Письма к Безымянной

R
Завершён
52
1
Размер:
78 страниц, 44 103 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
52 Нравится Отзывы 12 В сборник

1785. Далекая радуга

Настройки
      Все такая же незримая для других, незнакомка появляется рядом почти каждый день. Людвиг видит ее в разных платьях и с разными прическами, то грустной, то радостной, то оживленной, то меланхоличной. Чаще всего она молчит: просто стоит или сидит поблизости, и сам он тоже боится подать голос. Заговори он прилюдно ― примут за умалишенного, ведь ему уже не пять лет, чтобы придумывать друзей, а впрочем, это не главный его страх. Главный ― скоро он понимает это ― тишина. Безымянная девочка может пропасть так же, как и появилась, а он не хочет этого; не понимая происходящего, все равно не хочет. С ней становится легче уживаться с отцом, просыпаться по утрам, играть, а постепенно ― и сочинять. Импровизации больше не пугают и не кажутся постыдными, на закостенелых легато рождаются колыбельные сонного Рейна дочерям-русалкам, а на рваных стаккато ― гимны весенним ветрам и марши карпов, рвущихся в небо. Что-то поспокойнее можно посвятить учителю, самое дерзкое ― новому архиепископу-курфюрсту, молодому Максимилиану Франциску, обладающему, несмотря на запредельную тучность, нравом бунтаря. Но первый слушатель ― всегда Безымянная. Она внемлет, улыбаясь каким-то своим мыслям. Она не хвалит его, в отличие от герра Нефе, у которого, как порой кажется, для всех, для каждой кошки припасено доброе слово. И не нужно. Людвиг вообще не падок на словесные похвалы, ему важнее выражение глаз, по нему все обычно ясно. Безымянная любит его музыку, даже самую неуклюжую. И это главное.       С каждым разом удается рассмотреть Безымянную лучше: заметить, что, хотя волосы у нее светлые, на носу веснушки, брови темные, а вот ресницы ― расплавленное золото. Запомнить. И перестать в тщетной надежде вглядываться в девочек, приходящих в церковь, где Людвиг ― помощник органиста ― играет каждый день. Ее нет среди прихожан. Она верит в другого Бога, а может, и безбожница. Он бы не удивился. Он даже не удивился и не испугался бы, будь она ветте, дочерью того же Лесного Царя или самого Рейна, ивой, принявшей человечий облик. Это было бы вполне ожидаемо и подтвердило бы: он, Людвиг, ― подменыш с чужим, украденным у мертвеца именем-талисманом, и вот наконец родня с лесистых холмов хватилась его. А когда знаешь о себе правду ― даже такую скверную ― жить легче, чем когда пытаешься влезть в чужую одежку.       Безымянная красива. И она взрослеет вместе с ним, постепенно превращается в девушку, пока Людвиг становится юношей. Каким бы странным все ни выглядело, он никому не рассказывает, да и кому? У него ни одного настоящего друга, время, когда заводят таких друзей, почти все съедено музыкой. Приятели поверхностны: как приходят, так и уходят. Или слишком разумные и взрослые, как, например, старина Вегелер с соседней улицы, славный добряк Франц, мечтающий стать доктором и во всем разделяющий рационалистические взгляды своего ныне покойного кумира, императорского медика Герарда ван Свитена. Конечно, есть еще мать, но стоит ли пугать ее? Да и вряд ли она поверит, что иногда, пока она шьет у огня, белокурая незнакомка осторожно распутывает нитки, сидя на полу…       ― Так все же кто ты?       Людвиг впервые спрашивает об этом в случайный день, когда она появляется рядом с церковным органом, на котором он импровизирует после обедни, пользуясь тишиной. Она сегодня настроена игриво, все кружит и кружит в отблеске розеточного витража, в его голубых и зеленых бликах ― точно в подсвеченной неглубокой воде. Волосы распущены, платье пышное, кружевное, цвета вереска. Услышав голос, она замирает в пятне витражного сияния, улыбается и приседает в церемонном реверансе:       ― Я думала, ты никогда со мной не заговоришь, Людвиг.       «А я думал, ты никогда не ответишь».       Скрывая облегчение, он отзывается с наигранным недовольством:       ― Но поначалу ты сама заговаривала, я думал...       ― Это неподобающе для девушки. ― Она важно и дурашливо вздергивает подбородок, расправляет плечи. ― А я была девочкой.       Людвиг, хмыкнув, разворачивается к ней всем корпусом, долго смотрит в упор, думая смутить. Но она глядит так же пристально, с вызывающе-вопросительной полуулыбкой. «Ну же, не заставляй меня скучать» ― говорят ее глаза.       ― Так кто же ты, Никто? ― упорствует он.       ― Угадай. ― Тон и вправду по-девичьи вредный и все же мягкий, такому даже хочется подчиниться. ― Но потом. Сейчас хочу послушать. Доиграй.       И он играет ― осторожно сплетает мелодию, пытаясь уместить в ней всю радость и благодарность Господу за этот день. Старый орган, обитающий в витражных бликах, живой, как и река, ― и тоже любит компанию. Но нравом это строгий патер, совсем не похожий на Рейн; с ним Людвиг здорово устает ― от клавиатур и педалей, от ворчания что в дурном настроении, что в хорошем, от самой грозной монументальности капризного инструмента. Рядом с ним Людвиг часто чувствует себя ничтожным, мечтает о двух-трех дополнительных парах рук и запасном уме. Вот и теперь, сбившись на простом аккорде и пробормотав «Извини, я все же прервусь или ты вообще меня разлюбишь», он уныло опускает голову. И тогда Безымянная, вдруг подойдя вплотную, целует его в щеку.       ― Никогда не разлюблю.       Ее нисколько не смущают скрывшие пол-лица Людвига нечесаные вихры, в ее дыхании ― вкрадчивый аромат цветущих трав. В ответ на этот флер, на тепло губ, на смелое обещание что-то в сердце ― и не только в сердце ― тяжело, незнакомо искрит. Приходится сжать кулаки: может, туда уйдут страшные искры? Ведь они способны поджечь все тело, а потом, не насытившись, спалить дотла и ее, склонившуюся так близко и доверчиво. По крайней мере, так кажется. Как это пугающе, как чуждо…       ― Ты знаешь, что тебе не остаться здесь, глупый? ― отстраняясь, шепчет вдруг она. ― В этом городе. Твой путь лежит дальше.       Он слишком юн, чтобы слова удивили его больше, чем первый в жизни настоящий, не материнский поцелуй. И все же они тоже волнуют, отзываются, но искрят уже иначе, мелко и колко. Людвиг касается скулы, на которой все еще горит нежное касание губ, с усилием выпрямляется и, помедлив, кивает. Услышанное ― не пророчество и не совет, лишь эхо собственных мыслей, преследующих все настойчивее.       ― Я бы уехал. ― Он медлит. ― Я бы сбежал. Но мать… она же пропадет. Понимаешь? А отец может и сжить со свету Каспара и Николауса…       «Если у него не будет меня».       Она серьезно, грустно склоняет голову.       ― У тебя очень доброе сердце. Может, ты и прав, но помни: это не твоя река.       Избегая ее взгляда, Людвиг закрывает лицо ладонями. Может… попросить еще поцелуй в утешение? Нет, разве о таком просят? Он так и не попросил даже назвать имя, слишком горд. Да и что подарит поцелуй, кроме краткого облегчения?       Мать недомогает уже почти беспрерывно; летние дни, когда румянец цвел на ее щеках, Людвиг может посчитать по пальцам. Врачи стали в доме более частыми гостями, чем трубочисты, а в их отсутствие мать неизменно на ногах: готовит, убирает, штопает за жалкие дукаты чужую одежду. Она слепнет, потому что свечи экономятся; ради подработок жертвует сном, но выбора нет. Отца не повышают в капелле, его некогда прекрасный голос все чаще зовут прескверным, а любовь к вину перерастает в страсть. Еще немного ― и речь зайдет об отставке. Он все чаще зол, все требовательнее к Людвигу, а недавно переступил еще одну тревожную черту: побил Николауса, притащившего в дом очередную связку трав. Нико всего девять, он даже не понял, за что его отходили по спине указкой. Позже Людвиг нашел его ничком на полу в детской, не плачущим, но мертво глядящим в стену. Никогда, никогда прежде Людвиг не видел у брата ― удивительно, даже немного дурацки улыбчивого ― такого застывшего лица, будто вылепленного из грязного воска. Мать спала. Она ничего не знала, как и почти всегда: отец умел выбирать время. Захотелось рассказать, оглушить ее отчаянной просьбой: «Защити нас наконец, защити хоть Нико», на свою-то защиту Людвиг давно не надеялся, но крик так и умер на губах. Людвиг помог брату сесть и, когда тот хрипло сказал, что больше не сорвет ни былинки, возразил: «Ты будешь знаменитым фармацевтом и спасешь много людей. Просто помни это, что бы тебе ни говорили и кто бы тебя ни бил. Я знаю, мне нагадали ветте». Людвиг предпочел бы, конечно, сказать другое: «Тебя никто больше не тронет, я не дам». Но выполнить такое обещание у него не хватило бы сил. За ветте, о которых брат проболтался, ему потом досталась своя трепка, но он-то привык. Мать и об этом не узнала, ей некогда было приглядеться, она в очередной раз надорвалась и слегла. Ничего нового, Людвиг давно старается не злоупотреблять ни ее нежностью, ни тем более защитой. Ему достаточно улыбки и пожелания доброй ночи. Он обходится малым, надеясь хоть так облегчить ее жизнь. И вместе с тем…       ― Куда бы ты хотел? ― спрашивает Безымянная. ― Давай помечтаем.       Слабо улыбаясь, рассматривая отблески витража на полу, он наконец признается:       ― В Вену. Музыка звучит там даже из карет. И там есть один композитор…       И он рассказывает ей о Моцарте.       С детства эта фамилия ― как и сплетенное с ней чарующее имя «Амадеус» ― преследует его, и если сначала причиной был отец, искавший для старшего сына славы чудо-ребенка, то ныне уже сам Людвиг жадно следит за беглецом из Зальцбурга. Моцарт давно не вундеркинд, но с каждой мелодией Людвиг все более убеждается: этот человек ― Гений. Единственный, которому не стыдно подражать, единственный, на чьи произведения Людвиг пару раз писал собственные вариации, полные осторожного обожания и попыток сказать: «Я тоже уже что-то могу». Его, конечно же, не слышали с высот, но пока он и не хотел, даже наоборот, боялся быть услышанным.       Ни разу он не видел Моцарта вживую, но при звуке имени ― да и из-за того, как превозносил его когда-то отец ― перед внутренним взором неизменно возникают Аполлон, Икар и Кипарис в одной телесной оболочке ― прекрасный, полный жизни, стремительный творец. Пышные волосы, глаза цвета неба, легкая поступь счастливца, укравшего поцелуй самой Судьбы. Создатель дерзкого, дышащего Востоком «Похищения из сераля», множества блестящих концертов, симфоний, рондо и сонат. Сказочник и шут, шулер и рыцарь, поэт и дуэлянт. Виртуоз: под его пальцами оживает даже мертвая мелодия самой убогой посредственности, заполучить его в оркестр на благотворительный концерт ― честь, и он не чурается подобного. Он молод… но уже подарил миру больше, чем многие старики. Даже его парики производят фурор, а сколько шума он наделал остротами и выходками, над которыми смеется сам император! Старшего друга лучше не представить. Наверное, света, излучаемого Моцартом, хватает на всех, кто осторожно ступает в его хрупкую тень.       Безымянная слушает, стоя рядом и слегка раскачиваясь с носков на пятки.       ― Совсем не похож на тебя… ― наконец задумчиво изрекает она.       ― Думаю, он был бы рад меня учить! ― в запале продолжает Людвиг, настроение его от одной мысли улучшилось. ― И мне кажется… ты не права, внутри мы чем-то похожи. Если бы только я мог его увидеть, поговорить с ним хоть раз!       Но Безымянная погрустнела. Подумала о том, что не сможет последовать за Людвигом в столицу, если выпадет шанс попасть туда? А вдруг она правда ветте? Ветте обычно привязаны к дому, улице, городу, окружающему его лесу ― но дальше не простирается власть даже самых могучих. Мысль заставляет закусить губу. Он привык к ней, стал почти от нее зависим. Может, она и дочь Тайных, но он-то видит ангела, для него никем другим она быть не может, одним появлением принося вдохновение и покой. И он уже собирается спросить, что ее опечалило, но тут она улыбается, развевая тревоги:       ― Пусть сбудется все, чего ты хочешь, ну а я тебя не брошу. Отдохнул? Поиграешь мне еще?       И он играет с новыми силами, играет, пытаясь сделать мелодию молитвой. Как никогда он надеется, что все сложится ― и головокружительно. Тогда отец не посмеет браниться, не поднимет руку на братьев, сломает указку пополам и выбросит. Он воспрянет духом и станет чаще подставлять лицо солнцу, чем хмурить брови; на стол вернется яблочный пирог, а однажды Людвиг увидит родителей танцующими, босыми и счастливыми. В какой-то момент он оборачивается и тихо спрашивает:       ― Может быть… ты Анна? ― Так зовут гениальную в прошлом сестру Моцарта.       Но рядом снова никого.       

      ***

      «Если бы я мог тогда представить подлинную твою силу и прозорливость, я задумался бы над тем, как опечалили тебя мои мечты, и увидел бы некий знак: «Приглядись, очнись, все ли так, как ты придумал?». Но я не задумался, не увидел, напротив ― окрыленный твоим одобрением, стал искать пути к тому, чего желал.       Сначала судьба была против: за помощью я обратился к курфюрсту, приятельствовавшему в Вене с моим кумиром и посещавшему с ним одни салоны. Но видно, не стоило заикаться, что я рвусь к Моцарту не в гости, а в ученики: курфюрст желал наполнить талантами свой двор, а вовсе не раздаривать эти таланты столицам, где правили его братья и сестры. Меня он по каким-то причинам считал весьма себе талантом, да еще протеже, которого нужно периодически таскать с собой на манер маленького мопса и учить жизни. Поэтому, обрушив на мою голову категорический отказ, курфюрст напрямик объяснил и причины. Они были разумными, озвучивались без злобы или обиды… но мне многого стоило не бросить в его румяное лицо тарелкой, как бы крамольно по отношению к монаршей особе это ни выглядело.       Тогда мы инкогнито, будто заговорщики, сидели в темной пивной при гостинице «Цергартен»: Макс Франц обожал подобные игры куда больше, чем августейшие мероприятия в резиденции. Тем более, я сам не хотел поднимать шума, догадывался: отцу доложат о каждом моем шаге и шепотке, не приятели из капеллы, так Каспар, который уже потихоньку плелся по моим музыкальным следам и как-то незаметно приобретал скверную привычку ябедничать за пару монет.       ― Ты дорог мне, Людвиг! ― гаркнул курфюрст, стукнув по столку пивной кружкой. Моя скромная чарка с разбавленным рейнским вином подскочила. ― Дорог и, знаешь ли, я совершенно не жажду отпускать тебя в лабиринт к Минотавру!       ― Вы зовете Минотавром герра Моцарта? ― удивленно уточнил я, наблюдая, как он уписывает свиные уши из внушительной, с его голову размером миски.       ― Я зову лабиринтом Вену, ― поправил меня его высочество, вгрызаясь в особенно сочный хрящик. ― А Минотавр там не в единственном числе… даже любезный брат мой ― тот еще Минотавр, мне ли не знать. Испортят они тебя, навьючат своими мечтами и пороками, а то и растлят, это они могут, м-м-м… держись лучше меня, а?       И он густо, довольно засмеялся, а я нахмурился. Заметив это, он вздохнул, сделал еще глоток пива и подался чуть ближе, шмыгая грубоватым для такой августейшей особы носом. Он очень любил, чтобы ему улыбались, и ненавидел насупленные брови.       ― Не сердись, милый Мавр, ― зарокотал он миролюбиво. ― Но ты юн и мечтателен, творишь кумиров, а это, скажу я тебе как лицо духовное, как архиепископ…       ― У меня всего один кумир. ― Перебивать было неучтиво, но я не сдержался, а он, привыкший к подобному и скорее забавлявшийся моим несахарным характером, чем страдавший от подобного обращения, заявил:       ― Даже этого много. ― И он кинул в рот очередное свиное ухо.       Мы помолчали пару неловких, унылых минут, за которые я успел трижды пожалеть о попытках разжиться монаршей помощью, а его высочество ― осушить кружку. Ее, впрочем, тут же обновила местная томная красавица, Бабетта. Проходя мимо, она бросила на нас долгий завлекающий взгляд, под которым я потупился, а мой тайный собеседник приосанился, раздуваясь до размеров горы. Темноволосая, белокожая Бабетта Кох была дочерью хозяйки и, как и она, отличалась не только красотой, но и проницательностью. Не сомневаюсь, она прекрасно поняла, с кем я выпиваю, ― просто не подала виду. В этом заведении секреты хранили не хуже, чем готовили жирные закуски и подначивали гостей спускать на выпивку как можно больше.       Фройляйн Кох медленно плыла сквозь гомонящую толпу к спуску в винный погребок, а я глядел на ее тонкий стан, широкие бедра, все, что служило несомненным украшением корсажа… а думал почему-то опять о тебе. В рассудке, раскаленном дымом, шумом, спиртным и пустотой разговора, сами обрисовывались контуры твоего тела, к которым я никогда не приглядывался так, как созерцал прелести Бабетты. Но мне казалось, линии твоих плеч куда филиграннее, поступь живее, а ключицы похожи на молодые ветки сирени… О боже. Зачем я вообразил подобное, зачем признаюсь теперь? Прости…       Очнувшись от наваждения, я встряхнул головой и облизнул враз пересохшие губы.       ― Я не тиран, Людвиг, ― заговорил наконец его высочество, попробовав новое пиво. Разумеется, он ничего не заметил. ― Но поддавать воздуха в твой монгольфьер не стану. Чтобы ты сейчас не спустил меня с лестницы, давай-ка мы просто заключим пари… ― Он отпил еще и даже причмокнул, то ли от удовольствия, то ли от предвкушения. ― Обожаю такое!       Я вяло кивнул, хотя какая там лестница? Даже мысль о тарелке, летящей в его круглое, счастливое, словно у огромного ребенка, лицо уже покинула меня и стала казаться постыдной. Пари оказалось простым, как и все хитрости этого от природы абсолютно не хитрого человека. Если я сам разживусь хоть захудалой рекомендацией, благодаря которой Моцарт откроет мне двери, курфюрст подпишет отпуск, в любое время дня, ночи и года. Если же нет, я могу считать себя баловнем судьбы, берегущей меня от бед. Я согласился. Что еще мне было делать? Он допил свое пиво, я ― вино. Пахучие свиные уши, к счастью, кончились еще раньше.       На прощание я спросил курфюрста лишь об одном:       ― Ваше высочество, почему вы вдруг разлюбили Моцарта?       Мы уже стояли на улице, под крупными, почти как горошины, звездами. Мой славный покровитель покачивался, но не сильно, влажным взглядом обшаривал «Цергартен»: надеялся, что очаровательная Бабетта махнет из окна? Я отвлек его, повторив вопрос. Он правда волновал меня: еще недавно по Бонну ходили слухи, будто Макс Франц от моего кумира без ума, позвал его придворным капельмейстером, даже заручился согласием… но должность заполучил другой человек, слухи смолкли, а его высочество ― я не мог этого не подметить ― словно бы спотыкался о саму фамилию Моцарта раз за разом и по возможности не произносил ее сам.       Он отвел взгляд от желтых глаз-окон и поднял голову к небу, рассматривая теперь рассыпанный звездный горох. Он задумался. Я его не торопил, по отцу зная, как сложно проспиртованному человеку находить нужные слова. Наконец курфюрст их нашел. Все так же бегая взглядом от одной звезды к другой, он сказал:       ― Видишь это небо, милый Мавр? Оно бескрайнее, непредсказуемое и не слушает даже императоров. Сегодня улыбается и дарит радугу, завтра туманится и грохочет, а послезавтра ― бьет тебя градом или швыряет под ноги молнию. Так вот, некоторые люди, гении в особенности… они такие же. И Моцарт из этой братии. Его невозможно любить или не любить, только греться и вовремя прикрывать макушку. Доброй ночи.       Разразившись этим загадочным, полным запинок монологом, его высочество махнул мне, шатко развернулся и вперевалку побрел через площадь, к дремлющим в ожидании седоков экипажам. По пути он мурлыкал ― точнее, горланил, но наверняка был уверен, что именно мурлычет самым нежным голосом:

      Вот с избушкой я прощаюсь,

      Где любовь моя живет…

      Бедный Гете… По сторонам его высочество не глядел, риск, что кто-нибудь его собьет, был немал, но я не озаботился его судьбой и не пошел следом. Я немного сердился, а буря чувств внутри требовала действий. Ведь, в отличие от его высочества, я всегда любил небо. Каким бы непредсказуемым оно ни было.       Некоторое время я списывался со знакомыми издателями и говорил с наиболее знатными друзьями друзей, но шансы выиграть пари не повышались: большинство либо не знали Моцарта близко, либо недолюбливали, либо не жаждали быть посредниками в таком щекотливом деле. Тогда скрепя сердце я обратился наконец по второму самому очевидному, но долго игнорируемому адресу. Не то чтобы я рассчитывал на успех; Моцарт все больше напоминал мне какого-то небожителя, к которому проще по-разбойничьи влезть в окно, пока он спит… но удача мне все же улыбнулась.       Я раскрыл секрет своему дорогому герру Нефе. Вдруг у него есть знакомства в Вене ― хоть пара музыкальных друзей, приобретенных во времена путешествий с театральной труппой? Почему-то у странствующих артистов часто находится в прошлом что-то обескураживающее, от тени жестокого убийства до пары алмазов, зарытых в пути. Я не прогадал: у герра Нефе вместо алмазов нашлись связи. И он, наслушавшись моих речей о Моцарте, в конце концов пообещал невиданное: если я буду прилежно заниматься в ближайшее время, выхлопотать для меня аудиенцию. Я едва верил счастью. Правда, договаривались мы опять тайно, точно о государственном преступлении, ― и не зря. Отец, едва прослышав о моих планах, пришел в ярость, какая давно за ним не водилась. Грянула буря.       ― Ты должен был превзойти Моцарта, а не пойти к нему в служки! ― заявил он, поймав нас с Нефе у капеллы. ― Знаю я это ученичество, тебе нечего делать в столице, тем более ― с ним! Забыл, какие о нем сейчас ходят слухи? Развратничает то с одними, то с другими, пьет, водит дружбу с масонами, дерзит императору и…       Разочарование его в том, кого прежде он навязал мне в кумиры сам, выглядело криводушным. Я не мог не отметить, как перекашивалось при каждой инсинуации лицо герра Нефе; вдобавок я сгорал от стыда из-за того, что меня распекают при нем, словно сопляка. Моцартом учитель восхищался не меньше моего, и я не представлял, чего ему стоит держать себя в руках. Это всегда заставляло меня особенно уважать герра Нефе ― а ведь я мало кого уважал, мало кто из педагогов мог со мной сладить. В таком болезненном, сгорбленном существе с тонкими чертами и мягкими локонами ― столько благородного, благожелательного спокойствия. Долгая борьба с недугом, на удивление, превратила его не в злобного ипохондрика, а в настоящего воина-дипломата. И ведь всегда добивался своего! В сравнении с ним я был что грохающая впустую пушка рядом с бесшумным, но разящим кинжалом.       И я, и герр Нефе выслушали отца без возражений, и, конечно же, я поспешил согласиться, понурив голову. Но вскоре учитель отвел меня в сторону и утешил:       ― Полно вам, мечта слишком близко, чтобы отступать. А что до Моцарта… Мы достучимся. И право, не бойтесь, он совсем не так ужасен, просто свободолюбив. Как вы. И ему тесно в собственном городе. Как вам. И вспомните же… ― тут он подмигнул, ― что его самый настоящий успех начался, когда он удрал от отца! Уверен, и у вас хватит однажды храбрости.       Я улыбнулся, уверив его, что именно так, и мы расстались.       Я принялся считать дни, преисполненный новых надежд. Правда, кое-что омрачало их: ты почти перестала приходить, помнишь? А я думал о тебе, думал все чаще, хотя всевозможные девушки появлялись вокруг меня ― куда менее красивые, но, по крайней мере, точно видимые не только мне и не ускользающие в зачарованную неизвестность от неосторожного оклика. Что еще надо для радости молодому человеку, вступающему в пору юности, мнящему себя недурным и готовому к великим свершениям?       Я посвящал им пустые мотивчики и получал записки с нежнейшими глупостями. Некоторые из тех девушек дарили мне поцелуи, некоторые ― еще более благосклонное внимание. Я должен был быть полностью счастлив… и я был, но ни капли не скорбел, когда они исчезали, ― так чего то счастье стоило? А когда одной из своих сердечных подруг, славной умнице Лорхен, с которой мы сошлись особенно близко, я рассказал легенду о карпах и драконах, она только сморщила носик и сказала отцовскую фразу:       ― Что за безделица… не пора ли тебе стать серьезнее? ― Я смиренно вздохнул, а она продолжила ворчать: ― Франц вот хочет стать доктором…       Я уже видел, как она неравнодушна к старине Вегелеру, как манит ее роль избранницы врача, и не спорил. Я все острее осознавал, что не смогу вечно жить ожиданием чего-то большего, откладывать стремления на потом или бросать на алтарь семьи. Жаль, мало кто понимал меня: подруги превращались в чьих-то скучных жен, приятели один за другим оперялись и взлетали на скромные высоты, поступая в университеты и нанимаясь в конторы. Моя река неумолимо зарастала, или так казалось. Порой я как ужаленный мчался на берег Рейна, просто чтобы поглядеть вдаль. Потом я добредал до заросшего клевером пригорка, ложился под ивой и разглядывал облака. Они теперь напоминали девушек, почти все напоминали девушек и девочек… Жаннетта, обожавшая мои стихи в альбомах; Бабетта, угощавшая меня булочками в плохие дни; Лорхен, с которой было одно удовольствие музицировать… Мама в лучшие ее дни. И даже дочки герра Нефе, две крохотные птички-хохотушки, чьи имена мною постоянно путались, к моему же стыду. Кто угодно… только тебя не было.       Облака уплывали, подруги уходили, а мысли оставались. Среди них все чаще мелькала одна ― крамольная, которая никогда бы не посетила меня в детстве, пока сердца наши полны верой в чудесное, как лист утренней росой. Что если тебя никогда не существовало? Утопая в новых знакомствах, сочиняя новые вещи, видя все больше новых лиц, я силился отринуть подозрение… а потом незаметно для себя почти примирился. Твой голос находил меня только во сне, но и там становился все тише. Мне вообще стали мало сниться сны, а если снились ― то снова он, трон из костей, и я все не мог поднять голову и рассмотреть взирающего на меня короля, лицо и фигура которого всегда окутывались дымкой.       Наконец герр Нефе завершил непростую, видимо, переписку и сообщил мне новости. День, им обещанный, близился. И вот, бросив все, я впервые поехал в Вену.       Я увидел не просто небо ― солнце на нем, свое солнце. Но как же оно опалило меня…»              
52 Нравится Отзывы 12 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором