не связана с тем, какой вы человек. Это просто случайность.
— Пусть так, — Достоевский находит в себе силы поднять глаза на Мори. — Но мне было легче думать именно об искуплении.
В глазах японца нет осуждения или злости. Ничего из того, чего так боится сейчас русский. В них какое-то родное и приятное тепло, что-то, что заставляет сделать шаг ближе и просто уткнуться лбом в широкое плечо.
— Я боюсь операции, — голос дрожит. — Правда боюсь. И правда не готов к смерти.
— У вас есть все шансы выжить, — Огай аккуратно кладет ладонь на голову русского. — Все не так плохо.
Эти слова должны успокаивать, но они не справляются. Достоевский ощущает поддержку, он верит словам, прижимается к мужчине ближе, но дискомфорт от страха в груди все еще выедает нутро. И хочется спрятаться еще и от него, чтобы не было так плохо.
Вечером в Йокогаме холодно. Пальто не спасает, ветер слишком настырный, лезет в рукава, бьет по бледным щекам, словно пытаясь вернуть сознание в суровую реальность — Япония мало чем отличается от России, по сути. Здесь тоже несчастные люди. Здесь тоже серо и одиноко.
— Я бы хотел, чтобы все стало хорошо, — тихо шепчет Федор, делая шаг назад. — Это слишком глупое желание, но все же.
— Почему же, — мужчина улыбается, засовывая руки в карманы пальто. — Каждый из нас заслуживает этого, разве нет?
Достоевский не отвечает. Не видит смысла в этом.
Они едут по магистрали дальше, не имея конечной точки маршрута. Огай рассказывает про город, а Федор все еще старается объяснить себе душевные метания, что все еще горят в груди.
Глаза слепят городские огни. За стеклами — яркие вспышки, цветная жизнь, фальшивая, но очень манящая своей красотой. Достоевский смотрит на нее, невольно улыбаясь всему этому фарсу, который так сильно тянет к себе. Оборачивается на мужчину, что плавно ведет автомобиль, и уже улыбается ему, ощущая странное влечение к этому человеку.
И возможно, в этом есть что-то мистическое, что нельзя объяснить словами. Никак нельзя объяснить. Просто порыв, необходимость, которая берет верх над сознанием прямо сейчас.
— Тот человек, — Огай медленно переключает скорость и включает поворотник. — Которого вы любите. Какой он?
Без имени и лица, стукнуло в голове Достоевского. У этого человека больше нет имени или лица. Ничего нет. И этого человека тоже больше нет.
— Его больше нет, — рвано отвечает русский.
Нависает пауза. Тягучая и вязкая, давящая на нервы и выбивающая из колеи. Федор судорожно ловит в голове тему для разговора, но мозг подводит. Автомобиль сворачивает в туннель, давящий на уставшие глаза желтым светом пыльных ламп. Здесь пахнет сыростью и бетоном.
— Я отвезу вас обратно, — вдруг нарушает тишину мужчина, разворачивая на выезде автомобиль в обратном направлении. — Уже достаточно поздно, а вам необходимо выспаться.
Достоевский не хочет обратно. Не сейчас. В груди кричит паника, дико бьется о ребра, выдавливая из молодого человека рваное дыхание и жалкую просьбу:
— Я могу попросить вас отвезти меня в другое место?
Он ловит непонимающий взгляд Огая.
— В палате слишком одиноко, — оправдываться нервно. — Я очень благодарен вам за то, что вы помогаете мне. Но мне правда очень плохо одному.
Звучит ужасно. Достоевский проглатывает ком в горле, осознавая, насколько бредово звучит его монолог про одиночество. Огай не обязан выслушивать его, не обязан носиться с ним, вообще ничего ему не обязан. И пользоваться его заботой сейчас — отвратительно.
— Вас отвезти к Николаю?
— Да.
Сколько ехать до съемной квартиры — Федор не знает, но доверяет алым глазам, которые так спокойно смотрят на дорогу. И опять резко становится очень спокойно, словно все так и должно быть. Будто сейчас он, Достоевский, на своем месте. Там, где ему необходимо находиться. И этот мужчина рядом — то, что необходимо именно сейчас.
Именно этот человек становится особенным в мертвецких глазах русского. Именно он дал выход из всей ситуации, позволяя Достоевскому вновь надеяться на то, что у него есть право на будущее.
И именно этот человек сейчас резко останавливает автомобиль, перехватывая платком дрожащие губы Достоевского. Тот кашляет, давится собственным дыханием, хватаясь за напряженную шею. Федор задыхается, глаза режут слезы, а чужие прикосновения к посеревшей коже обжигают. Хочется рвануть куда-нибудь и спрятаться, но не получается, тело слишком слабое и податливое. Огай что-то шепчет, расстегивая ремень безопасности, притягивает к себе. Где-то шуршит блистер, и Достоевский ощущает горячие губы, настойчиво накрывающие его. Горечь таблетки пронзает язык, и молодой человек морщится, дергается, но тонкие запястья держат сильные руки, прижимающие к спинке кресла. Русский дрожит всем телом, но послушно проглатывает таблетку, ощущая, как мужчина настойчиво углубляет поцелуй. Дыхание дергается вместе с бешенным сердцем, готовым вот-вот выпрыгнуть из груди. Конечности словно превращаются в вату, слабеют, руки падают вниз, когда их отпускают чужие пальцы. Мори тянет молодого человека ближе, аккуратно удерживая его голову.
— Все хорошо, — медленно шепчет Огай, постепенно отстраняясь от русского. — Дышите медленно, я сейчас вам дам воды.
— Что это…
— Похоже на синдром гипервентиляции, — спокойно отвечает Мори, протягивая бутылку воды. — Плюс у вас периодические боли, поэтому обезболивающее было необходимо и…
— Я не об этом, — Достоевский качает головой, игнорируя протянутую бутылку. — Зачем вы…
— Попытка привести ваше дыхание в нормальное состояние, — все также спокойно отвечает мужчина, заводя автомобиль. — Прошу прощения, если напугал вас.
Почему-то болит. Федор ощущает это слишком остро, давя дрожащей ладонью на грудь.
Автомобиль срывается с места и несется дальше по магистрали. Никто не разговаривает. И больше нет этой атмосферы, которая царила в салоне буквально несколько минут назад. Достоевский ощущает этот дискомфорт буквально физически. Шумно дышит, пытаясь отвлечься на шум мотора, но тщетно. Губы все еще горят, все еще влажные, он все еще помнит, как именно его поцеловал этот мужчина. И болезненнее всего принимать, что он, Федор, отдал бы многое за еще один такой же поцелуй.
Проиграть дважды. Насколько нелепо и глупо он выглядит теперь. Конченный идиот.
— Остановите машину, — требует Федор.
Огай не реагирует.
— Пожалуйста.
— Вы не в том состоянии, чтобы сейчас скандалить со мной, — вздыхает Мори. — Я отвезу вас к Николаю, как вы и просили.
— Я не в состоянии дальше находиться рядом с вами, — парирует Достоевский.
Он слышит еще один шумный вздох.
— Прошу за это прощения, но я не выпущу вас из салона до тех пор, пока не буду уверен в том, что вы в безопасности.
— А с вами я в безопасности?
— Вполне, — кивает Мори.
— Не решайте за меня, — хмурится Федор.
— Не ведите себя, как ребенок.
По-больному.
— Не вам меня судить.
— Никто вас не судит, просто досидите спокойно до конца поездки, — резко повышает голос Огай.
Это пробивает током насквозь. Достаточно, для того, чтобы подавиться собственным дыханием, вздрогнуть и ощутить, как сердце снова подскакивает к горлу.
— Невыносимо, — вздыхает Достоевский, отворачивая взгляд.
— Согласен, — кивает в ответ Мори, резко разворачивая автомобиль.