Письма к Безымянной

R
Завершён
52
1
Размер:
78 страниц, 44 103 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
52 Нравится Отзывы 12 В сборник

Часть 2. Западный ветер. 1789. Яблоки для слона

Настройки
      Строгие стройные дома с любопытством наблюдают за спешащей фигурой ― она затянута в чистый серый сюртук, чуть сутулится, но глядит скорее вверх, чем под ноги, не прячет под париком темной, по-южному густой копны волос. Фигура кажется совсем чужой в Вене, среди напудренных ярких прохожих. Людвиг сам словно видит себя со стороны и понимает: его наверняка еще и глазами провожают, гадая, в какой из роскошных здешних особняков приглашен подобный гость. Вот только гость не приглашен. Хорошо, если хозяин вообще вспомнит его и пустит на порог!       Возвращаться к городу, который однажды уже отверг тебя, всегда немного страшно, ― как и возвращаться к единожды отвергшей тебя женщине, даже если это короткое возвращение и даже если в городе солнечно и тепло, а женщина сменила гнев на милость. Все-таки прошло не так много времени. Сложится ли что-то иначе?       Людвиг идет не к женщине и не слишком-то надеется на успех. Острый страх звенит в ушах и струнами натягивает все внутри, но он давно знает: когда страшно, нужно просто расправить плечи. Собраться и поднять голову, идти дальше и быть начеку. Отступать бессмысленно; даже если впереди повторное поражение, в нем будет плюс: туман неопределенности рассеется. Страх пройдет, случившееся останется лишь принять. И можно будет, зализывая раны, придумать что-то еще.       Голый король ― огромный собор Святого Штефана ― на месте. Он все так же требует восхваления одним видом своих ажурных башен, а рядом, в одеяле уютной тени, притаились несколько нарядных экипажей. Долетающий из-за кованых дверей запах ладана смешивается с кисловатым навозным амбре и щекочет ноздри. Лошади фыркают. Извозчики болтают. Один, седой и крепкий, попыхивая трубкой и расчесывая кобыле гриву, фальшиво басит «Мальчика резвого» ― наверняка услышал от какого-нибудь хлыща, которого подвозил из театра, и запомнил бесхитростный мотивчик, липкий как раздавленный марципан. Людвиг прибавляет шагу, не давая ни дыму, ни плохим воспоминаниям окутать себя и сбить с пути.       Во все стороны от собора тянется каменная паутина улиц. Самая темная, скрытая аркой, ведет к бывшему дому Моцарта, но Людвигу нужна не она. Не оборачиваясь, он спешит в противоположную сторону ― туда, где солнце прыгает и дробится во множестве больших, чисто вымытых окон.       На Шпигельгассе, как и в прошлый раз, довольно людно, воздух полнится звоном копыт, стуком каблуков и говором. Мостовую недавно выложили заново, идеально пригнанные камешки похожи на большие медовые драже. Солнце разнеживает все вокруг: стекла приветливо сверкают отраженной небесной лазурью, стены словно выкрашены пастелью кремовых, ягодных и фиалковых оттенков. Знакомый дом дремлет; дремлет и золоченый лев, служащий дверным молотком. Гривастая голова отлита так детально, что благородный зверь кажется живым ― просто поверженным рукой Мидаса.       Чеканя шаг, Людвиг поднимается на широкое, обнесенное тоненькими колоннами крыльцо. Останавливается, делает глубокий вдох и наконец стучит. Стук получается невероятно отчетливым, таким, словно где-то выпалили из ружья. Выдержка сразу подводит: хочется попятиться, укрыться за углом, спрятать за спину руки, принять скучающий вид ― только бы не ждать, а потом не отвечать за столь громкое заявление о своем визите. Но прятаться некогда: в холле уже слышна чья-то поступь.       Людвиг ждет мелколицего расфранченного лакея, которому придется представляться, просить доложить и, возможно, ― если пыльного гостя не сочтут достойным великолепного хозяина ― грубить, отстаивая право быть здесь. Он заранее поджимает губы, воинственно подбирается, слегка втягивает голову в плечи: пусть только попробуют скривиться, или поднять брови, или спросить «К кому вы, герр?» тем самым тоном, который в действительности подразумевает «Ни один жилец этого славного дома, даже я, не мог опуститься до общения с вами».       Дверь отворяется ― и приходится скорее выпрямиться, со всей возможной непринужденностью улыбнуться. Ведь вместо прислуги на пороге сам хозяин, полностью одетый, выбритый, аккуратно причесанный, но, как и прежде, не «расфранченный»: контраст черного камзола и белых манжет поражает почти художественной продуманностью; скромно серебрится на мизинце левой руки перстень с агатом. И этот хозяин сразу, пусть и сдержанно, улыбается в ответ. Узнает. Приветствует, энергичным взмахом кисти и обозначившимся акцентом выдавая удивление:       ― Герр Бетховен? ― Взгляд скользит по макушке Людвига, торопливо пытающегося пригладить вихры. ― А ведь я знал, что снова увижу вас однажды... ― Это уже звучит с некоторой задумчивостью, а может, и с сочувствием. ― Приехали еще раз попытать счастья с герром Моцартом? Быстро же вы оправились…       Людвиг отвечает не сразу: взяв паузу, внимательно рассматривает человека, который был невероятно, по-отечески добр к нему в прошлый ― неудачный ― визит в столицу. Антонио Сальери не изменился, все так же подтянут, смугл, прям и не меньше, а может, даже больше, чем Людвиг, напоминает мрачную тень. Свет таится только в глазах, пронзительно, по-южному ясных. Свет за карей тьмой. И Людвиг улыбается шире, надеясь, что выглядит менее нелепым, чем когда-то, и что ему хоть чуть-чуть рады.       ― Нет, герр Сальери. Не с ним. Иначе я пошел бы к нему, уже без всяких посредников.       Несколько секунд они просто глядят друг на друга. Людвиг понимает: нужно бы расшаркаться, как-то разбить молчание, да хотя бы напрямик спросить «Не передумали ли вы?», но не может. Растерялся, слишком быстро оказался лицом к лицу с тем, к кому планировал долго и трудно пробивать дорогу. И вот он нелепо переминается с ноги на ногу, таращится в упор ― наверное, так жгуче, будто ему что-то должны. Глупое поведение типичного провинциала, следует в первую очередь извиниться ― и за него, и за визит без предупреждения, а уже потом… Но прежде чем дар речи бы вернулся, Сальери медленно, с непроницаемым лицом кивает. Он понял все без уточнений и напоминаний ― возможно, по краске, прилив которой Людвиг ощущает к шее и щекам.       ― Хотите, чтобы вас учил я? ― звучит очень тихо. ― В прошлый раз вы думали только о герре Моцарте, буквально… ― новая мимолетная, лишенная какой-либо желчности улыбка оживляет губы, ― молились. Так вы уверены?       В эту минуту Людвиг вдруг видит Безымянную у Сальери за спиной, прямо посреди укутанного мягкими тенями холла. Волосы ее заплетены в толстую косу и уложены, платье нежное, летнее, небесно-голубое. Людвиг быстро трет глаз. Она улыбается и легонько приподнимает руку в приветствии. Ветте покинула холмы… невероятно.       ― Да… да. Я уверен, но… ― Он с трудом сосредотачивается и заставляет себя смотреть только на Сальери, ― чуть позже. Мне нужно завершить дела в Бонне, там у меня не все просто. Но в будущем я по-прежнему хочу обосноваться в Вене, через год ли, через два, хотя бы попробовать... ― Он запинается. ― Может, я спешу, напоминая вам о себе сейчас, но я не могу не спросить. Кое-чего я уже добился, но…       Сальери массирует виски, чуть склонив голову. Лицо по-прежнему не выражает ничего, кроме задумчивости, ничем не окрашен и тон:       ― Но вам нужна поддержка, так сказать, более высокого класса? Покровительство?       Людвиг мгновенно понимает подтекст ― и буквально обжигается. Дыхание перехватывает, подбородок вздергивается сам, а с языка, прежде чем его остановил бы рассудок, уже летит нервное, смущенно-раздраженное:       ― Не говорите чуши. Только знания, знания более высокого класса, поскольку я убедился, что базиса для сочинения серьезных вещей мне не хватает; недостаточно одной «оригинальной манеры», чтобы чего-то добиться. «Хорошо темперированный клавир» не многим полезнее кирпича в создании, к примеру, опер...       Он опять ловит подергивание уголков рта Сальери, скорее теплое, чем желчное. Этого строгого музыканта-педагога явно позабавило сравнение, хотя он всеми силами это скрывает. Обнадеженный, Людвиг решается продолжить объяснения, чуть смягчает их:       ― Поймите меня правильно и не воспринимайте слова как жалобу, но пока я хочу просто… ― Подумав, Людвиг выбирает самую бесхитростную формулировку, ― избавить себя хоть от одной тревоги или пустой надежды, все зависит от вашего ответа. Я хочу прояснить, в силе ли ваше лестное предложение. В прошлый раз вам понравились мои импровизации и техника фортепиано, ну а я восхищаюсь всем, что вы создали со времени нашего знакомства…       ― Чем, к примеру? ― спрашивает Сальери все тем же ровным тоном, но теперь уже его взгляд становится жгучим, выжидательным… а вместо требовательности там скорее настороженность, смешанная с любопытством. ― Интересно.       Звучит как «А было ли у вас вообще время следить за моими сочинениями?». В первую секунду от самого сомнения в этом Людвиг сильнее ощущает прилив крови к лицу, еще чуть-чуть ― и опять позорно запунцовеют уши. Что, из-за измены Моцарту в нем видят приспособленца и вруна, который говорит ровно то, что хотят услышать? Что, Сальери с его сердечным светом и связями часто осаждают такие нахалы? Хочется снова вспылить, огрызнуться, но через несколько мгновений становится ясен второй смысл вопроса ― и по спине бежит липкий озноб, тревожно сводит желудок. Людвиг мнется, но не потому, что ответа нет, а потому что слова нужно выбирать. Нельзя кое-что забывать: какой год сгущается над Европой, какие развеваются стяги. Вопрос Сальери ― не обидная проверка на расчет, посыл его прост и предельно далек от мира муз. Он волнует сейчас всех в свете, по крайней мере, всех, кто не обделен влиянием или дружен с власть имущими. «На чьей вы стороне?»       ― «Тараром», разумеется, ― выдыхает Людвиг, облизнув губы. Усталая темнота глаз Сальери затягивает и заставляет продолжить, пусть это и неосмотрительно рядом с фаворитом императора. ― Мир меняется. В лучшую сторону. Вы создали бурю, удивительную вещь, которая может быть лейтмотивом этих перемен!       Это правда. Сальери изумительно плодотворен, за два минувших года написал многое, прогремел по всей Европе, но одна опера ― особенно. В год знакомства с Людвигом Сальери жил фактически на два дома, работая то в Вене, то в Париже, рука об руку с Бомарше. «Тарар», несмотря на чарующий восточный колорит, был более чем злободневным и дерзким, прошел с блеском, зажег именно те сердца, которым не хватало искры. Говорили, после премьеры противники монархии вышли на улицы в очередной раз. Они кричали лозунги, поднимали знамена, а кто мог ― пел громоподобную «Vas! l’abus du pouvoir suprême». Власти разогнали их быстро и всячески отрицали масштабы протестов, но все же…       ― Ваш царь вышел из простых солдат и сверг деспота. ― Голос Людвига крепнет, нога сама делает маленький шаг вперед. ― А потом, при коронации, сковал себя цепями, чтобы не забыться и ни в чем не пойти против счастья народа… разве не таков долг каждого монарха? ― Слова все не кончаются, Людвиг путается в них, потому что образ, другой образ, чудовищная тюрьма, рушащаяся с оглушительным грохотом, предстает перед ним. ― А ваша музыка, одна только увертюра, не говоря об ариях? Прекрасная, грозная, пророческая…       ― Остановитесь, пожалуйста. ― В первую секунду Сальери, к ужасу Людвига, хмурится, но почти сразу улыбается, и вроде бы искренне. ― Я вас понял, и я… я… ― Неужели он смутился? Щеки все такие же золотисто-смуглые, но в глазах появился взволнованный, почти болезненный блеск, а акцент теперь прорывается через слово. ― Что ж. Спасибо, Людвиг. Польщен и ни в коей мере не напрашивался на такой букет комплиментов. Только… ― теперь, похоже, он пытается подыскать слова, опустив взгляд на начищенные туфли, ― пожалуйста, не обманывайтесь на мой счет. Я могу только предчувствовать бури и запечатлять их. Я ими не повелеваю. ― Взгляд снова встречается со взглядом Людвига, туда вернулась спокойная строгость. ― Жизнь не раз показала: ими не повелевает никто. Именно поэтому я считаю игру с ними довольно опасной.       Снова они какое-то время молчат. Людвиг всматривается Сальери в лицо, боясь найти то, что сожмет его едва затрепетавшее сердце, ― отвращение, осуждение или страх. Конечно, если бы Сальери поддерживал революцию, ― а не просто ловил в музыке гремучие ветры будущего ― было бы восхитительно, но это невозможно и не стоит ждать подобного, тем более требовать. Это пока и неважно.       ― Посмотрим, что покажет жизнь в этот раз, ― нарушает тишину Людвиг и, чтобы оставить сложную идеологию позади, скорее возвращается к более насущному. ― Ну а по поводу уроков… не думайте, я, конечно же, все оплачу. Я найду, где жить, и мне будет достаточно куска хлеба в день, его я как-нибудь добуду. Что же касается покровительства, ― само слово горчит на губах, ― не терплю подачек. Оставьте его тем, кто слишком нежен для зубов невзгод.       Он понимает, что снова высказался резковато, но сворачивать с пути поздно. Тем временем Безымянная в холле подошла к фортепиано и трогает пальцами незабудки в большой вазе, белой как сахарная глыба. Пронзительные глаза смотрят на Людвига. Успокаивают. Словно говорят: «Не казнись, даже если ничего не получится».       «Если ничего не получится, я вырву свой гнилой язык» ― обещает себе он сам.       ― Людвиг, ― тихий оклик возвращает его к беседе. Рука с агатовым перстнем сжимает плечо. ― Вы горячитесь. Будто сражаетесь на баррикадах уже сейчас.       Если это и упрек, то беззлобный. В смятении Людвиг снова глядит на Сальери, терпит одну, две, три секунды молчания ― и наконец паника, выйдя из берегов, начинает затапливать уже по-настоящему, прорывается признанием:       ― Сражаюсь! Вот только не с вами, а скорее с собой… мне так стыдно…       Ничего не получится; конечно, не получится. Вот-вот такого наглого «просителя» выставят с советом больше не соваться, пока не подучится этикету. Но на губах Сальери неожиданно появляется новая улыбка. Не разжимая пальцев, он склоняет голову и наконец медленно, с еще более отчетливым акцентом, чем раньше, произносит:       ― Мне знакома эта горячая гордость, и я не могу ее не одобрить. Конечно, я с удовольствием буду учить вас, Людвиг, если вы будете нуждаться в уроках. ― Он все же хмурится. ― А вот деньги мне не нужны; заранее имейте, пожалуйста, в виду, что обидите меня ими. ― Он продолжает, только дождавшись неохотного кивка: ― Приезжайте, как только почувствуете, что крепко стоите на ногах и поставили на них всех, кто в том нуждался. Правильно ли я помню, что у вас есть младшие братья?..       ― Правильно. ― Единственное слово, на которое хватает задохнувшегося Людвига. После всех ерничеств он услышал согласие, да еще и такое участливое?..       ― Они приедут с вами? ― продолжает уточнять Сальери. Судя по его виду, он недалек от вопроса, где вся эта ватага голодных птенцов будет жить. Людвиг спешит отмести даже малейшие опасения, что гнездо они совьют в его особняке:       ― Эта забота точно не ваша. Знали бы вы, как живем мы сейчас; думаю, нам было бы вполне вольготно даже под каким-нибудь венским мостом…       Но Сальери без тени облегчения, качает головой. Скорее всего, о местных мостах он знает больше, чем Людвиг, и не рад услышанному. Впору сгореть со стыда: ну какой глава семьи заявит подобное, какой?       ― Я шучу, разумеется, ― выпаливает Людвиг как можно увереннее и чуть сильнее расправляет плечи. ― Мы все еще не сироты, у нас есть… отец…       Руины отца, но этого говорить точно не нужно.       ― К чему предрасположены ваши братья? ― Сальери наверняка успел прочесть мысль по глазам, но милостиво не стал допытываться. ― Если музыканты…       ― Младшему нравится фармацевтика, а среднему… ― Людвиг осекается. ― Да, он тянется к музыке… в некотором роде. Но повторюсь, это не ваша забота.       Что можно сказать Сальери о Каспаре, о рыжем хмуром Каспаре, становящемся лишь рыжее и хмурее с каждым годом? Что он ворует и продает чужие партитуры? Что собственные его сочинения, в основном, представляют из себя переиначенные композиции из «Клавира»?.. Что, если бы его старательнее учили с детства, из него наверняка бы что-то получилось, но сейчас Каспару пятнадцать и он позволяет себе сбегать с уроков Нефе, которого Людвиг умолил иногда уделать брату время? Каспар все лучше играет и на удивление хорошо понимает музыку: как бы иначе он разбирался в сложнейших прелюдиях и фугах достаточно, чтобы перекраивать их во что-то сравнительно благозвучное? Но ни быстрые импровизации, ни даже неспешное вдумчивое сочинительство не даются ему: похоже, отец выбил все это, сначала карающей указкой, а потом ― издевками и полным нежеланием слушать. В Каспаре нет веры и решимости, а оттого нет прилежания. Порой, глядя, как дрожат над клавишами руки брата и как сжимаются в нитку его губы, Людвиг холодеет при мысли, что его могла постичь та же участь. Могла, если бы не Безымянная…       Которая продолжает любоваться цветами в опасной близости от хозяина дома.       ― Я, разумеется, никуда не поеду, пока не позабочусь о братьях достаточно, ― упрямо заканчивает мысль Людвиг, стараясь не отвлекаться. ― Для этого я обзавожусь сейчас связями, не только в музыкальной среде, у меня есть некоторые идеи…       ― Иными словами, вы по-прежнему храбро вызываете огонь на себя. ― Теперь и вторая рука Сальери ложится Людвигу на плечо, заставив осечься. ― Что ж. Понимаю. Бывают обстоятельства, когда нельзя иначе. Но я желаю вам скорее от них освободиться.       Под этим обволакивающим, обнадеживающим взглядом Людвиг кивает ― и Сальери отпускает его, а через секунду, спохватившись, лезет в жилетный карман за часами.       ― Мне, увы, пора в театр. ― Судя по морщине между бровей, пора давно. ― Но если вы задержитесь в городе до вечера, я приглашаю вас на ужин, посмотрите, как подросли Алоис и девочки, и…       Безымянная берет из вазы веточку незабудки и вставляет в волосы. Учитывая ее любовь к плетению венков, от букета Сальери может вообще вскоре ничего не остаться. Людвиг спешно качает головой, думая, как бы выманить ее на улицу без слов. Может, прокричать первое попавшееся ― конечно же, неправильное! ― женское имя?       ― Я здесь только ради беседы с вами, ― неестественно повысив голос, уверяет он. ― Я еще успею на почтовую карету назад, мне нельзя уезжать надолго!       ― Ваш излюбленный способ путешествия? ― Сальери сочувственно качает головой. Благо, он не замечает, как Людвиг украдкой тянет шею за его плечо. ― Вы и в прошлый раз прибыли на ней. Вы стали чуть обеспеченнее, и все равно…       ― Да! ― Как можно незаметнее Людвиг привстает на носки, но его упорно не видят или игнорируют. ― Берегу деньги и время, не переживайте. В общем… ― сдавшись, он опускается на пятки. Подобные обезьяньи пляски совершенно неуместны, остается только положиться на благоразумие этой немыслимой ветте. Куда важнее сказать напоследок другое. ― Спасибо, герр Сальери. Я не устану это повторять.       И Людвиг улыбается так тепло, как только может, а потом осторожно, чтобы голова опять не превратилась в гнездо, отвешивает небольшой поклон. Сальери удивленно прижимает ладонь к груди: похоже, жест смутил его не меньше, чем ода «Тарару».       ― Ну что вы, пока у вас нет причин меня благодарить. И тем более кланяться…       ― Есть. ― Людвиг облизывает губы. Как бы ни было неприятно вспоминать, признание необходимо: ― Еще как. Только память о вашем добросердечии поддерживала меня все это время и не дала проклясть этот город. В нем есть славные люди…       ― И даже много, просто порой их нужно поискать. ― На этот раз Сальери улыбается только уголком рта, а потом плавно, церемонно склоняет голову в ответ. Пара седых волосков сверкает в проборе. ― Что ж. Успехов. Я буду вас ждать. До свидания?       Дверь начинает плавно закрываться. Безымянная остается возле вазы, умиротворенно переставляет композицию на свой вкус, словно не видя ничего вокруг. Встревоженный Людвиг спешно, скорее чтобы потянуть время, спрашивает у Сальери:       ― А кстати… герр Моцарт здесь?       Сердце колет сам звук фамилии. Тон вряд ли получился ровным и формальным.       ― Он в музыкальном путешествии, в прусских землях. И… ― даже в упавшей тени видно, как Сальери мрачнеет, ― без него очень тихо. Впрочем, у нас вообще в последнее время как-то тише; слышнее грохот пушек, чем что-либо хорошее. Увы.       Людвиг только кивает. Бессмысленная война с османами, куда император втянул Австрию год назад, ― еще одна причина, по которой французская свобода так будоражит умы, а симпатия к прогрессивному и остроумному Иосифу неумолимо тает даже в кругу его семьи. Вслед за резким, далеким от марсовых игр Максом Францем Людвиг видит в желании воевать бок о бок с русской императрицей скорее инфантильное рыцарство, чем порыв помочь угнетенным народам, скорее щегольство, чем разумность, скорее отчаянную попытку держаться вместе, чем взвешенную политику. Габсбургам в этой бойне даже не светит что-нибудь отхватить! У русских с турками свои вечные счеты и неутолимые земельные аппетиты на Черном море. Быть там третьим лишним, тратить силы, особенно сейчас, когда Париж тоже голоден и непредсказуем, едва ли разумно.       ― Дела у Вольфганга в последнее время шли не так, чтобы славно, ― хмуро продолжает Сальери. ― Многие придворные должности сокращаются; музыкальных заказов становится меньше; куда идут деньги из казны, очевидно…       ― На все те же грохочущие пушки, ― морщится Людвиг. Сальери вздыхает.       ― А худшее даже не это. Сколько людей уже погибло в этих Дунайских княжествах, вы знаете? Солдаты болеют и хотят домой, они защищают далеко не свои города, а конца кампании пока не видно. Знаете… ― в его речи снова сильнее проступает акцент, ― в мои обязанности входит писать воодушевляющие марши, и я пишу. Но я просто не понимаю, зачем марши тем, кто лежит со вспоротым животом… ― он осекается, на губах вновь появляется натянутая улыбка. ― Ладно, Людвиг. Не будем унывать и помолимся хотя бы о том, чтобы никакой враг никогда не пришел к нам с вами. А что касается Вольфганга, он планировал отсутствовать несколько месяцев, а то и больше…       ― Понимаю. ― Людвиг даже не пытается изобразить разочарование. Он малодушно сознает, что рад, рад не столкнуться с хрупким жестоким божеством. Амадеус… от имени давно не веет свежим ветром. Имя стало острым как нож, но лезвие его продолжает ловить солнечные блики. ― Иногда уехать ― лучшее, чем мы можем спастись.       Они прощаются еще раз. Сальери закрывает дверь. Безымянная так и не вышла; Людвиг уже думает постучать снова, под любым предлогом вроде жажды или забытого два года назад платка, когда рука в кружевной перчатке ложится ему на локоть. Он дергается, разве что не подскакивает подстреленным зайцем и тут же слышит смех:       ― Ты что, за меня перепугался, глупый Людвиг? Не упади с лестницы!       В ее волосах голубеют незабудки; бутоньерка с ними и на груди ― лазурные лепестки ласкают дымчатое кружево лифа. Платье опять изменилось: оно по-летнему пышное, юбка похожа на пестрый купол русского собора, украшенный орнаментом тончайших серебристых ветвей. Над головой Безымянная раскрывает зонтик, прячась от зноя. Узорная светотень пляшет на лукавом лице, успевшем расцвести розоватым румянцем.       ― Забыл? Меня нельзя запереть. К тому же сегодня я ― твоя удача.       Людвиг улыбается. Он вдруг чувствует от этого озорства небывалое облегчение, почти восторг, приправленный эйфорией от благосклонности Сальери. Сходя с крыльца, едва шевеля губами, чтобы не приняли за сумасшедшего, он спрашивает то, чем почти не терзался два года назад, но что все же мелькало время от времени в мыслях:       ― Почему же ты не появилась, когда я был здесь в прошлый раз? Может, Моцарт…       Безымянная берет его под руку и указывает вперед. Камни мостовой купаются в теплом свете; он играет на стенах, пляшет в лужах, чешет лоснящиеся лошадиные бока, когда мимо проезжает карета Сальери. Людвиг провожает ее взглядом и снова слышит чистый, но ставший грустным и даже почти строгим голос:       ― Нет. Он не смог бы, Людвиг. Пора тебе это понять.       ― Но у него все-таки есть ученики!       Ее губы трогает задумчивая улыбка. Там что-то сумеречное, чего Людвиг не понимает, а впрочем, не хочет даже думать. Ничего ведь не поправишь, а со стороны и вовсе кажется, будто он винит подругу жизни в своем провале. Зря он завел разговор, зря поднял труп мечты, убитой так давно, ― и вскоре он в этом убеждается.       ― Они ― не ты. ― Безымянная ненадолго смежает веки. ― Он правильно сказал: чтобы учить тебя, нужно приложить много сил, а Вольфгангу Моцарту они нужны и самому. Тем более, ― зонтик накрывает уже их обоих, на лицо Людвига падает прохладная тень, ― ему осталось мало. Он слаб, он угасает. Ты сам знал это, знал, играя его душу… ты знаешь и теперь. Он многое сделал, но свое место так и не нашел.       Солнце не прячется от страшных слов ― наоборот, начинает светить ярче, с безмятежностью играющего на голубой лужайке малыша. Но Людвиг ощущает озноб, потому что знает: Безымянная не умеет или не видит смысла о чем-либо врать, в этом она счастливица и злодейка. Все, что она предрекает, сбывается, а значит, сбудется и это. Моцарт скоро умрет. Но… она и его, Людвига, включила в ряды провидцев? Мелодия души, мелодия обиды, демоническая мелодия… Он ускоряет шаг, хмурясь и ничего не спрашивая. Безымянная снова заговаривает только через полминуты.       ― Не грусти. Так предрешено. Чтобы стать драконом, карп должен двигаться, не стоит преследовать его. А мы… ― она с энтузиазмом поворачивает голову к красивому зданию из апельсинового песчаника, с посеребренной вывеской над дверью, ― а мы попробуем венские пирожные с земляникой и сливками. Правда?       Это более чем неожиданно, хотя от одного упоминания рот наполняется слюной. Если в чем-то Вена за два года и расцвела ― то в разнообразии десертов; если в чем-то жизнь Людвига и не изменилась, ― то в острой их нехватке. Что-нибудь сладкое, вроде бриошей, можно купить и Николаусу, всегда очень благодарному за такие вещи. И Каспару, конечно же, Каспару, чтобы хоть меньше хмурился.       ― Никогда не думал, что ты ешь… ― все же произносит Людвиг.       ― А почему, собственно, нет? ― Она так возмущена, будто ее заподозрили в чем-то предосудительном. ― То, что ты никогда меня не угощаешь, ничего не значит! Всего один кусочек пирога за все наше знакомство… ― Она легонько бьет его куполом зонтика по макушке. ― Так себя не ведут, Людвиг. Это возмутительно.       И у него опять получается засмеяться.       ― Ладно-ладно, идем, я куплю тебе любое пирожное, которое нас не разорит.       Какое же солнце, как оно греет, как легко превращает все невзгоды в пустяки… а предсказания ― лишь предсказания, которые все-таки, вопреки року, могут и измениться. Например, какие из них будут иметь смысл, если и здесь, в империи Габсбургов, случится революция? Если задуют ветра свободы, если они всех осчастливят? Славные древние, вроде Александра Македонского и Кира Великого, создавали империи на всеобщем счастье и гармонии. Не к такой ли новой империи медленно, но уже неколебимо идет Европа? Бастилии, чудовищного оплота тирании, больше нет, а ведь казалось, она простоит вечно. Король сам принял из рук подданных трехцветную кокарду и подписывает новые, справедливые законы. А «Тарар»? Великий «Тарар» любим повсюду, возвысил Сальери не только во Франции, но и здесь. Моцарт не менее гениален. Скоро он создаст что-то столь же гремучее и важное, революция это подхватит, и перемены придадут ему сил.       …Они с Безымянной проводят вместе остаток дня ― и это лучшие часы, выпавшие на долю Людвига за последние несколько лет. Он не может понять, видят ли его даму, но сам любуется ею бесконечно ― вплетенным в волосы солнцем и узорной тенью на лице, плавными поворотами головы и испачканным в креме носом, пышными слоями юбок и маленькими стопами, выглядывающими из-под них. Рука об руку они проходят улицу за улицей, рассматривая сов, сфинксов и кариатид на фасадах. Долго нежатся в багряно-белом раю хофбургского розария, где сладость запахов словно впитывается в кожу и волосы. Смеются как дети, забредя в зверинец Шенбрунна и найдя в просторном вольере за липовой аллеей великана-слона, обмахивающегося ушами-парусами. Этот день кажется бесконечным, даже незабудки в волосах и бутоньерке Безымянной все так же свежи. Людвиг пытается мерить время по ним; он совсем не хочет возвращаться в Бонн, в свои заботы, а более всего не хочет ехать туда один…       Но возле почтовой станции, у которой выстроились экипажи в разные концы империи, Безымянная складывает зонтик, делает шаг назад и просит:       ― Не подавай мне руки. Я не еду.       Вокруг слишком много людей, поэтому Людвиг не спрашивает причин, равно как и потому, что знает: нет смысла спорить, нет смысла упрашивать. Она всегда делает, как считает нужным; ее время драгоценно и расписано по часам, словно у королевы, и может, она действительно правит чем-то ― не только мыслями Людвига. Ее путь другой; возможно, прямо сейчас ее ждут в ином месте. Кто? Зачем? Мысли об этом всегда были под запретом. Но сегодня этим запретом хочется хотя бы раз пренебречь.       ― А куда ты отправляешься? ― глухо шепчет он, и магия дня рушится: лицо Безымянной становится тусклым.       ― Туда, где тебе лучше никогда не бывать, Людвиг. Там растут только алые маки.       Что бы она ни имела в виду, это гнетет ее. В бессловесном порыве Людвиг все же сжимает ее руку, подносит к губам и целует, удивляясь тому, как горяча ладонь и как прохладна тыльная ее сторона. Наверное, Безымянная чувствует в жесте поддержку: руку она отнимает медленно, с неохотой, но тут же улыбается, точно утешая и себя, и его.       ― Спасибо. Я обязательно вернусь. Очень скоро.       Но «Скоро» ― это слишком зыбко. Все внутри вдруг срывается и кричит: «Останься навсегда!»; раскаленная печать на губах жжется; запах роз и незабудок ― от ускользнувшей из руки ладони, от собственных волос ― все еще острый и сладкий.       Силясь удержать ее еще хоть немного, Людвиг произносит:       ― Кристина? ― и на секунду смежает веки.       Прохладный ветер окутывает его цветочным флером, а потом это благоухание сметает прозаичная навозная вонь. Когда Людвиг открывает глаза, рядом никого.       ― Эй, герр с цветами! ― кричит рыжий извозчик, энергично потирая руки. ― Да-да, вы! Залезайте! Местечко как раз одно!       «Герр с цветами…»       Людвиг переводит взгляд на свою петлицу. Там синеет бутоньерка с неувядшими незабудками.               «То была странная поездка, мой друг. Прислонившись к окну, блуждая взглядом по солнечной зелени Венского леса и по голубой ленте Дуная, я все думал. О тебе ли, о себе? Сейчас не скажу, но, кажется, в мыслях мы были неразрывны. Раз за разом я проживал минувший день, от разговора с Сальери до странного прощания. Я гадал, куда же ты ускользнула. Я гадал, кто ты, а потом задремал и снова увидел костяной трон. Показалось мне, или черепов стало больше? Показалось мне, или меж них мелькнула одинокая красно-бело-синяя кокарда, испачканная кровью?       Когда я проснулся, незабудки увяли. Мы преодолели уже немалое расстояние и ехали под дождем, по лесистой долине, где на холмах нахохленно темнели замки средневековых сюзеренов. Несколько моих попутчиков спали, убаюканные перестуком капель и равномерной тряской; я же уснуть не мог и все глядел на пейзаж, на пожирающую его серость. Небо цветом напоминало кожу слона, того самого, на которого мы с тобой глядели в Шенбрунне. И невольно, хотя на то не было причин, я задумался об этом звере.       Несчастное животное: несуразные ноги-колонны, громадные уши и шкура-доспех, которая едва ли ощущает такие простые вещи, как ласковый свет или ветерок. Все глядят на него разинув рты, но что же, что чувствует ограниченный вольером, окруженный толпой слон, исполинский, но пленный царь зверей, способный раздавить быка и сломать спину тигру? Раздувается он от довольства вниманием? Или ему страшно и печально оттого, как одинок он, как далек от своей земли и от земли вообще? Вот только глаза его слишком высоко, чтобы увидеть и понять их выражение.       Таким слоном вдруг почувствовал себя и я, вспомнив одну минуту: как смотритель зверинца, посмеиваясь, протянул нам розоватое прошлогоднее яблоко, как предложил подать его через ограду, как я подал ― и слон изящно, осторожно, будто настоящий благовоспитанный граф, забрал угощение из моей ладони, мимолетно тронув ее шершавым хоботом. Разве не таким яблоком была сама моя поездка в Вену? Моя беседа с Сальери? Время, которое ты подарила мне? А что будет дальше? Что мне сделать, чтобы не остаться без яблок навсегда, чтобы не отчаяться подобно гетевскому Вертеру? Я должен сладить с собственной жизнью, должен.       Всем этим я маялся до самого дома. Но когда мы прибыли, голова моя была на удивление ясной, а план ближайших действий ― прозрачным. Утро только начиналось. Я ненадолго зашел домой, чтобы оставить на кухне сладкие бриоши братьям и сменить одежду, не стал даже никого будить ― сразу направился во дворец курфюрста.       Ведь в отличие от несчастного толстокожего узника я не был одинок».                     
52 Нравится Отзывы 12 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором